Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Артистка драмы и комедии, певица и танцовщица 13 страница

Читайте также:
  1. A Christmas Carol, by Charles Dickens 1 страница
  2. A Christmas Carol, by Charles Dickens 2 страница
  3. A Christmas Carol, by Charles Dickens 3 страница
  4. A Christmas Carol, by Charles Dickens 4 страница
  5. A Christmas Carol, by Charles Dickens 5 страница
  6. A Christmas Carol, by Charles Dickens 6 страница
  7. A Flyer, A Guilt 1 страница

– Где вы пропадаете, черт бы вас побрал? – заорал он и, прежде чем я успел ответить, продолжал: – почему вы мне не позвонили?

Я пробормотал, что просто вышел погулять немного.

– Какого черта! Вы не смеете пребывать в одиночестве! Куда вы направляетесь?

– Никуда в особенности, – ответил я кротко. – Хочу подышать свежим воздухом.

– Вы пойдете со мной, – решительно заявил он, взял меня под руку и потащил за собой; сбежать уже не было никакой возможности. – Я вас познакомлю с настоящими людьми, с какими вам и следует встречаться.

– А куда мы идем? – спросил я уже с некоторым беспокойством.

– Сейчас я вас представлю моему другу Карузо, – ответил Морис.

Все мои протесты оказались тщетными.

– Сегодня утренник, дают «Кармен» с Карузо и Джеральдиной Феррар.

– Но я…

– Только не пугайтесь, ради бога! Карузо – замечательный парень, такой же простой и славный, как вы. Он будет счастлив познакомиться с вами.

Я пытался напомнить Морису, что вышел погулять и мне еще хочется побыть на воздухе.

– Это будет вам полезнее свежего воздуха!

И вскоре, миновав вестибюль «Метрополитен‑опера», я уже шел по проходу к двум свободным местам в партере.

– Садитесь, – шепнул Гест. – В антракте я к вам подойду. – И тут же исчез.

Я слышал «Кармен» несколько раз, но сейчас музыка показалась мне незнакомой. Я взглянул на программу: действительно, в среду объявлена «Кармен». Но исполняли другую и тоже знакомую мне арию – мне казалось, из «Риголетто». Я растерялся. Минуты за две до конца появился Гест и тихонько занял свое место рядом со мной.

– Разве это «Кармен»? – прошептал я.

– Конечно, – ответил он, – у вас же есть программа. – И он выхватил ее из моих рук. – Вот видите, – шепнул он, – Карузо и Джеральдина Феррар в «Кармен», в среду утром – тут же все сказано!

Опустился занавес, и Морис потащил меня к боковому выходу, ведущему за кулисы.

Рабочие сцены в мягких шлепанцах поверх сапог передвигали декорации, а я, как в кошмаре, всем мешал по пути. Над всеми остальными возвышался могучий, широкоплечий человек, важный и строгий, с остроконечной бородкой и глазами ищейки, который посмотрел на меня сверху вниз. Он стоял посреди сцены и с озабоченным видом следил за установкой декораций.

– Как поживает мой добрый друг, синьор Гатти‑Казацца? – приветствовал его Морис Гест, протягивая руку.

Гатти‑Казацца поздоровался, пренебрежительно пожал плечами и пробормотал что‑то невнятное. И тут Гест обернулся ко мне:

– Вы правы, сегодня дают «Риголетто», а не «Кармен». Джеральдина Феррар в последнюю минуту позвонила по телефону и сказала, что она простужена. А это Чарли Чаплин, – представил меня Гест. – Хочу познакомить его с Карузо, может быть, это хоть немного развеселит его. Пойдемте с нами. – Но Гатти‑Казацца мрачно покачал головой.

– Где его уборная?

Гатти‑Казацца подозвал режиссера.

– Он вас проводит.

Я чувствовал, что сейчас не время беспокоить Карузо, и сказал об этом Гесту.

– Не валяйте дурака, – ответил он кратко.

Мы почти ощупью пробирались к уборной певца.

– Кто‑то выключил свет, – сказал сопровождавший нас режиссер. – Подождите минуточку, сейчас я найду выключатель.

– Послушайте, – сказал Гест, – меня там ждут, я должен бежать.

– Но вы же не бросите меня? – испугался я.

– Не волнуйтесь, все будет в порядке.

И прежде чем я успел что‑нибудь сказать, он оставил меня одного в кромешной тьме. Режиссер чиркнул спичкой.

– Здесь, – сказал он и легонько постучал в дверь. Из‑за двери послышался гневный голос, что‑то прорычавший по‑итальянски. Мой спутник в ответ, тоже по‑итальянски, сказал какую‑то фразу, кончавшуюся словами «Чарли Чаплин». В ответ послышался новый взрыв.

– Послушайте, – зашептал я, – лучше как‑нибудь в другой раз.

– Нет, нет, – ответил он, считая, видимо, своим долгом выполнить данное ему поручение. Дверь слегка приоткрылась, и в щелку выглянул костюмер. Мой спутник обиженным тоном во второй раз пояснил, кто я такой.

– О! – воскликнул костюмер и быстро закрыл дверь. Мгновение спустя дверь снова открылась. – Входите, пожалуйста!

Эта маленькая победа, казалось, воодушевила моего спутника. Мы вошли, Карузо сидел перед зеркалом к нам спиной и наклеивал усы.

– Синьор, – весело сказал режиссер, – я счастлив представить вам Карузо кинематографа, мистера Чарли Чаплина.

Карузо кивнул в зеркало, продолжая наклеивать усы.

В конце концов он встал и, затягивая пояс, стал меня разглядывать.

– Вы пользуетесь большим успехом, а? Много денег зарабатываете?

– Да, – улыбнулся я.

– Вы должны быть очень счастливы.

– Да, конечно. – И тут я взглянул на режиссера.

– Ну вот, – сказал он весело, намекая, что нам пора уходить.

Я встал и, улыбнувшись Карузо, сказал:

– Боюсь пропустить арию тореадора.

– То – «Кармен», а сегодня идет «Риголетто», – возразил Карузо, пожимая мою руку.

– О, да, конечно! Ха‑ха!

 

Я уже насладился Нью‑Йорком – насколько это было тогда в моих силах – и полагал, что пора уезжать, прежде чем радости Ярмарки тщеславия начнут мне приедаться. К тому же мне не терпелось поскорее начать работу по новому контракту.

Вернувшись в Лос‑Анжелос, я поселился на 5‑й улице, в отеле «Александрия», самом роскошном во всем городе. Он был построен в стиле рококо; мраморные колонны и хрустальные люстры украшали вестибюль, посреди которого был расстелен легендарный «миллионный ковер» – своеобразная Мекка кинобизнеса, – на котором заключались крупнейшие сделки. «Миллионным» его прозвали еще и потому, что здесь же обычно толпились репортеры, досужие киноболельщики и прочие любители чужой славы и вслух смаковали астрономические цифры чьих‑то сделок.

И тем не менее на этом ковре Абрахамсон сумел составить состояние, продавая прокатчикам стандартные картины, которые он снимал задешево: арендовал на время какую‑нибудь студию и за гроши нанимал безработных актеров. Называлось это его предприятие «нищие ряды». Покойный Гарри Коон, глава фирмы «Колумбия пикчэрс», тоже начинал свою карьеру в «нищих рядах».

Абрахамсон был реалистом и признавался, что его интересует не столько искусство, сколько деньги. Говорил он с заметным русским акцентом и, ставя картины, бывало, кричал героине:

– Хорошо, теперь вы входите с заднего боку (подразумевая, что актриса входит из глубины сценической площадки), потом подходите к зеркалу и смотрите на себя. «У‑у‑у! Разве я не красавица!» А теперь покрутитесь здесь метров на семь (подразумевая, что актриса должна импровизировать игру на протяжении семи метров фильма). Обычно его молодые героини обладали роскошным бюстом, щедро показанным в глубоком свободном вырезе. Режиссер приказывал актрисе, стоя прямо перед камерой, наклониться и завязывать шнурок ботинка, либо качать колыбель, либо гладить собаку. Таким путем Абрахамсон заработал два миллиона долларов, после чего благоразумно удалился на покой.

«Миллионный ковер» соблазнил и Сида Граумана уехать из Сан‑Франциско и начать строить в Лос‑Анжелосе свои «миллионные» театры. Когда впоследствии Лос‑Анжелос начал процветать, стал процветать и Сид. У него было чутье на забавную рекламу, и однажды он удивил Лос‑Анжелос, пустив по городу два такси, пассажиры которых, обгоняя друг друга, стреляли из пистолетов холостыми патронами. На багажниках машин были укреплены плакаты: «Смотрите „Преступный мир“ в „миллионном“ театре Граумана». Сид был великий выдумщик. Ему пришла в голову фантастическая идея: все голливудские звезды должны были оставить след ноги и ладони на незатвердевшем асфальте тротуара перед его «Китайским театром»; почему‑то кинозвезды подчинились. Стало считаться, что это так же почетно, как получить премию «Оскар».

Когда я водворился в отеле «Александрия», портье вручил мне письмо от мисс Мод Фили, знаменитой актрисы, партнерши сэра Генри Ирвинга и Уильяма Джиллета, в котором она приглашала меня на обед, даваемый ею в честь Павловой в отеле «Голливуд» в среду. Конечно, я был очень польщен. Хотя мне не доводилось встречаться с мисс Фили, я повсюду в Лондоне видел ее портреты и, разумеется, восхищался ее красотой.

Во вторник я попросил секретаря позвонить и выяснить, должен ли я быть при черном галстуке или это неофициальный прием?

– А кто говорит? – осведомилась мисс Фили.

– Секретарь мистера Чаплина, по поводу обеда у вас, в среду вечером…

Мисс Фили заметно встревожилась.

– О, совсем неофициальный, – сказала она.

Мисс Фили встретила меня на веранде отеля «Голливуд». Она была так же прелестна, как и всегда. Мы просидели с ней не меньше получаса, болтая о всяких пустяках, и я уже нетерпеливо подумывал, когда же явятся остальные гости.

Наконец, она сказала:

– Может быть, мы пойдем пообедаем?

К моему удивлению оказалось, что мы обедаем с ней вдвоем!

Мисс Фили при всем своем обаянии была, однако, очень сдержанна. Она сидела напротив меня, а я смотрел на нее и гадал, что может означать этот неожиданный tete‑a‑tete. В голове у меня уже пробегали всякие проказливые и недостойные мысли, но мисс Фили казалась слишком утонченной для таких легкомысленных подозрений. И все‑таки я попытался нащупать, чего, собственно, от меня ожидают.

– Как это приятно, – начал я пылко, – пообедать вот так, наедине!

Она вежливо улыбнулась.

– Давайте придумаем после обеда что‑нибудь позабавнее, поедем в ночной клуб или еще куда‑нибудь?

На лице мисс Фили промелькнула тень тревоги, она замялась.

– Очень жаль, но мне надо сегодня пораньше лечь, завтра утром у меня репетиция «Макбета».

Чутье меня обмануло, я был окончательно сбит с толку. К счастью, подали суп, и на некоторое время мы молча занялись едой. Что‑то было не так, и мы оба это почувствовали. Мисс Фили нерешительно проговорила:

– Боюсь, что вы проскучали сегодняшний вечер.

– Что вы! Все было просто изумительно, – поспешил я ее заверить.

– Обидно, что вас не было здесь три месяца тому назад, когда я давала обед в честь Павловой, – я знаю, что вы с ней большие друзья. Но вы, к сожалению, были в Нью‑Йорке.

– Простите, – сказал я, выхватил из кармана письмо мисс Фили и впервые поглядел на его дату. Затем я передал его ей.

– Вот видите, – рассмеялся я, – я опоздал к обеду всего на три месяца!

 

Для Лос‑Анжелоса 10‑е годы были завершением блистательной эры пионеров Запада и магнатов американской промышленности. Я тогда перезнакомился чуть ли не со всеми.

Одним из моих тогдашних знакомых был покойный Уильям А. Кларк, мультимиллионер, железнодорожный магнат и медный король, музыкант‑любитель. Ежегодно он жертвовал сто пятьдесят тысяч долларов филармоническому симфоническому оркестру, в котором сам же играл рядовым оркестрантом в группе вторых скрипок.

Скотти из Долины смерти был довольно загадочной личностью; веселый, толстый человек в огромном сомбреро, красной рубашке и рабочих брюках, он за одну ночь проматывал в подвальчиках на Спринг‑стрит и ночных клубах тысячи долларов, устраивая там попойки и давая официантам по сто долларов на чай, а затем таинственно исчезал, чтобы появиться через месяц или два и устроить новую попойку. И так год за годом. Никто не знал, откуда у него деньги. Некоторые считали, что у него имеются тайные копи где‑то в Долине смерти, пытались даже выследить его, но он всегда ухитрялся скрыться, и никому до сегодняшнего дня так и не удалось узнать его секрета. Незадолго до своей смерти – а умер он в 1940 году – он построил огромный дворец в Долине смерти, среди пустынь, совершенно фантастическое сооружение, стоившее ему больше полумиллиона долларов. Это здание и посейчас там стоит, постепенно разрушаясь под жгучими лучами солнца.

Миссис Крейни‑Гэттс из Пасадены владела состоянием в сорок миллионов долларов, но она была ревностной социалисткой и оплачивала защиту в суде многих анархистов, социалистов и членов ИРМ [52].

В те дни Гленн Кэртис еще работал у Сеннета, показывая фигуры высшего пилотажа, но все его помыслы уже и тогда были направлены на поиски капитала для финансирования тех предприятий, из которых потом была создана знаменитая самолетостроительная фирма Кэртиса.

А.‑П. Джианнини руководил в то время двумя маленькими банками, которые позднее развились в самую крупную финансовую организацию Соединенных Штатов – Американский банк.

Говард Хьюз унаследовал крупное состояние своего отца, изобретателя новейшего нефтебура. Но свои миллионы Говард во много крат увеличил, вложив их в самолетостроение. Он был человек с большими странностями – своими огромными промышленными предприятиями он руководил по телефону, сидя в номере третьеразрядного отеля, и на люди почти не показывался. Занимался он по‑любительски и кинематографом: сделал несколько удачных фильмов, например «Ангелы преисподней» с покойной Джин Харлоу в главной роли.

В те дни я, как правило, по пятницам ездил смотреть бокс Джека Дойля в Верноне, по понедельникам ходил в театр варьете «Орфеум», а по четвергам – в театр «Мороско». Кроме того, время от времени я посещал симфонические концерты в зале «Клунз филармоник).

 

Лос‑анжелосский клуб «Атлетик» был тогда центром, здесь в часы коктейля собиралось избранное местное общество – дельцы и артисты. Это был словно сеттльмент в иностранном государстве.

В гостиной часто можно было видеть одиноко сидевшего там молодого человека. Это был актер на маленьких ролях, недавно приехавший попытать счастья в Голливуд, но пока не добившийся никакого успеха, – Рудольфо Валентино [53]. Как‑то мне представил его другой маленький актер, Джек Гилберт, но после этой встречи я не видел Валентино около года, а он за это время успел стать звездой. Когда мы встретились вновь, он держался несколько недоверчиво до тех пор, пока я не сказал: «За то время, что я вас не видел, вы вошли в стан бессмертных». Он рассмеялся, отбросил свою подозрительность и повел себя очень дружески.

Валентино всю жизнь выглядел грустным. Он ничуть не кичился своим успехом – он почти тяготился им. Умный, спокойный, совершенно лишенный тщеславия, он очень нравился женщинам. Но ему с ними не везло – женщины, на которых он женился, вели себя подло. Одна из его жен вскоре после свадьбы завела роман с фотографом, с которым она часто исчезала в темной проявочной. Ни одного мужчину так не любили женщины, как Валентино, и ни одного мужчину они так не обманывали.

Теперь мне предстояло выполнять условия нового контракта на шестьсот семьдесят тысяч долларов. Уполномоченный фирмы «Мючуэл филм корпорейшн» мистер Колфилд арендовал студию в самом центре Голливуда. Я чувствовал себя уверенно, начиная работать с группой опытных актеров, среди которых были Эдна Первиэнс, Эрик Кемпбелл [54], Генри Бергман [55], Альберт Остин [56], Ллойд Бэкон [57], Джон Рэнд [58], Фрэнк Джо Колеман [59]и Лео Уайт [60].

Моя первая картина «Контролер универмага», к счастью, имела большой успех. Погоню в универмаге я снимал на эскалаторе. Когда Сеннетт увидел фильм, он схватился за голову: «И как это мы, черт возьми, ни разу не подумали об эскалаторе?»

Вскоре я уже втянулся в работу и каждый месяц выпускал комедию в двух частях. За «Контролером универмага» последовали «Пожарный», «Скиталец», «В час ночи», «Граф», «Лавка ростовщика», «За экраном», «Ринк», «Тихая улица», «Лечение», «Иммигрант», «Искатель приключений». Эти двенадцать картин заняли у меня в общей сложности около шестнадцати месяцев, включая простои из‑за болезней актеров и всякие другие задержки.

Но иногда что‑то заедало, и мне не удавалось справиться с каким‑либо сюжетным положением. В таких случаях я прекращал работу и начинал мучительно думать, меряя шагами уборную, либо сидя часами перед декорацией в поисках решения. В этих случаях мне страшно мешали вопросительные взгляды представителей дирекции или актеров – ведь фирма «Мючуэл» оплачивала расходы по производству, и мистер Колфилд обязан был следить, чтобы не было простоев.

Я видел, как он проходит по павильону и даже на расстоянии по его силуэту понимал, о чем он думает, – ничего еще не сделано, а расходы все растут. И тогда, не церемонясь, я давал понять, что, когда мне хочется подумать, я не терплю, чтобы около меня кто‑то вертелся, да еще выражал нетерпение.

В конце такого бесплодного дня мистер Колфилд непременно как бы невзначай встречал меня у выхода и с притворным равнодушием спрашивал:

– Ну, как подвигается картинка?

– Паршиво! Я выдохся. Ничего не могу придумать.

Тут он издавал какой‑то хриплый звук, долженствовавший изобразить смех.

– Не волнуйтесь, все будет хорошо.

Но иногда решение приходило именно в конце дня, когда я впадал в отчаяние, перебрав десятки вариантов и от всех отказавшись. Вот тут‑то мне вдруг все становилось ясным, словно с мраморного пола сметали пыль и открывалась та прекрасная мозаика, которую я так долго искал. Уныние рассеивалось, и работа закипала. Мистер Колфилд смеялся уже по‑настоящему.

Ни один актер из моей группы ни разу не получил травмы во время съемок. Все драки тщательно репетировались, как хореографический номер. Пощечины никогда не бывали настоящими. Какой бы дикой ни представлялась свалка, на самом деле каждый ее участник знал, что и когда он должен делать. Травмы в кино непростительны, поскольку и драку, и землетрясение, и кораблекрушение, и любую катастрофу можно подделать с полной убедительностью.

За все время у нас произошел только один несчастный случай. В одном из эпизодов «Тихой улицы», когда я нахлобучивал уличный фонарь на голову хулигана, чтобы отравить его газом, крышка фонаря отломилась и острый металлический край поранил мне переносицу так, что пришлось наложить два шва.

Пожалуй, работа в «Мючуэл» была самым счастливым периодом моей творческой жизни. Мне было двадцать семь лет, меня не обременяли никакие заботы, а будущее сулило быть сказочным. Скоро я должен был стать миллионером – все это чуть‑чуть смахивало на бред. Деньги лились рекой. Десять тысяч долларов, которые я получал каждую неделю, собирались в сотни тысяч. Только что у меня было четыреста тысяч, а теперь уже полмиллиона; я никак не мог в это поверить.

Мэксин Эллиот, приятельница Дж.‑П. Моргана, как‑то сказала мне: «Деньги хороши тем, что о них можно забыть». Я же скажу, что о них неплохо и помнить.

Бесспорно, успех меняет в жизни человека все. Когда меня с кем‑нибудь знакомили, новый собеседник неизменно смотрел на меня с огромным интересом. Хотя я был всего только выскочка, мое мнение приобрело большой вес. Случайные знакомые всегда готовы были предложить мне горячую дружбу и делить со мной все тяготы и тревоги, как самые близкие родственники. Это было очень лестно, но это было не по мне. Друзья, как и музыка, нужны мне только в определенном настроении. Правда, за такую свободу приходилось иногда расплачиваться одиночеством.

В один прекрасный день, когда уже почти истекал срок моего контракта с «Мючуэл», ко мне в спальню, в клубе «Атлетик», ворвался Сидней и весело объявил:

– Ну, Чарли, теперь ты миллионер! Я договорился с «Фёрст нейшнл» [61]. Ты сделаешь для них восемь комедий в двух частях за миллион двести тысяч долларов!

Я только что вылез из ванны и расхаживал по комнате, препоясав чресла мохнатым полотенцем и наигрывая на скрипке «Сказки Гофмана».

– Что же, по‑моему, это замечательно.

Сидней расхохотался.

– Это я непременно запечатлею в своих мемуарах: голый, с одним полотенцем на бедрах, ты играешь на скрипке и с полным равнодушием выслушиваешь известие о том, что я подписал за тебя контракт на миллион с четвертью!

Готов признать, что я чуть‑чуть позировал, – но ведь эти деньги еще нужно было заработать.

Перспективы такого богатства не изменили моего образа жизни. Я уже начинал привыкать к богатству, но еще не научился им пользоваться. Деньги казались мне каким‑то символом в цифрах – ведь я ни разу не видел их воочию. Необходимо было что‑нибудь сделать, чтобы поверить в их существование. Поэтому я обзавелся секретарем, лакеем, автомобилем и шофером. Проходя как‑то мимо демонстрационного зала автомобилей, я увидел семиместный «локомобиль», который в то время считался в Америке лучшей машиной. Но он был слишком великолепен и слишком элегантен, чтобы можно было вообразить, что он продается. Тем не менее я вошел в магазин и спросил:

– Сколько?

– Четыре тысячи девятьсот долларов.

– Заверните, – сказал я.

Приказчик был потрясен и попытался, хотя и слабо, оказать сопротивление моей поспешности.

– Может быть, вы сначала проверите мотор? – спросил он.

– А зачем? Я все равно ничего в них не смыслю, – ответил я, но тем не менее потыкал большим пальцем в шину, чтобы не казаться совсем уж профаном.

Вся операция была очень проста: мне оставалось только подписать свое имя на листке бумаги – и машина уже стала моей.

 

XIII

 

В то время мою студию часто посещали знаменитости – Мельба, Леопольд Годовский и Падеревский, Нижинский и Павлова.

В Падеревском было много обаяния, и вместе с тем в нем был и какой‑то оттенок мещанства, может быть, в чрезмерной важности, с какой он держался. Длинные волосы, сурово отвисающие усы и маленькая эспаньолка под нижней губой – несомненный признак тайного тщеславия – были весьма внушительны. Но во время его концертов, когда потухал свет, воцарялась строгая, даже благоговейная тишина, и Падеревский уже собирался сесть за рояль, я всегда боялся, что вот сейчас, в последнюю минуту, кто‑то выдернет из‑под него стул.

Во время войны я встретился с ним в Нью‑Йорке, в отеле «Ритц», и, очень обрадовавшись, спросил, не собирается ли он дать концерт. С величавостью папы римского он мне ответил: «Когда я нахожусь на службе моей родины, я не даю концертов».

Падеревский был в то время премьер‑министром Польши. Но, думается, прав был Клемансо, который во время конференции, обсуждавшей условия злополучного Версальского мира, сказал ему:

– Как это случилось, что такой талантливый артист, как вы, мог пасть так низко, чтобы стать политиком?!

С другой стороны, великий пианист Леопольд Годовский, небольшого роста человек с круглым, улыбающимся лицом, был всегда прост и весел. Дав в Лос‑Анжелосе концерт, он решил там поселиться, снял в аренду дом, и я стал довольно частым его гостем. По воскресеньям мне позволялось слушать, как он упражняется, и я видел, с какой исключительной легкостью его необыкновенно маленькие руки преодолевали все трудности техники.

Нижинский пришел на студию вместе с другими русскими танцорами и балеринами. Серьезный, удивительно красивый, со слегка выступающими скулами и грустными глазами, он чем‑то напоминал монаха, надевшего мирское платье. Мы тогда снимали «Лечение». Он сел позади камеры и, ни разу не улыбнувшисъ, смотрел, как я снимаюсь в эпизоде, который мне казался очень смешным. Остальные зрители смеялись, но лицо Нижинского становилось все грустнее и грустнее. На прощанье он пожал мне руку и, сказав своим глуховатым голосом, что моя игра доставила ему большое наслаждение, попросил разрешения прийти еще раз.

– Разумеется, – ответил я.

Еще два дня он все с тем же мрачным лицом наблюдал за моей игрой. На второй день я велел оператору не заряжать камеру – унылый вид Нижинского действовал столь угнетающе, что у меня ничего не получалось. Тем не менее после «съемки» он похвалил меня.

– Ваша комедия – это балет, – сказал он. – Вы прирожденный танцор.

Я тогда еще не видел русского балета, да и никакого другого вообще. И вот в конце недели меня пригласили на утренник. В театре меня встретил Дягилев, полный жизни, влюбленный в свое искусство человек. Он извинился за то, что в программу не входят балеты, которые, по его мнению, доставили бы мне наибольшее удовольствие.

– Обидно, что сегодня мы не даем «Послеполуденный отдых фавна», – сокрушался он. – Мне кажется, эта вещь в вашем вкусе.

И вдруг, быстро обернувшись к режиссеру, добавил:

– Скажите Нижинскому, что после антракта мы покажем Шарло «Фавна».

Первым шел балет «Шехеразада». Он оставил меня довольно равнодушным – тут было слишком много пантомимы и слишком мало танца, а музыка Римского‑Корсакова показалась мне однообразной. Но следующим номером было па‑де‑де с Нижинским. В первую же минуту его появления на сцене меня охватило величайшее волнение. В жизни я встречал мало гениев, и одним из них был Нижинский. Он зачаровывал, он был божествен, его таинственная мрачность как бы шла от миров иных. Каждое его движение – это была поэзия, каждый прыжок – полет в страну фантазии.

Нижинский попросил Дягилева привести меня в антракте к нему в уборную. Но я был не в силах говорить. Нельзя же в самом деле, заламывая руки, пытаться выразить в словах восторг перед великим искусством. Я сидел молча, глядя на отражавшееся в зеркале странное лицо, пока Нижинский гримировался фавном, рисуя на щеках зеленые круги. Он неловко пытался завязать разговор и задавал мне какие‑то пустые вопросы о моих фильмах, на которые я мог отвечать лишь односложно. Раздался звонок, возвещавший об окончании антракта, и я сказал, что мне пора возвращаться в зал.

– Нет, нет, подождите, – возразил он.

В дверь постучали.

– Мистер Нижинский, увертюра уже кончилась.

Я встревожился.

– Ничего, – ответил Нижинский, – времени еще много.

Это меня поразило, я не мог понять его поведения.

– По‑моему, пора уходить.

– Нет, нет, пусть еще раз сыграют увертюру.

Но тут в уборную ворвался Дягилев.

– Скорей, скорей! Публика аплодирует!

– Пусть подождут, мне здесь гораздо интереснее, – сказал Нижинский и продолжал расспрашивать меня о пустяках.

– Право, мне надо вернуться на свое место, – сказал я, наконец, совсем смутившись.

Никто не мог сравниться с Нижинским в «Послеполуденном отдыхе фавна». Несколькими простыми движениями, без видимых усилий, он создавал таинственный и страшный мир, таившийся в пасторальном пейзаже, в котором трагически метался его пылкий и печальный бог.

Спустя полгода Нижинский сошел с ума. Какие‑то симптомы заболевания можно было заметить уже и в тот вечер в его уборной, когда он заставил публику ждать. Я случайно явился свидетелем того, как эта болезненно тонкая душа, не выдержав, ушла из жестокого, раздираемого войной мира в иной мир – в мир ее собственной мечты.

Высочайшее совершенство – редкость в любой области искусства. К немногим художникам, достигшим его, принадлежала и Павлова. Ее танец я никогда не мог смотреть равнодушно. В ее искусстве, при всей ее блестящей технике, была какая‑то светлая сияющая нежность, напоминавшая лепесток белой розы. Каждое ее движение притягивало. Когда Павлова появлялась на сцене, мне всегда хотелось плакать, как бы она ни была весела и обаятельна, ибо для меня она олицетворяла трагедию совершенства в искусстве.

Я познакомился с «Пав», как ее называли друзья, во время ее пребывания в Голливуде, где она снималась в студии «Юниверсал». Мы подружились. Невыносимо жаль, что камеры старого типа не были в состоянии воспроизвести лиризм ее танца, и ее великое искусство не сохранилось для мира.

Как‑то русское консульство давало обед в честь Павловой, на который был приглашен и я. Банкет был весьма официальный. Тосты произносились на французском и на русском языках. Если не ошибаюсь, из англичан только меня попросили произнести спич. Однако передо мной некий профессор расточал Павловой страстные похвалы по‑русски. Кончил же он тем, что расплакался, подошел к Павловой и горячо ее поцеловал. Я почувствовал, что мне его никак не превзойти в красноречии, и, встав, заявил, что английский язык слишком беден, чтобы выразить все величие искусства Павловой, и потому я буду говорить по‑китайски. И начал бормотать что‑то с китайским акцентом, приходя, как и профессор, все в больший раж. Я заключил свою речь тоже поцелуем, но гораздо более пылким, укрыв наши головы салфеткой от посторонних взоров. Присутствующие разразились хохотом, и это разрядило торжественную строгость обстановки.

В «Орфеуме» тогда играла Сара Бернар. Она была, разумеется, уже очень стара – это был закат ее артистической карьеры, и я не могу по‑настоящему судить об ее игре. Но когда в Лос‑Анжелос приехала Дузе, блеск ее гения не могли затмить ни возраст, ни близость конца. Она привезла с собой великолепную итальянскую труппу. До ее выхода в спектакле превосходно играл очень красивый молодой актер, полностью овладев вниманием зрительного зала. Я даже усомнился, сумеет ли Дузе превзойти его.

Но вот в глубине сцены слева незаметно появилась Дузе. Она остановилась возле вазы с белыми хризантемами, стоявшей на рояле, и начала перебирать цветы. Зал всколыхнулся, и я, сразу забыв про молодого актера, видел только Дузе. Не глядя ни на молодого человека, ни на других персонажей, она продолжала неторопливо подбирать букет, добавляя к нему те цветы, которые принесла с собой. Затем она медленно пересекла по диагонали всю сцену, опустилась в кресло у камина и стала смотреть на огонь. Один раз, только один раз она взглянула на молодого человека, и в этом взгляде была вся мудрость и вся боль человечества. Потом она продолжала слушать, грея у огня руки, – прекрасные, необыкновенно выразительные руки.


Дата добавления: 2015-10-30; просмотров: 138 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: Артистка драмы и комедии, певица и танцовщица 2 страница | Артистка драмы и комедии, певица и танцовщица 3 страница | Артистка драмы и комедии, певица и танцовщица 4 страница | Артистка драмы и комедии, певица и танцовщица 5 страница | Артистка драмы и комедии, певица и танцовщица 6 страница | Артистка драмы и комедии, певица и танцовщица 7 страница | Артистка драмы и комедии, певица и танцовщица 8 страница | Артистка драмы и комедии, певица и танцовщица 9 страница | Артистка драмы и комедии, певица и танцовщица 10 страница | Артистка драмы и комедии, певица и танцовщица 11 страница |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Артистка драмы и комедии, певица и танцовщица 12 страница| Артистка драмы и комедии, певица и танцовщица 14 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.03 сек.)