Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Артистка драмы и комедии, певица и танцовщица 3 страница

Читайте также:
  1. A Christmas Carol, by Charles Dickens 1 страница
  2. A Christmas Carol, by Charles Dickens 2 страница
  3. A Christmas Carol, by Charles Dickens 3 страница
  4. A Christmas Carol, by Charles Dickens 4 страница
  5. A Christmas Carol, by Charles Dickens 5 страница
  6. A Christmas Carol, by Charles Dickens 6 страница
  7. A Flyer, A Guilt 1 страница

После этого зрителей было уже трудно успокоить. Я же продолжал приглушенно бормотать:

«Тише, тише, не шумите, вы разбудите мою Нелли».

– Громче! Громче! Ничего не слышно! – кричали зрители.

Но я продолжал шептать в очень камерной манере, – настолько камерной, что публика начинала топать ногами.

На этом и оборвалась моя карьера интерпретатора образов Чарльза Диккенса.

Хотя мы жили весьма скромно, жизнь с «Восемью ланкаширскими парнями» в общем была приятной. Однако и у нас бывали небольшие осложнения. Как‑то мы выступали в одной программе с двумя юными акробатами, примерно моего возраста, которые под секретом рассказывали нам, что их матери получают за их выступления по семь шиллингов и шесть пенсов в неделю, да еще им самим выдается по шиллингу на карманные расходы – в понедельник утром они находят монетки под тарелками с яичницей на сале. «А мы‑то, – пожаловался кто‑то из наших мальчиков, – получаем всего два пенса и на завтрак только ломоть хлеба с джемом».

Джон, сын мистера Джексона, услышав, что мы жалуемся, не выдержал, расплакался и рассказал, что по временам, оставаясь без ангажемента и давая представления в предместьях Лондона, его отец едва выколачивает семь фунтов в неделю на всю труппу, и ему очень трудно сводить концы с концами.

Однако роскошная жизнь юных акробатов внушила нам желание тоже стать акробатами. И вот по утрам, как только открывался театр, кто‑нибудь из нас, обвязавшись веревкой, пропущенной через ворот, отрабатывал кульбиты, пока другой натягивал веревку. У меня все шло очень хорошо, но потом я упал и вывихнул большой палец. На этом закончилась моя карьера акробата.

Мы все время пытались пополнить свой репертуар какими‑то другими номерами. Мне, например, хотелось стать жонглером. Я скопил немного денег, купил четыре резиновых мяча и четыре жестяные тарелки и часами тренировался, стоя подле кровати.

Мистер Джексон был добрым человеком. За три месяца до моего ухода из ансамбля мы приняли участие в бенефисе в пользу моего отца, который был тогда очень болен. Многие артисты варьете соглашались помочь товарищу, выступив бесплатно, и в их числе были и джексоновские «Восемь ланкаширских парней». Мой отец вышел на сцену и, с трудом дыша, через силу произнес речь. Я стоял за кулисами, смотрел на него, не подозревая, что ему уже недолго осталось жить.

Когда мы приезжали в Лондон, я по субботам и воскресеньям гостил у матери. Ей казалось, что я все бледнею и худею и что танцы вредны для моих легких. Ее это так тревожило, что она в конце концов написала мистеру Джексону, а он так возмутился, что отправил меня домой насовсем, сказав, что я не стою волнений такой любящей мамаши.

Через несколько недель я заболел астмой. Припадки были жестокими, и мать, решив, что у меня туберкулез, сразу повезла меня в Бромптонскую больницу. Там меня очень тщательно осмотрели, в легких ничего страшного не нашли, но астма продолжала меня терзать. Еще долго я страдал от удушья, испытывая страшные муки, – иногда мне даже хотелось выброситься из окна. Накрывшись с головой одеялом, я вдыхал запах сушеных трав, но это мало помогало. Однако, как и предсказывал доктор, с возрастом астма прошла.

Этот период моей жизни вспоминается мне то ясно, то словно в тумане. Ярче всего запомнилась мне наша тогдашняя нищета. Не помню, где тогда был Сидней. Из‑за разницы в возрасте я как‑то терял его из виду. Возможно, он жил тогда у деда, чтобы матери было полегче. Мы, помнится, часто переезжали и в конце концов поселились на чердаке дома номер три на Поунэлл‑террас.

Я уже сознавал, что нищета делает нас отщепенцами. Даже самые бедные ребята по воскресеньям ели домашнее жаркое. Домашний обед был ритуалом респектабельности. По этому признаку бедные отличались от нищих. Те, кто по воскресеньям не ел домашнего обеда, были нищими, как мы. Мать посылала меня в ближайшую обжорку купить обед за шесть пенсов (мясо и гарнир из овощей). И какой же это был стыд – особенно по воскресеньям! Я буквально изводил мать, упрекая ее за то, что она не может приготовить что‑нибудь дома, и не желал слушать ее объяснений, что домашняя готовка обходится вдвое дороже.

Однако, выиграв в одну счастливую пятницу пять шиллингов на скачках, мать, чтобы доставить мне удовольствие, решила в воскресенье приготовить нам обед дома. В числе прочих деликатесов она купила довольно подозрительный кусок мяса – нечто среднее между говядиной и нутряным жиром. Кусок весил около пяти фунтов и был снабжен этикеткой «для жаренья».

Так как у нас не было своей плиты, мать воспользовалась плитой хозяйки, но, стесняясь часто заходить на кухню, определила «на глазок» время, которое могло понадобиться, чтобы мясо ужарилось. В результате, к нашему великому огорчению, оно «ужарилось» до размера крикетного шара. Тем не менее, несмотря на уверения матери, что с нашими обедами за шесть пенсов гораздо меньше возни и к тому же они гораздо вкуснее, я в полной мере насладился воскресным домашним обедом и почувствовал большое удовлетворение оттого, что и у нас все было, как у людей.

 

Неожиданно в нашей жизни произошла перемена. Мать встретилась со своей давней приятельницей, которая жила теперь в полном достатке. Эта красавица, пышная и величавая, как богиня, оставила сцену ради того, чтобы стать любовницей богатого старого полковника. Она жила в фешенебельном квартале Стокуэлла. Очень обрадовавшись встрече с матерью, она пригласила нас пожить у нее все лето. Садней тогда батрачил где‑то на сборе хмеля, и мать не пришлось долго уговаривать. Зная, что иголка в ее руках может творить чудеса, она была уверена, что даже в этой обстановке будет выглядеть вполне прилично, так же как и я в своем воскресном костюме, оставшемся у меня со времени выступлений в ансамбле «Ланкаширских парней».

И вот мы очутились в роскошном доме на углу Лэнсдаун‑сквер, в котором были слуги, розовые и голубые спальни, кретоновые занавески и белые медвежьи шкуры на полу. Жили мы как в сказке. Я очень хорошо помню огромные лиловые гроздья тепличного винограда, украшавшие буфет в столовой, помню и свое чувство вины, которое возникало каждый день при виде ощипанных веточек.

Штат прислуги состоял из четырех человек – повара и трех девушек. Помимо меня и мамы в доме был еще один гость – очень застенчивый красивый молодой человек с коротко подстриженными рыжеватыми усиками. Он был очень мил и вежлив и казался совершенно необходимой принадлежностью этого дома… но лишь до появления полковника с седыми бакенбардами. Тут красивый молодой человек немедленно исчезал.

Визиты полковника были непостоянными – он появлялся один или два раза в неделю. И тогда дом окутывала атмосфера таинственности – в эти дни он был полон присутствием полковника, и мать приказывала мне не попадаться ему на глаза. Но однажды я вбежал в прихожую как раз в ту минуту, когда полковник спускался по лестнице. Это был высокий представительный джентльмен, в сюртуке и цилиндре, с красным лицом, длинными седыми бакенбардами и совершенно лысый. Он милостиво улыбнулся мне и проследовал дальше.

Я не понимал, почему приезд полковника всегда вызывал такой переполох. Он никогда не оставался надолго. После его отъезда молодой человек с подстриженными усиками немедленно возвращался, и дом снова начинал жить своей обычной жизнью.

Я очень привязался к молодому человеку с маленькими усиками. Мы совершали с ним далекие прогулки в сопровождении двух прелестных борзых – любимиц нашей хозяйки. Даже аптека, где мы иногда делали кое‑какие покупки, казалась мне здесь какой‑то особенно роскошной со своим смешанным запахом духов, мыла и пудры. С тех пор запах аптеки всегда вызывает у меня приятные воспоминания прошлого. Молодой человек посоветовал матери делать мне по утрам холодные обливания, чтобы излечить меня от астмы. Возможно, они мне и помогли, во всяком случае, они мне нравились и очень меня подбадривали.

Удивительно, до чего быстро человек привыкает к роскоши и каким избалованным он становится, пользуясь всеми земными благами! Не прошло и недели, как мне уже казалось, что так и должно быть всегда. Какое блаженное чувство я испытывал, гуляя утром с собаками, – так приятно было вести их на новеньком кожаном поводке, а затем вернуться в прекрасный дом со слугами и ждать завтрака, элегантно сервированного на серебряных блюдах.

Сад позади дома отделял нас от другого дома, в котором было так же много слуг, как и у нас. Семья соседей состояла из трех человек – молодые отец и мать и мальчик примерно моего возраста. Его детская была набита чудесными игрушками. Меня часто приглашали к нему поиграть, а потом остаться пообедать. Вскоре мы стали с ним закадычными друзьями. Его отец занимал какое‑то очень важное положение в банке в Сити, а мать была очень молода и хороша собой.

И вот однажды я подслушал разговор нашей горничной с няней соседского мальчика. Няня говорила, что их мальчику уже нужна гувернантка. «Ах, этому тоже!» – сказала наша горничная, подразумевая меня. Я был польщен тем, что меня посчитали сыном богачей, но никогда не мог понять, зачем девушке понадобилось меня так возвысить, – разве что ей хотелось показать, что и она тоже служит у богатых и уважаемых людей. Но после этого разговора всякий раз, когда я оставался обедать у соседей, я чувствовал себя самозванцем.

Хотя печальным был день, когда нам пришлось покинуть роскошный стокуэллский особняк и вернуться к себе на Поунэлл‑террас, 3, вместе с тем мы испытывали и какое‑то чувство облегчения, оттого что обрели прежнюю свободу. Все‑таки мы жили в постоянном напряжении, пока гостили в чужом доме. Гости, как говорила мама, подобны пирогам: чем дольше остаются, тем противнее становятся. Порвались шелковые нити, связывавшие нас с коротким и роскошным эпизодом нашей жизни, и мы вновь вернулись к своему привычному нищенскому существованию.

 

IV

 

В 1899 году были в моде бакенбарды. Короли, государственные деятели, солдаты и матросы, Крюгеры, Солсбэри, Китченеры, кайзеры, игроки в крикет – все носили бакенбарды в эти годы нелепой помпезности, необычайного богатства и столь же необычайной бедности, твердолобой политической самонадеянности, выпиравшей из всякой карикатуры, из всякой газетной статьи. Но Англии пришлось снести много обид и ударов. Подумать только, кучка бурских фермеров в африканском Трансваале воевала так неблагородно – они убивали наших солдат в красных мундирах (отличная мишень!), прячась за камнями и скалами. Военное министерство спохватилось и приказало заменить красный цвет мундиров на хаки. Если бурам так больше нравится, доставим им это удовольствие!

О том, что идет война, я смутно догадывался по патриотическим песням, которые распевали повсюду, по сценкам в варьете и по сигаретным коробкам, на которых были изображены генералы. Враги, разумеется, все были отъявленными злодеями. Приходили горестные вести об окружении Ледисмита, или вся Англия сходила с ума от радости, узнав о снятии осады Мафекинга. В конце концов мы победили – вернее, кое‑как выпутались из скверной истории. Об этом говорили все, кроме моей матери. Она ни разу даже не упомянула про войну – с нее хватало и той войны, которую ей самой приходилось вести в жизни.

Сиднею исполнилось четырнадцать лет, и, бросив школу, он получил на почте место разносчика телеграмм. На жалованье Сиднея и на то, что мать зарабатывала шитьем, уже можно было жить, хотя ее доходы были очень скромны. Она работала сдельно для белошвейной мастерской – за дюжину блузок она получала один шиллинг и шесть пенсов. Хотя блузки были уже скроены, на шитье дюжины уходило не меньше двенадцати часов. Больше пятидесяти четырех блузок в неделю мать сшить не могла, и эта рекордная цифра приносила ей шесть шиллингов и девять пенсов.

По ночам я часто лежал без сна на нашем чердаке и смотрел на мать, склонившуюся над швейной машинкой. Свет керосиновой лампы окружал ее голову золотым ореолом, а лицо было погружено в легкую тень. Чуть приоткрыв от напряжения губы, она быстро строчит блузки, и ровное гудение машинки в конце концов усыпляет меня. Если она засиживалась за работой до поздней ночи, это означало очередной денежный тупик. Нам всегда надо было уплачивать какие‑нибудь срочные взносы.

На этот раз возник серьезный кризис. Сиднею понадобился новый костюм. Он носил свою почтовую униформу и в будни и по воскресеньям, и его друзья начали уже подшучивать над ним. Несколько воскресений подряд Сидней не выходил из дому, пока мать не сумела купить ему синий саржевый костюм – каким‑то образом ей удалось наскрести восемнадцать шиллингов. Но эта покупка нанесла нашему бюджету тяжелый урон, и с тех пор каждый понедельник, как только Сидней облачался в свою форму и уходил на работу, мать отправлялась закладывать его костюм. Она получала за него семь шиллингов, а в субботу выкупала его, чтобы Сидней мог надеть его в воскресенье. Эта еженедельная процедура вошла в обычай, и так длилось больше года, пока костюм не износился. И вот тут‑то на нас обрушился страшный удар.

В понедельник, как обычно, мать пошла закладывать костюм, но хозяин ломбарда сказал:

– Извините, миссис Чаплин, но больше мы не сможем давать вам за него по семь шиллингов.

Мать была поражена.

– Но почему? – спросила она.

– Риск слишком велик. Брюки очень износились. Вот, взгляните сами, – он указал на протертое место, – насквозь светится.

– Но ведь я их выкуплю в следующую субботу, – настаивала мать.

Хозяин покачал головой.

– Я могу дать только три шиллинга за пиджак и жилет.

Мать редко плакала, но это был слишком тяжелый удар, и она пришла домой вся в слезах. Она не представляла себе, как мы дотянем до конца недели без этих семи шиллингов.

А к этому времени и моя одежда пришла в ветхость. То, что осталось от моего костюма для выступлений в ансамбле «Восемь ланкаширских парней», выглядело довольно пестро. Повсюду были заплаты – на локтях, и на штанах, и на башмаках, и на чулках. И вот в таком‑то жалком виде я как‑то столкнулся лицом к лицу со своим благовоспитанным приятелем из Стокуэлла. Что ему понадобилось в нашем Кеннингтоне, я понятия не имел, но я был слишком смущен, чтобы расспрашивать. Он приветствовал меня достаточно дружелюбно, но все‑таки я заметил, с каким удивлением он меня рассматривал. Чтобы скрыть смущение, я постарался держаться как можно небрежнее и, между прочим, самым светским тоном объяснил, что вот надел все это старье, потому что ходил на занятия в школьную столярную мастерскую, будь она неладна.

Но это известие его не заинтересовало. Он был в замешательстве и отводил от меня глаза, стараясь скрыть свое недоумение. Он справился о моей матери.

Я ответил коротко, что она за городом, и постарался перевести разговор на него.

– А вы живете все там же?

– Да, – он поглядел на меня, как на великого грешника.

– Ну ладно, я побегу, – сказал я вдруг.

Мальчик слабо улыбнулся.

– Прощай, – сказал он, и мы расстались. Он степенно пошел в одну сторону, а я, пристыженный, в ярости бросился со всех ног в противоположном направлении.

 

У матери была такая поговорка: «Не стоит нагибаться, если нечего поднять». Но сама она ее не придерживалась, чем порой возмущала мое чувство благопристойности. Однажды, когда мы возвращались из Бромптонской больницы, она остановилась, чтобы пристыдить мальчишек, которые издевались над грязной оборванной старухой. Старуха была стриженная – тогда это было в диковинку, – и мальчишки, смеясь, подталкивали к ней друг друга, словно от одного лишь прикосновения они могли чем‑то заразиться от нее. Бедная женщина стояла среди них, как загнанный зверь, пока не вмешалась мать. И тут вдруг в лице женщины что‑то промелькнуло.

– Лили, – сказала она тихо, назвав мать ее старым сценическим именем, – ты меня не узнаешь? Еву Лесток?

Мать сразу припомнила подругу тех дней, когда она еще работала в театре.

Мне было так неловко, что я, не останавливаясь, пошел дальше и только на углу задержался, чтобы подождать маму. Мальчишки проходили мимо меня, ухмыляясь и посмеиваясь. Я был вне себя от ярости. Я обернулся посмотреть, что там делает мать, и увидел, что она идет ко мне с этой нищенкой.

– Ты помнишь маленького Чарли? – спросила мать.

– Еще бы, – печально сказала женщина. – Сколько раз я его держала на руках, когда он был еще совсем малюткой.

Эта мысль была для меня невыносима – женщина выглядела такой грязной и неряшливой! Мне было неприятно видеть, что люди оборачиваются и смотрят на нас.

Мать знавала ее, когда она выступала в варьете и звалась лихой Евой Лесток. Она была тогда, по словам матери, бойкой и очень хорошенькой девушкой. Она рассказала нам, что долго болела, а выйдя из больницы, ночевала под мостами и в убежищах Армии спасения.

Мать прежде всего послала ее в баню, а потом, к моему ужасу, привела ее к нам, на наш тесный чердак. Я не знал, была ли болезнь причиной теперешнего состояния этой женщины или что‑нибудь еще, но меня приводило в ужас, что она спала в раскладном кресле, которое служило кроватью Сиднею. Мать дала ей одежду, какую могла, и еще одолжила пару шиллингов. Прожив у нас три дня, она ушла, и больше мы никогда не слышали о «лихой Еве Лесток».

 

Еще до того как умер отец, мать переехала с Поунэлл‑террас и сняла комнату в доме миссис Тэйлор, своей приятельницы, весьма набожной особы. Это была низенькая коренастая женщина лет пятидесяти пяти, с квадратным подбородком и морщинистым желтым лицом. Как‑то глядя на нее в церкви, я открыл, что у нее вставная челюсть, которая, когда она пела, то и дело сваливалась с десны на язык. Это зрелище меня буквально гипнотизировало.

У нее были решительные манеры и неиссякаемый запас энергии. Она взяла мать под свое христианское крылышко и сдала ей за очень умеренную плату комнату на третьем этаже своего большого дома, стоявшего рядом с кладбищем.

Ее муж, точная копия диккенсовского мистера Пиквика, занимался изготовлением измерительных линеек. Его мастерская помещалась на верхнем этаже под застекленной крышей. Эта комнатка казалась мне раем – там было так тихо и спокойно. Я часто наблюдал за работой мистера Тэйлора и восхищался тем, как он, напряженно глядя сквозь толстые очки и большую лупу, делал стальную линейку, которой можно будет измерять с точностью до одной пятнадцатой дюйма. Он работал один, и я часто бегал по его поручениям.

Миссис Тэйлор горячо желала обратить на путь истинный своего мужа, который, по ее понятиям, был грешником. Ее дочь, точная копия матери, только не такая желтая и, конечно, гораздо более молодая, могла бы даже показаться привлекательной, если бы не ее высокомерие и сварливость. Как и отец, она никогда не ходила в церковь. Но миссис Тэйлор не теряла надежды наставить обоих на путь истинный. К своей дочери она относилась с обожанием, которого, между прочим, отнюдь не разделяла моя мать.

В один прекрасный вечер, когда я смотрел в мастерской, как работает мистер Тэйлор, я услышал, что внизу началась перепалка между моей матерью и мисс Тэйлор. Миссис Тэйлор не было дома. Не знаю, с чего у них началась ссора, но они обе старались перекричать друг друга. Когда я спустился на нашу площадку, мать, перегнувшись через перила, кричала:

– Да кем ты себя воображаешь? Сиятельное дерьмо!

– Ах! – возопила мисс Тэйлор. – Еще называет себя христианкой, а такие слова говорит!

– Тише, тише, милочка, – немедленно откликнулась мать. – Это и в библии есть! «Второзаконие», глава двадцать восьмая, тридцать седьмой стих, только там немножко по‑другому сказано. Но для тебя и «дерьмо» сойдет.

После этого мы вернулись на Поунэлл‑террас.

 

Мой отец не часто заходил в кабачок «Три оленя» на Кеннингтон‑роуд, но как‑то вечером я, сам не зная почему, заглянул туда, чувствуя, что он там. Я чуть‑чуть приоткрыл дверь и в щелку сразу увидел его: он сидел в углу. Я хотел уйти, но его лицо озарилось улыбкой, и он поманил меня к себе. Меня удивила такая сердечность – отец не любил показывать свои чувства. Видно было, что он тяжело болен: глаза запали, весь он был чудовищно опухший. Одну руку он наполеоновским жестом заложил за жилет, словно так ему легче было дышать. В этот вечер он был непривычно ласков и внимателен, расспрашивал меня о матери и Сиднее, а когда я уходил, крепко обнял меня и первый раз в жизни поцеловал. Больше я его живым не видел. Через три недели его отвезли в больницу святого Фомы – для этого пришлось его напоить. Когда он понял, где находится, он стал вырываться из рук санитаров, но сил у него не было – он был уже обречен. Хотя ему было всего тридцать семь лет, он умирал от водянки. У него выкачали из колена шестнадцать кварт жидкости.

Мать несколько раз ходила его навещать и всегда возвращалась грустной. Она рассказывала, что он хочет вернуться к ней, уехать в Африку и начать новую жизнь. Но, увидев, как я обрадовался, она покачала головой – она знала его лучше меня.

– Он сказал это только, чтобы сделать мне приятное, – объяснила она.

Как‑то она пришла из больницы страшно возмущенная: преподобный Джон Мак‑Нил, евангелист, навестив отца, сказал ему: «Ну что ж, Чарли, когда я смотрю на вас, мне на ум приходит старая поговорка: „Что посеешь, то и пожнешь!“

– Утешил умирающего, нечего сказать! – негодовала мать. Через несколько дней отец умер.

Администрация больницы справилась, кто его будет хоронить. У матери не было ни пенни, и она предложила, чтобы его похоронили на средства фонда помощи артистам варьете, благотворительной театральной организации. Это вызвало страшное волнение в семье Чаплинов – хоронить, как нищего? Какой позор! В это время в Лондоне оказался дядюшка Альберт, младший брат отца, обычно живший в Африке. Он сказал, что берет расходы на себя.

В день похорон мы должны были встретиться с Чаплинами в больнице святого Фомы, а оттуда поехать на кладбище в Тутинге. Сидней работал и прийти не смог. Мы с матерью приехали в больницу часа за два до назначенного времени – ей хотелось проститься с отцом до того, как заколотят крышку гроба.

Гроб был обит белым атласом, а по краям, обрамляя лицо отца, были рассыпаны белые маргаритки. Мать заметила, что они выглядели мило и трогательно, и спросила, кто их положил. Служитель ответил, что рано утром приходила какая‑то дама с маленьким мальчиком. Это была Луиза.

В первой карете ехали мать, дядя Альберт и я. Матери это было нелегко – до этого она не была знакома с дядей Альбертом. Этот щеголь с университетским выговором был очень вежлив, по от него веяло ледяным холодом. Говорили, что он очень богат – у него были в Трансваале конные заводы и ранчо. Во время бурской войны он поставлял лошадей английской армии.

Служба у могилы шла под проливным дождем. Могильщики бросали лопатами землю на гроб, и мокрые комья глухо ударяли о доски. Все это было так мрачно и страшно, что я заплакал. А тут родственники стали бросать в могилу цветы и венки. Мать, у которой ничего не было, взяла и кинула мой носовой платок с траурной каймой – я им очень гордился.

– Ничего, сынок, – шепнула она, – это за нас обоих.

После похорон Чаплины поехали в ресторан завтракать, вежливо осведомившись перед тем, куда нас надо отвезти. И нас отвезли домой.

Дома у нас не нашлось ничего съедобного, кроме блюдечка жира в буфете. У матери не было ни гроша – последние два пенса она отдала Сиднею на завтрак. С тех пор как заболел отец, она почти не работала, и теперь, к концу недели, семь шиллингов жалованья Сиднея были уже давно истрачены. Во время похорон мы очень проголодались. Но на наше счастье мимо проходил старьевщик, и мать продала ему за полпенни нашу старую керосинку и купила хлеба, который мы съели с оставшимся жиром.

Так как мать была законной женой моего отца, ей сказали, чтобы она на следующий день пришла в больницу за его вещами. Ей вручили черный забрызганный кровью костюм, нижнее белье, рубашку, черный галстук, старый халат и суконные шлепанцы, в которые было вложено по апельсину. Когда мать вытащила апельсины, на кровать упало полсоверена. Это была такая нежданная удача!

Еще долго я носил на руке черный креп. Этот знак траура оказался очень выгодным, когда однажды в субботу я решил заняться коммерцией и стал продавать цветы. Я уговорил мать дать мне взаймы шиллинг, купил на цветочном рынке два пучка нарциссов и после школы навязал из них букетики по пенсу. Реализация всего этого товара принесла бы стопроцентную прибыль. Я входил в пивную и грустно предлагал свои цветы: «Нарциссы, мисс?» или «Нарциссы, сударыня?» Женщины сочувственно осведомлялись: «Кто у тебя умер, сынок?» Я тихонько шептал: «Папа», – и они неизменно прибавляли монетку. Мать была поражена, когда, явившись домой, я принес пять шиллингов с лишним. Но однажды она увидела, что я выходил из пивной, и на этом моя торговля цветами кончилась: как добрая христианка, она не могла допустить, чтобы ее сын торговал цветами по кабакам. «Твоего отца сгубило пьянство, такие деньги счастья не принесут», – сказала она. Правда, она взяла всю мою выручку, но торговать цветами мне было запрещено.

А у меня был явный коммерческий талант; я постоянно обдумывал всевозможные деловые проекты. Я поглядывал на пустующие лавки и изобретал способы извлечения доходов. Хорошо бы открыть торговлю жареной рыбой или бакалеей. Все мои мечты вращались вокруг съестного. Нужен был только капитал, а как его добывают, этот капитал? В конце концов я уговорил мать разрешить мне оставить школу, чтобы я мог поступить на работу.

Я перепробовал множество занятий. Сначала я поступил рассыльным в мелочную лавку. Разнеся покупки, я с восторгом возился в подвале среди ящиков мыла, крахмала, свечей, конфет и печенья, отведывая по очереди все сладости, пока меня не начинало тошнить.

Затем я стал работать в приемной у двух врачей страховой компании Хула и Кинси Тэйлора на Трогмортон авеню. Эту должность я унаследовал от Сиднея, который порекомендовал меня на свое место. Работа была очень прибыльная – я получал двенадцать шиллингов в неделю. Моей обязанностью было записывать больных, а потом, когда врачи уходили, мыть и убирать помещение. В качестве секретаря я пользовался большим успехом у больных, которым я всячески скрашивал часы ожидания. Когда же дело доходило до уборки, выяснялось, что Сидней справлялся куда лучше меня – признаюсь, не лежала у меня душа к этому занятию. Выливать принесенную на анализ мочу – это еще куда ни шло, но протирать трехметровые окна – это уже поистине была работа для Гаргантюа. И вот в кабинетах врачей день ото дня становилось все темнее, пыль оседала все более плотным слоем, и наконец мне очень вежливо сказали, что для такой работы я еще слишком мал.

Услышав это, я не выдержал и горько заплакал. Доктор Кинеи Тэйлор, женатый на очень богатой даме и проживавший в большом доме на Ланкастер‑Гэйт, сжалился надо мной и сказал, что он возьмет меня к себе слугой. Я сразу повеселел. Еще бы, служить в частном доме, да еще таком шикарном!

Работалось мне очень приятно – я быстро стал любимцем всех горничных. Они обращались со мной, как с ребенком, и даже целовали, желая мне доброй ночи. Я мог бы стать дворецким, если бы не вмешался злой рок. Хозяйка велела мне привести в порядок подвал, где были свалены в кучу чуть не до потолка сундуки и всякий хлам. Все это надо было рассортировать, вычистить и убрать. В разгар работы я наткнулся на длиннющий кусок водопроводной трубы и принялся в нее дуть, словно в духовой инструмент. Увлеченный этим занятием, я не заметил, как вошла хозяйка. Я был немедленно уволен.

Я с удовольствием работал в магазине письменных принадлежностей «У. Смит и сын», но сразу же был уволен, когда хозяева узнали, сколько мне лет. Один день я проработал стеклодувом. Еще в школе я читал о стеклодувах, и эта профессия казалась мне весьма романтической, но я не вынес жары и потерял сознание – очнулся я во дворе на куче песка. Этого с меня было довольно: я не вернулся даже за причитавшейся мне за день платой. Работал я и в типографии Стрэйков. Я наврал им, что умею работать на печатной машине Уорфдейла – чудовищной громадине, длиной больше шести метров. Заглядывая с улицы в подвал, где стояла машина, я наблюдал, как она работает, – оттуда мне казалось, что дело это простое и нетрудное. Объявление гласило: «Нужен мальчик для закладки бумаги в печатную машину Уорфдейла». Когда мастер подвел меня к машине, я даже испугался – такой она оказалась огромной! Работать нужно было на площадке в полутора метрах над полом. Мне же показалось, что я стою на вершине Эйфелевой башни.

– Пусти ее, – сказал мастер.

– Куда?

Заметив мое недоумение, он засмеялся.

– Да ты никогда не работал на этой машине.

– Только дайте мне попробовать, я быстро пойму, – взмолился я.

«Пустить» значило повернуть рычаг, который приводил в движение это чудовище. Мастер показал мне рычаг, а потом запустил зверюгу на половинную скорость. Она загремела, залязгала, заворчала, словно готовилась сожрать меня. Бумажные листы были так огромны, что меня вполне можно было завернуть в любой из них. Я должен был разделять листы костяным скребком, прихватывать их за уголки и точно, в нужный момент, подкладывать к зубцам машины, чтобы чудовищу было удобно схватить их своими когтями, проглотить, а затем изрыгнуть. В первый день я совсем ошалел, стараясь не отстать от голодного чудовища, которое все время норовило меня опередить. Все‑таки меня взяли на это место, обещав платить двенадцать шиллингов в неделю.


Дата добавления: 2015-10-30; просмотров: 102 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: Исключительное представление! | Артистка драмы и комедии, певица и танцовщица 1 страница | Артистка драмы и комедии, певица и танцовщица 5 страница | Артистка драмы и комедии, певица и танцовщица 6 страница | Артистка драмы и комедии, певица и танцовщица 7 страница | Артистка драмы и комедии, певица и танцовщица 8 страница | Артистка драмы и комедии, певица и танцовщица 9 страница | Артистка драмы и комедии, певица и танцовщица 10 страница | Артистка драмы и комедии, певица и танцовщица 11 страница | Артистка драмы и комедии, певица и танцовщица 12 страница |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Артистка драмы и комедии, певица и танцовщица 2 страница| Артистка драмы и комедии, певица и танцовщица 4 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.019 сек.)