Читайте также:
|
|
Когда все они собрались на первом этаже, в большом кабинете маэстро Кавалла, Гвидо понял молчаливость Тонио.
Эти два венецианца, с которыми мальчик явно был незнаком, вошли в комнату со всей возможной напыщенностью. Другими словами, в своих огромных париках и сюртуках они напоминали галеоны, на всех парусах входящие в узкую гавань.
Они смотрели на Тонио с нескрываемым презрением. Их вопросы были короткими и враждебными.
У Тонио задрожали ресницы. Он смертельно побледнел и стиснул за спиной руки. Он отвечал, что сам принял такое решение, никто из этой консерватории не оказывал на него влияние. Да, операция была сделана. Нет, он не позволит произвести осмотр. Нет, он не может открыть имя хирурга. И опять: нет, никто из этой консерватории не знал о его планах...
В этот момент маэстро Кавалла гневно прервал допрос, заявив на венецианском диалекте, столь же быстром и уверенном, как у Тонио, что его консерватория — обитель музыкантов, а не хирургов. Мальчиков никогда не оперируют здесь. «Мы не имеем к этому никакого отношения!»
Венецианцы презрительно усмехнулись в ответ.
Но и Гвидо едва не усмехнулся на это, однако сумел скрыть свои чувства.
Допрос явно подошел к концу. Присутствующие неловко замолчали. Старший из венецианцев, похоже, пытался побороть какое-то скрытое чувство.
Наконец он прокашлялся и хриплым, почти грубым голосом спросил:
— Марк Антонио, тебе нечего к этому добавить?
Он застал Тонио врасплох. Тот сжал побледневшие губы и покачал головой, не в состоянии произнести ни слова. Он смотрел в сторону, расширив глаза словно бы для того, чтобы ничего не увидеть.
— Марк Антонио, ты сделал это по собственной воле? — Венецианец сделал шаг вперед.
— Синьор, — начал Тонио не своим голосом, — это бесповоротное решение. Ваша цель — заставить меня об этом пожалеть?
Венецианец вздрогнул, как будто то, что он должен был теперь сказать, произносить не стоило. Он поднял правой рукой маленький свиток, который все это время висел у него сбоку. И сказал бесстрастно:
— Марк Антонио, я воевал с твоим отцом в Леванте. Я стоял на палубе его корабля у Пирея. Мне не доставляет никакого удовольствия говорить то, что тебе и без того должно быть известно, а именно: что ты предал своего отца, свою семью и свою родину. Поэтому отныне и навсегда тебе запрещен въезд в Венецию. Что до остального, то твои родственники решили определить тебя в эту консерваторию, где ты и должен оставаться, если не хочешь лишиться всякой поддержки от них.
* * *
Маэстро Кавалла был вне себя. В полном оцепенении глядя на закрывшиеся двери, он внутренне кипел от ярости.
Потом сел за свой стол, собрал бумаги Тонио в черную кожаную папку и сердито отбросил ее в сторону.
Гвидо сделал рукой жест, призывая к терпению.
Тонио не шевелился. Когда он наконец повернулся к маэстро, на лице его было выражение полной отрешенности. Лишь красноватый блеск глаз выдавал его.
Но маэстро Кавалла был слишком оскорблен, слишком разгневан, слишком зол для того, чтобы замечать происходящее вокруг.
С его точки зрения, поведение венецианцев было абсолютно возмутительным. Он даже пробормотал себе под нос с внезапной яростью, что их спесивые заявления почти ничего не значат. «Запрещен въезд! Ребенку!»
Он высыпал на стол содержимое кошелька Тонио, пересчитал его, ссыпал все в верхний ящик конторки и преспокойно запер ящик на ключ. Затем обратился к Тонио:
— Теперь ты ученик этой школы, и, принимая во внимание твой возраст, я предоставил тебе на какое-то время комнату на верхнем этаже, вдали от остальных кастратов. Но ты, как и все мальчики-кастраты, должен носить черную тунику с красным кушаком. Подъем в нашей консерватории — за два часа до рассвета, а занятия заканчиваются в восемь часов вечера. Тебе положен час отдыха после полдника и два часа дневного сна. Как только твой голос будет проверен...
— Но мой голос мне не понадобится, — тихо сказал Тонио.
— Что? — изумился маэстро.
— Я не собираюсь учиться пению, — пояснил Тонио.
— Что?!
— Если вы снова посмотрите на эти бумаги, то увидите, что я собираюсь учиться музыке, но там нигде не сказано, что я должен учиться пению...
Лицо Тонио снова закаменело, хотя голос немного дрожал.
— Маэстро, позвольте мне поговорить с мальчиком, — вмешался Гвидо.
— Я также не собираюсь носить какую-либо особую одежду, — продолжал Тонио, — которая показывала бы всем, что я... кастрат.
— Что это значит? — Маэстро встал и так придавил к столу костяшки пальцев, что они побелели.
— Я буду учиться музыке... клавишным, струнным, композиции, всему чему угодно, но я не буду учиться пению! — заявил Тонио. — Я не буду петь сейчас, я не буду петь никогда. И я не буду наряжаться как каплун!
— Но это безумие! — Маэстро повернулся к Гвидо. — Да они все как один спятили на этих северных болотах! Скажи же мне, Бога ради, зачем же ты тогда согласился на кастрацию? А ну позови лекаря! — велел он Гвидо.
— Маэстро, мальчик действительно был оскоплен. Пожалуйста, позвольте мне уговорить его.
— Уговорить! — Маэстро грозно посмотрел на Тонио. — Ты находишься под моей заботой и в моей власти. — Он протянул руку к аккуратно сложенной черной униформе, лежавшей на столе сбоку от него. — И ты наденешь форму кастрата.
— Никогда. Я буду подчиняться во всем остальном, но не буду петь и никогда не надену этот костюм.
— Маэстро, отпустите его, пожалуйста, — попросил Гвидо.
Как только Тонио вышел, Кавалла опустился на стул.
— Что происходит? — вопросил он. — У меня двести студентов под этой крышей, и я не намерен...
— Маэстро, позвольте мальчику включиться в общую программу и, пожалуйста, позвольте мне уговорить его.
Маэстро ответил не сразу. Потом, немного успокоившись, спросил:
— Ты слышал, как поет этот мальчик?
— Да, — ответил Гвидо. — И не один раз.
— И какого же типа у него голос?
Гвидо задумался.
— Представьте себе, что вы читаете новые ноты. И на миг закрываете глаза, чтобы услышать, как это может быть спето — спето в идеале. Так вот, у него голос, который звучит у вас в голове.
Капельмейстер представил себе. Потом кивнул.
— Ну ладно, попробуй его уговорить. Но если не сможешь, учти: я не позволю, чтобы мною командовал какой-то там венецианский патриций!
Это был кошмар, и ни проснуться, ни вырваться из него было невозможно. Кошмар все длился и длился, и всякий раз, когда Тонио открывал глаза, он все не заканчивался.
За два часа до рассвета прозвенел первый звонок. Тонио резко сел на кровати, точно его дернули за цепь. Обливаясь потом, вперил взгляд в черное небо, усыпанное медленно плывущими звездами, и на миг — на миг — был поражен этой неописуемой красотой.
Казалось невероятным, что все происходит с ним и именно он лежит теперь в комнатке с низким потолком, в пятистах милях от Венеции.
Он встал, умылся, побрел в коридор и вместе с еще тридцатью кастратами, гуськом покидающими общую спальню, спустился по каменной лестнице.
Две сотни учащихся сновали по коридорам, как муравьи, без единого слова занимая свои места у клавесинов, виолончелей, учебных столов. Где-то вдалеке отчаянно, взахлеб плакал маленький ребенок.
Дом ожил, наполнившись резкими звуками, фрагментами отдельных мелодий, сливающимися в общую какофонию. Хлопали двери. Тонио пытался слушать маэстро, но все расплывалось у него перед глазами. Слова учителя быстро неслись вперед, объясняя идеи, которые он был не в состоянии постичь. Остальные ученики заскрипели перьями. Тонио сосредоточился на упражнении и начал выводить какие-то каракули, сам не веря в то, что справится с заданием.
Усевшись наконец за клавиши, он играл, пока не заболела спина. Все тяготы и несчастья его нынешнего положения отошли на второй план, когда несколько приятных часов он занимался тем, что умел делать и что всегда умел делать. В это время он сделался одним из тех мальчиков, своих ровесников, которые не жили здесь с раннего детства, а были приняты в консерваторию поздно, лишь благодаря своему исключительному мастерству и таланту.
— Ты даже не знаешь, как держать скрипку? Ты что, никогда не играл на скрипке?
Он пытался водить смычком по струнам без диссонирующего визжащего звука. Плечи ужасно болели, время от времени он сутулился, наклоняясь вперед, не обращая внимания на злые слова, на резкий щелчок плети по стоявшему перед ним пюпитру.
О, если бы он хоть на минуту мог погрузиться в музыку, почувствовать, как она поднимает его, уносит ввысь. Но в кошмарной действительности это невозможно. В этом кошмаре музыка — всего лишь шум, музыка — наказание, музыка — молотки, колотящие по вискам. Тонио почувствовал острую боль от удара плетью на тыльной стороне руки и, содрогнувшись всем телом, уставился на след. Полоса краснела и разбухала, словно жила своей собственной жизнью.
Потом был завтрак. Длинный стол. Миски дымящейся горячей пиши, вызывавшей у него тошноту. Для него теперь любая еда оказывалась тошнотворной, словно малейшее наслаждение стало ему недоступно. Он отказался сидеть рядом с другими кастратами. Вежливо, тихим голосом попросил пересадить его.
— Ты будешь сидеть здесь.
Он отступил перед налетевшим на него человеком, упавшим на его плечо кулаком и этим безапелляционным заявлением.
Тонио почувствовал, как горит его лицо. Горит! Он не мог поверить, что плоть может хранить столько огня.
В комнате стояла тишина, но все глаза были устремлены на него. Он чувствовал себя так, словно его стирали в порошок — его, «венецианского принца», как, он слышал, называли его они на своем неаполитанском диалекте. Ведь здесь все до единого знали, что сделали с ним, что он один из них, этих существ со склоненными головами, искалеченными телами, этих мальчиков, которые не являются и никогда не станут мужчинами.
— Надень красный кушак!
— Не буду!
Ничего этого нет. Все это происходит не с ним. Ему хотелось резко встать и выйти наружу, в сад, но даже элементарная свобода передвижения была здесь запрещена, молчание приковывало каждого мальчика к скамье, где у каждого из них было определенное место. И все же он услышал сзади шепот:
— Почему бы вам не взять кушак, синьор, и не спрятать в бриджах? Тогда никто не узнает!
Он резко обернулся. Кто произнес эти слова? Насмешливые, хитрющие улыбки в миг сменились отсутствующим выражением на лицах.
Открылась дверь, вошел Гвидо Маффео. Да будет благословенно молчание, если хотя бы два часа он должен смотреть на это холодное бесчувственное лицо, в эти злобные глаза. Скопец, хозяин скопца. И хуже всего, он-то знал, что именно произошло, что такое этот кошмар. Его знание скрыто за бесчувственной маской гнева.
«Почему ты вечно пялишься на меня?»
«Почему, как ты думаешь, я смотрю на тебя? Потому что я чудовище, и ты чудовище, и я хочу видеть, во что превращусь!»
Почему маэстро не ударил его? Чего он ждал? Что лежало за этим неизменным выражением жестокости на таком обаятельном и привлекательном лице, почему невозможно было отвести от него взгляд? Однажды в детстве мать отхлестала его по щекам и кричала при этом: «Перестань плакать, перестань плакать, ради Бога, что тебе нужно от меня, перестань!» Глядя на Гвидо Маффео, он подумал: «Я впервые понимаю, что она имела в виду. Твои расспросы невыносимы, оставь меня одного! В этой комнате, сейчас, пожалуйста, Боже, оставь меня одного».
«Тогда сядь спокойно. Смотри. И слушай».
«Он приводит в комнату это белолицее кастрированное чудовище. Я не хочу даже слышать это, это пытка. А он начинает свои наставления, он не дурак, он, возможно, лучше их всех, вместе взятых, но он никогда, никогда не будет учить меня».
В восемь часов, когда прозвенел последний звонок, он потащился вверх по лестнице столь усталый, что едва переставлял ноги. Он стал проваливаться, падать все ниже, ниже в кошмары, сменявшие один другой. «Пожалуйста, хоть этой ночью позволь мне не видеть снов. Я так устал. Я не могу вести эту битву во сне, я сойду с ума».
Опять за дверью кто-то стоял. Тонио поднялся на локте. Потом так неожиданно распахнул дверь, что стоявший за нею мальчик не успел убежать. Вообще-то их было двое. Они подались вперед, словно хотели войти.
— Убирайтесь отсюда! — зарычал он.
— Мы только хотели посмотреть на венецианского принца, который слишком хорош для того, чтобы носить красный кушак.
Смех, смех, смех.
— Предупреждаю вас: лучше убирайтесь отсюда.
— Да неужели? Ты не слишком дружелюбен, приятель! Не слишком любезно держать нас за дверью...
— Я вас предупреждал...
— Ого! Неужели? А это что?
Оба уставились на кинжал. Тот, что повыше, с длинными тонкими руками, уже становился похожим на чудовище. Он нервно засмеялся:
— А маэстро знает, что у тебя есть эта штука?
Левой рукой Тонио резко толкнул его, и они оба, потеряв равновесие, с боязливым смешком выскочили из комнаты. Даже говорили они странными, неестественными голосами, с какой-то визгливостью, резкостью, вынести которую было невозможно. Да, и это тоже. Он предвидел время, когда перестанет даже говорить вслух.
Он потянул за тяжелую спинку кровати. Сначала она не поддалась, но потом внезапно легко заскользила по голому полу, словно сорвалась с привязи. Он забаррикадировал ею дверь и только после этого повалился спать.
Но тут заметил краем глаза, что небо вдруг покраснело, и ему почудилось, что он услышал странный слабый звук. В здании началось какое-то движение. Приблизившись к окну, он увидел, что гора вдали охвачена огнем.
* * *
Его постоянно посещали два кошмарных сна.
Первый.
Он бежит по узенькой улочке — и вот-вот ему удастся скрыться. Но его хватают и тащат назад, он вырывается и оказывается на набережной, скатывается в воду, и вот он в безопасности. Он плывет, как крыса, плавно рассекая воду, а они беспомощно бегут по берегу. Он в ужасе. Но он убегает! Он кидает все в дорожные сундуки и чемоданы сбегает вниз по ступенькам палаццо, покидает Венецию, он спасен.
И потом вдруг приходит ужасное осознание. Словно заря медленно освещает глухие закоулки сна. Он осознает, что спит, что это не на самом деле!
Вот что произошло в реальности. О, как он сыграл им на руку! Пел, пел, пел...
На миг ему казалось, что он слышит собственный голос, отраженный теми влажными стенами, усиленный так, что это превосходит самые смелые ожидания, голос, который можно слушать без оглушающего гнева.
Второй сон.
Они еще на месте. Он может почувствовать их между ног, потому что они выросли снова. А может, их просто не отрезали так, как надо? Какую-то часть оставили, и из нее все выросло назад. Совершили ужасную ошибку. В любом случае они еще на месте, и хирург объясняет все это ему. Да, это случается тогда, когда это сделано недостаточно чисто, да, они на месте, проверь сам, если хочешь.
Тонио сел в темноте. Не заметив, как покинул теплую расщелину постели, оказался у окна, почувствовал на лице соленый морской бриз, пойманный в ловушку этой комнатой с низким потолком. Мысль о том, что он может коснуться головой крыши, неожиданно накатила на него волной ужаса. Он сжался на подоконнике, обхватив себя руками. Огни города расплывались перед его глазами. Издалека, из какой-то таверны доносилась какая-то ритмичная музыка. Или это были уличные певцы, бродящие по пологим склонам? Он открыл рот, словно хотел глотнуть побольше воздуха, и закрыл глаза.
Снова сны.
Лето. Жара. Такая, как сейчас. Она словно висит в огромных пустых залах палаццо. Он пересчитывает кусочки стекла, из которых составлено окно. Их около сорока. Он лежит голый в постели с матерью. Ее бюст обнажен, и он любуется ее прекрасными грудями. Жара увлажняет ее локоны, спускающиеся ей на лоб и щеки. Она шевелится, поворачивается к нему, так, что стонет матрас, приподнимает его, притягивает к себе, и он ощущает голой спиной жар ее грудей... Ее губы щекочут волосы на его затылке...
О-о-о-о-о-о Боже, н-е-е-е-е-т, это сон!
Звенит звонок.
Все начинается снова.
— Надень красный кушак!
— Не буду!
— Ты хочешь, чтобы тебя выпороли за это?
— Я не хочу ничего.
«Почему мне никогда не снится, что я держу его в руках и он не может вырваться, убежать от меня, и я могу сделать с ним то же, что он сделал со мной, сделал со мной? Где он, такой сон?»
— Чего ты надеешься этим добиться? — Гвидо Маффео ходит по комнате взад и вперед. — Скажи мне, Тонио! Поговори со мной. Ведь ты сам согласился быть здесь, я не заставлял тебя. Чего ты хочешь добиться этим молчанием, этим...
— Я не могу выносить это. Я не могу спокойно выносить эти лица, пышущие гневом.
— Умоляю вас не сечь его. Если бы вы только предоставили это мне.
— Я предоставил это тебе, но он по-прежнему упрямо отказывается...
— Повяжи кушак.
— Не буду.
Первый удар, это боль, от которой ты должен защищать себя, но не можешь защитить. Второй — это нечто, чего нельзя вытерпеть. Третий, четвертый, пятый... «Не думай об этом, думай о чем-нибудь другом, о каком-нибудь другом месте, о чем-нибудь другом, о чем-нибудь другом».
— Повяжи кушак.
— Не буду.
— Тогда скажи мне, раз ты такой ученый, мой прекрасный маленький венецианец, что бывает с евнухом, который не поет?
Их всех построили у главных ворот, и они двинулись парами, руки за спиной, красные кушаки ровно пополам рассекают мягкую черную ткань туники, черные ленты завязаны у шеи. Все разом, с правой ноги, потекли за ворота. «Возможно ли, чтобы я проходил через эти ворота вместе с ними, чтобы я шел в одной процессии с этими евнухами, этими каплунами, этими кастрированными чудищами?»
Унижение большее, чем быть раздетым догола. И все же он двигался, переставлял ноги, и ему казалось, что весь мир состоит из одних людей. Люди стенами смыкаются вокруг, чтобы посмотреть поближе, их голоса поднимаются, смешиваются. И поначалу они так красивы и так уверенны, эти голоса, взлетающие кверху, кверху, в открытое небо. И каждый, кто глянет на идущих, знает, знает, не важно, есть на нем красный кушак или нет, знает в точности, кто он такой.
Это невыносимо, похоже на описания варварских пыток. Невозможно представить себе мысли и ощущения того, кто находится в самом центре происходящего, того, кого ведут в самую глубь толпы, со связанными руками, так что он даже не может прикрыть лицо. Все, что ты представляешь собой, принадлежит теперь этому миру вокруг тебя, и хотя ты глядишь вперед так, словно ничего этого не происходит с тобой, ты замечаешь облака, плавно уносимые морским бризом, ты видишь фасад церкви.
Кто они, эти южные итальянцы, кто они, как не мир, не целый мир!
Уходи отсюда, уходи.
— Если ты уйдешь отсюда, — шипит злобный Гвидо Маффео, тот самый, который знает об этом все, — куда ты пойдешь?
— Я не уйду.
— Ты хочешь, чтобы тебя отсюда вышвырнули!
И теперь, когда настало время порки, думай о боли, а не о том, как ее побороть, потому что ни в прошлом, ни настоящем, ни в будущем нет ни одной стороны твоей жизни, которая бы не сводила тебя с ума, стоит тебе подумать о ней. Так думай о боли. У этой боли, во всяком случае, есть пределы. Ты можешь вычислить, какими путями движется она по твоему телу. У нее есть начало, середина, конец. Представь себе, что у нее есть цвет. Первая полоса от удара, например. Какого она цвета? Красною? Красного, переходящего в сверкающе-желтый. А потом снова красного, красного, никакого желтого, а потом белого, белого, белого.
— Прошу вас, маэстро, предоставьте его мне.
— Ты будешь петь, или тебя исключат из школы!
— Куда же ты пойдешь?
Вот оно. Куда ты пойдешь? Зачем ты поместил себя в этот дворец, состоящий из пыточных камер, почему ты не уйдешь отсюда? Потому что ты чудовище, а это школа для чудовищ, и если ты уйдешь отсюда, то останешься один, совсем один. Один на один вот с этим!
Не плачь перед этими людьми. Проглоти слезы. Не плачь перед чужаками. Обрати свой плач к небесам. Плачь перед небесами. Перед небесами.
— Чего ты пытаешься добиться? Ты сам-то хоть знаешь, чего хочешь?
Гвидо метался взад и вперед. Лицо его было искажено гневом. Он запер дверь классной комнаты и повесил ключ на пояс.
— Почему ты порезал этого мальчика?
— Вовсе не порезал. Так, поцарапал слегка. Выживет.
— Да, на этот раз выживет.
— Он ворвался в мою комнату. Он издевался надо мной!
— А что будет в следующий раз? Ты ведь знаешь, что маэстро распорядился забрать у тебя шпагу, кинжал и пистолеты, которые ты купил. Но это ведь не прекратится, да?
— Нет, если надо мной будут продолжать издеваться. Я окружен настоящими мучителями! И это не прекратится!
— Ты что, не понимаешь? Если ты будешь продолжать в том же духе, тебя выставят из консерватории. Лоренцо мог умереть от раны, которую ты нанес ему!
— Оставьте меня одного.
— А, вот отчего у тебя глаза на мокром месте. Ну-ка скажи это снова, я хочу это слышать.
— Оставьте меня одного!
— Я не оставлю тебя одного, я никогда не оставлю тебя одного, пока ты не начнешь петь! Ты думаешь, я не понимаю, что тебя удерживает? Ты думаешь, я не знаю, что с тобой происходит? Боже мой, да ты сумасшедший, если не понимаешь, что я рисковал жизнью, везя тебя сюда, хотя мне было бы лучше избавиться и от тебя, и от твоих мучителей? Но я увез тебя с Венето сюда, куда ваше правительство может прислать своих наемных убийц, и они запросто зарежут меня на какой-нибудь тихой улице!
— Но зачем вы сделали это? Разве я вас об этом просил! Чего вы хотите от меня, чего вы всегда хотели от меня?
Гвидо ударил его. Не совладав с собой, он так сильно хлестнул Тонио по щеке, что тот отлетел назад и схватился за голову. Гвидо ударил его еще раз. А потом сжал обеими руками и стукнул головой об стенку.
У Тонио перехватило дыхание, и он издал короткий горловой звук. Гвидо схватил его за шею, стал выворачивать голову.
И вдруг отпрянул от мальчика, схватив правой рукой левое запястье, словно удерживал себя от нового удара. Он стоял спиной к Тонио, но было заметно, как он напряжен.
Ненавидя себя, Тонио не смог сдержать тихих слез, полившихся из его глаз. После секундного колебания он достал носовой платок и яростно вытер лицо.
— Ну ладно, — еле слышно через плечо произнес Гвидо. — Сядь там. Опять. И смотри.
* * *
Каменный пол и стена были нагреты послеполуденным солнцем. Передвинув скамью на солнечное место, Тонио сел и закрыл глаза.
Первым из учеников был Паоло, чей сильный голос наполнил комнату, как яркий золотой колокольчик. Он легко скользил вверх и вниз и, протягивая каждую ноту, наполнял ее настоящей радостью.
Тонио открыл глаза и увидел затылок мальчика. Слушая, он задремал и поэтому слегка удивился, услышав замечания Гвидо, объяснявшего, в чем именно ошибся Паоло. Да ошибся ли он? Гвидо говорил: «Я слышу твое дыхание, я могу его видеть. Давай сначала, помедленней». И на этот раз... на этот раз... маленький голосок снова поднялся и упал... снова эти протяжные, пронзительные ноты...
Когда Тонио вновь проснулся, в классе был уже другой мальчик, постарше. И это уже был голос кастрата, не так ли? Голос чуть-чуть богаче и, может быть, тверже, чем мальчишеский. Гвидо был рассержен. Резко захлопнул окно. Мальчик ушел. Тонио протер глаза. Кажется, в комнате стало прохладнее? Солнце уже ушло, но там, где он сидел, еще сохранилось тепло. Вдоль всего подоконника окна на первом этаже на бесконечной лозе белели цветочки.
Он встал, и спину неожиданно свело болью. Что делает Гвидо у окна? Тонио не видел его лица, лишь согбенные плечи. Там, за окном, в саду было какое-то движение, бегали, кричали дети.
Потом Гвидо распрямился со вздохом, словно исходящим от всего его тяжелого тела, массивных плеч, взлохмаченных волос.
Он повернулся к Тонио. Его лицо было едва различимым на фоне яркого пятна арки, на которую еще падали солнечные лучи.
— Если твое поведение не изменится, — начат он, — маэстро Кавалла исключит тебя в течение недели. — Голос его был таким низким и хриплым, что Тонио ни за что бы не поверил, что это голос Гвидо, однако он продолжал: — Я ничего не могу сделать. Я уже сделал все, что в моих силах.
Тонио смотрел на него в изумлении. Он видел, что эти суровые черты, которые так часто казались ему идеальным выражением гнева, смягчены признанием какого-то ужасного поражения, которого он не понимал. Ему хотелось спросить: «Почему это так важно для вас? Почему вы должны обо мне заботиться? Почему я был небезразличен вам в Ферраре? Почему небезразличен сейчас?» Он почувствовал себя беспомощным, как в ту ночь в Риме, когда в маленьком монастырском садике этот человек так яростно вопросил: «Почему ты вечно пялишься на меня?»
Тонио покачал головой, пытаясь что-то сказать, но не мог. Он хотел возразить, что усвоил все остальные предметы, которым его обучали, что подчинился правилам, таким суровым и безжалостным, подчинился, сам не зная почему... Но он знал почему. Они требовали от него одного: чтобы он стал тем, кем он был. И ничего другого.
— Маэстро! — прошептал он. Слова застревали у него в горле. — Не просите этого у меня. Это мой голос, и я не могу отдать его вам. И он не ваш, не важно, каким далеким было ваше путешествие в поисках его, не важно, что вы вытерпели в Венеции, чтобы привезти меня сюда для ваших собственных целей! Он мой, а я петь не могу. Не могу! Неужели вы не понимаете, что то, о чем вы просите меня, невозможно! Я никогда больше не буду петь, ни для вас, ни для себя, ни для кого!
* * *
В комнате было темно, хотя снаружи, над высокими фронтонами здания, небо светилось ровным перламутровым светом. Сумеречные тени спускались со всех четырех этажей в сад, где изредка мелькали какие-то силуэты, склонялись к земле тяжелые ветви с апельсиновыми плодами, и, как восковые свечки, мерцали в темноте лилии. Из всех ниш доносились характерные для позднего вечера звуки — беглые, свободно льющиеся мелодии, исполняемые на всех инструментах, на всех этажах лучшими музыкантами.
Это была уже не какофония; все здание гудело, словно живое существо, и Тонио испытал страннейшее ощущение мира и покоя.
Может, он был так измучен гневом и горечью, что позволил этим чувствам ненадолго улетучиться? Сказал им: позвольте мне минутку побыть одному. Он не думал о Венеции, не думал о Карло, не метался по тем закоулкам памяти, где таились эти мысли. Сейчас его мозг представлял собой скорее великое множество пустых комнат.
И он ощутил покой, царящий в этом месте, которое могло бы показаться ему таким прекрасным, если бы он только был способен ощущать это.
Так что сейчас, хоть на миг, пускай так и будет.
Представь, если хочешь, что жизнь еще возможна, что жизнь справедлива — что ж, хорошо. И что, если бы тебе захотелось, ты бы мог, скажем, приблизиться к этому открытому инструменту, а сев за него, положив пальцы на клавиши, мог бы запеть, если бы захотел. Ты бы мог спеть о печали, о невыразимой словами боли. На самом деле ты мог бы делать все, что захочешь, потому что все, что удерживало от этого, уже отброшено и оставлено далеко позади, как чешуя, которую скинуло тело — человеческое тело, превращенное нечеловеческой несправедливостью в нечто чудовищное, но теперь свободное и способное вновь обрести себя.
Он лежал с открытыми глазами на узкой лавке, где, возможно, иногда спал сам Гвидо в перерывах между напряженными занятиями, и думал: «Да, представь себе, сколько всего ты можешь».
Небо потемнело, и сад изменился. Апельсиновое дерево рядом с аркой, сначала окутанное сумерками, теперь почти совсем растворилось в темноте. Уже невозможно было различить ни фонтан, ни белые лилии. И только окошки по ту сторону двора светились во мраке, как множество маяков.
Тонио лежал тихо, удивляясь, что никто не запрещает ему оставаться в этой пустой комнате и погружаться в такой глубокий и пустой сон.
Постепенно ему пришло в голову, что при закрытом окне и закрытой двери он мог бы сейчас подойти к клавесину, положить руки на клавиши и... Нет, если он позволит мыслям зайти так далеко, он может потерять все. И он снова закрыл глаза.
Сама мысль о собственном голосе не была теперь для него невыносимой. И не было ничего мучительного в мелькнувшем на мгновение воспоминании о тех ночах, когда он бродил по улочкам Венеции и, влюбленный в звук собственного голоса, сыграл на руку своему брату. Но если он не оставит этого сейчас, то неминуемо начнет думать об этом в той же всепоглощающей, безжалостной манере, воображая, что же теперь они говорят о нем, и пытаясь догадаться, верит ли хоть кто-нибудь, что он сам сделал это с собой, как утверждалось в его письмах.
Но все же теперь многое изменилось. Похоже, если он позволит голосу выйти на свободу, это будет уже не голос певшего с воодушевлением мальчика, а голос чудовищного создания, в которое он превратился теперь и которое останется таким навсегда. Эта мысль сразила его; как будто он сдался, как будто примерил на себя все кошмарные роли, которые для него написали, словно жизнь была оперой и ему дали эту ужасную роль.
Стыд, не что иное, как стыд, почувствовал он, едва эта мысль посетила его. Это ведь все равно что разорвать на себе одежду и позволить им пялиться на свои шрамы, на эту сморщенную, пустую...
Дата добавления: 2015-10-29; просмотров: 93 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Часть третья 1 страница | | | Часть третья 3 страница |