|
Пионы.
1937 год, Нанкин.
- Хм, - широкоплечий монгол желчно скрипнул зубами, кутаясь в грубый шерстяной платок поверх поношенного, темно-синего в тонкую полоску европейского костюма.
Ответа не последовало. Ничего, кроме сухого равнодушного шелеста жесткого шелка под ногами. Едва сдерживая саднящий горло кашель, мужчина отвернулся и перевел взгляд на пустую, бывшую когда-то серо-голубой, под фарфор, окраски стену, и дальше, через почерневшую от времени поперечную балку в дальний угол комнаты. На стене у самого потолка, запутавшись в нитке пыли, болтался скукожившийся высохший мотылек. Монгол передернул плечами, выражая свое нарастающее раздражение безмолвному насекомому. Мертвая бабочка никак не отреагировала. Молчание затягивалось. На полу, прямо под насекомым, пухом покачивались полуистлевшие ворсистые катышки его сородичей. Ничего другого, конечно же, кроме тишины, в этой заброшенной гостиничной комнате и не предвиделось с самого момента их с женой переезда.
Июль. Август. Сентябрь. Октябрь… Старая родственница, приютившая семью в Нанкине, скончалась месяц назад, в самом начале ноября, а ее небольшие апартаменты определили под армейские нужды, предоставив взамен комнату в старой гостинице на окраине.
В тот самый день японцы заняли родной Шанхай.
Мужчина снова уставился на стену перед собой, разглядывая сор, набившийся в трещины. Воздух повис выстывшим паром немого дыхания. За спиной, в центре комнаты, навязчиво шуршала мышиного цвета ткань. «Хм» - северянин грузно перетаптывался с ноги на ногу. Он так и не решил, куда ему, в этой тишине, девать свои неудобные руки, поэтому закутался еще плотнее, спрятав ладони в подмышках и силой сжав собственные ребра. В груди горело. Единственный в комнате, бледно-зеленоватый и полупрозрачный как плевок на потолке, электрический светильник сбрасывал тень мужчины со стены к его ногам, смешивая ее с сухим шелком. «Хм.» - он хотел было соступить, но передумал и нарочно шаркнул подошвой, втирая оливковую серость в доски пола. Но, несмотря на это шорох за спиной все также мерно вторил сам себе, как будто песок пересыпался на дюнах – отчужденно и безразлично. Монгол облизнул высохшие губы – слепая, безнадежная ярость рвалась наружу, не находя правильной формы в словах, и беспомощность выкатилась шершавым комком на онемевший вдруг язык. Широкие скулы застыли каменной гримасой, едва ли сдерживая полукашель-полуплач.
Стукнула позади тростниковая палочка, коротко скрипнула жестяная крышка, подогнанная вплотную к баночке из-под помады. «Хм» - он уже выучил наизусть каждое движение за своей спиной. Холодно звякнули об пол серебряные браслеты – подарок ушедшей родственницы, намекая на то, что ни сочувствие, ни помощь сегодня, впрочем, как и теперь почти каждый вечер, не понадобятся.
Бабочка в своем углу съежилась в ожидании резких и пронзительных слов, но ничего другого, кроме молчания в этой гостинице, конечно же, не предвиделось.
Где-то далеко за стенами ветхого дома слышались редкие выстрелы. Армия Чан Кайши, уже не имея сил к сопротивлению, отступила и оставила растерзанный, раздетый на зимнем ветру, оглохший от грохота орудий город на волю отрядов императора Хирохито. Красное солнце с белых полотен разбило вдребезги отражение столицы в холодных водах Янцзы.
Раздался барабанный бой. Наглухо заколоченные деревянные ставни, жалкое наследие ушедшей манчжурской династии, слабо дрогнули в такт. Часовой отряд японского гарнизона заканчивал обход. Остаться в живых, и - мертвая бабочка тихо забилась в пыль. Кажется, страх поселился здесь навечно.
Пора. Ткань под ногами вежливо и настойчиво натянулась – есть дела. Монгол упрямо не стал оглядываться, но нехотя переступил на доски, все еще не желая отпускать. Оливковый шелест за спиной вырос, приблизился и перешел в вертикальную плоскость, по стене суматошно растрепалась еще одна тень и забилась у него в ногах, обреченно позвякивая металлом. Мотыльковые сухонькие сородичи испуганно разлетелись вдоль плинтуса. «Хм» - не доставая рук из-под платка, мужчина перевел взгляд на пол и, вслушиваясь, напрягся еще больше. Неужели часовые все еще здесь? Или это все еще живое сердце так громко стучит оконными ставнями? Выбежать наружу и стрелять, стрелять, стрелять!... Но в горле Ханьянского маузера осталось лишь два неприкосновенных патрона.
Встрепенувшийся шелк в мертвенном свете лампы хлопал об пол бессильными крыльями, кучно перемещаясь из одного угла в другой. С глухим стуком к стене откатилась та самая жестяная баночка и выставилась нахальным полубоком, утверждая этой угловатой позой собственную шаткую независимость. На истертой крышке подслеповато темнело неопрятное, малиновое с зеленовато-бежевыми разводами цветочное пятно, насмехаясь над тяжким вынужденным ожиданием нелепого, больного человека. Вот-вот, сейчас дверь со скрипом дернется и снова закроется, и мужчина вытянет свои длинные руки, чтобы подобрать жестянку и спрятать в больших ладонях.
Ворвавшийся с улицы своевольный осенний вихрь разорвал в клочья душную немоту гостиничной клетушки, звеня то ли замками, то ли разбитыми колокольчиками. «Хм» - монгол раздраженно развернулся лицом к выходу, но тут же со всех сторон его облепили взметнувшиеся на ветру сполохи ненавистного шелка. Вместо ответа на губах стремительно взорвалось и расцвело горячее влажное прикосновение, возбуждая неуемную, отчаянную жажду. Через мгновение дверь захлопнулась и снова застыла слепым пятном тишины.
Мужчина нерешительно облизнул губы, боясь стереть размазанный карминово-красный пион поцелуя. Что еще случится этой ночью? Дохлая бабочка обреченно прокручивалась в глухом одиночестве. Самое лучшее, если ничего другого, кроме молчания сегодня не будет. Он присел на корточки, складывая вдвое свою громоздкую фигуру, вытянул ручищи и поднял жестянку, отирая с нее пыль растрескавшейся от сухости ладонью.
«Очень хотелось пить…, - заканчивая писать, Чойдогин, большой и некрасивый человек, пробормотал последние слова вслух и оглянулся, боясь потревожить сон Сяо Хуа. Маленький огонек абажурной лампы выхватывал из фиолетово-теплой ночной тьмы тонкий женский силуэт, раскинувшийся на оливковых волнах шелковых простыней. Билась последним листопадом осень в окно, таким же ноябрем, как и сорок пять лет назад. Только теперь ночной Шанхай был совсем иным, здоровым от тяжких болезней ушедшей страшной войны, как и сам монгол. Алые пятна расписных пионов на постели, словно живые цветы, тихо шелестели своими листьями, успокаивая дыхание спящей женщины. Глубоко задумавшись, монгол покрутил между пальцами и отложил в сторону старую чернильную ручку, германского производства, подаренную кем-то в Нанкине его жене. Книга о её деятельности в Зоне Безопасности, которую он писал этой самой ручкой, разошлась большим тиражом на Западе. Почему Сяо Хуа до сих пор хранит этот прибор, наполненный, нет, не чернилами – болью памяти?
Чойдогин плеснул в тяжелую терракотовую чашку еще немного горького чая, отпил немного и затушил светильник.
Совсем рядом, сквозь сон завозилась Сяо Хуа и, сделав неопределенный жест рукой, пробормотала:
- …Вчера он передал… Я положила тебе на стол... Он хочет, чтобы ты писал обо всем… Мы тебя обязательно вылечим….
Да Чоу развернулся и, не открывая глаз, крепко обнял жену, почти полностью накрыв ее собой.
- Спи, родная, спи, - и проснешься уже в Шанхае. Обещаю тебе.
- Шанхая больше нет, - она тихо заплакала в полусне, но вскоре успокоилась и, глубоко вздохнув, снова забылась.
Слабый сиреневый свет пробился сквозь оконную занавесь. Наступало новое утро.
Майские Яблоки.
Китай начало 1930-х. Китайские студенты-выпускники японского университета Тохоку осознают, что попали под колёса сансары.
Молоденькая сельская учительница, А Няо, молча сидела на бревне посреди школьной площадки, опустевшей в последний день недели как-то совсем уж неожиданно. Будто дождевая водица в канавке позвенела-поиграла, растрепалась, беззаботно смеясь, прозрачными плавниками, рыбкиным серебристым хвостом вильнула, да и утекла вся в теплую, размятую детскими босыми пальцами, глину. Просочилась тихонько в землю, как в решето, чтобы потом когда-нибудь, солнечным ясным днем, улететь легким облаком, свободная от всех невзгод, ввысь - к птицам, величавым духам-небожителям, почти невидимым в ослепляющем зените.
Совсем еще недавно, буквально пару лет и тысячу километров назад, обучаясь на факультете литературы Сендайского императорского университета Тохоко в Японии, она так же грелась в тёплых лучах солнца, мечтая о том, как, вместе со своими друзьями Чен Чжичаном и Юань Линем, студентами медицинского факультета, вернётся в Китай, в родное село. Начнёт работать с подрастающим и подающим надежды школьным поколением и, конечно же, писать книги. Для всех! О том, что мечты сбываются.
Брошенная беспечными детьми в преддверии праздничных выходных, словно быстро надоевшая игрушка, она осталась вдруг наедине с собой. За свою недолгую преподавательскую практику А Няо уже успела привыкнуть к такой резкой перемене плотности окружающего пространства, и, облегченно вздыхая, сама торопилась скорее по делам местного кружка пропаганды от Гоминьдана, собирая на ходу разбросанный учениками самодельный инвентарь.
Но сегодня, наступившая после занятий тишина почему-то показалась ей неестественно близкой и оглушающей. Дел в учительской не было. Именно на этой неделе никаких поручений, документов на подпись, справок, бюллетеней, всего этого кабинетного карнавала на палочках вдруг не оказалось.
Удобно расположившись на бревне, закинув голову и подставив лицо послеполуденному солнцу, девушка слушала стрекозиную трескотню, далекий голос кукушки и качала ногами в подкатанных по колено штанинах туда-сюда. Ногам ничего не мешало, и это свободное движение только усиливало учительское одиночество, едва сдерживаемый сердечный спазм - когда так умиротворяющее хорошо на душе, и непривычно щекотно в висках, и отчаянно хочется с кем-то поделиться этим случайным солнечным пухом, но… Юань Лин ведь на Юге. Он на своем задании. На за-да-нии. Дела у него. Нужные и важные, ком-му-ни-сти-чес-кие.
Чтобы писать хотя бы чуточку так же, как писал свои книги Лу Синь, нужно заразиться этой болезнью очень сильно и остро переболеть. Как лихорадкой – с температурой, бредом, измятыми выпотевшими простынями и горьким полыневым чаем на языке. А потом уже, после счастливого выздоровления, со спокойной душой неторопливо подсчитывать минуты-песочинки, в ожидании очередного приступа. Но ведь литература, как учил ее в свое время отец - это искусство. Искусство болеть сердцем, головой и трясущимися пальцами, неловко теряющими сточенный черенок записного карандашика рисовать на бумаге собственный сбивчивый пульс. Да черт с ним, с карандашиком. Всегда в каком-нибудь кармане найдется еще один, на то они и карманы на куртке образцового работника агитационного кружка и подающего надежды сельского преподавателя.
В одном из карманов нашлось забытое яблоко, подаренное в благодарность застенчивой девочкой с длинными тонкими косичками. А Няо посмотрела на гладкий плод, поблескивающий восковым, тугим и по-весеннему зеленым боком. И хотя яблоки родятся под конец лета, бывают среди них особенные – майские. Когда надкусишь и понимаешь - май вокруг, цветы и птицы, а если кто-то зудит в это время про август и тычет пальцем в календари, значит, не пробовал еще этих самых майских яблок. Наверное, там, наверху, во дворце небесного императора Юй Ди растет целое дерево, а птицы садятся на него отдохнуть и лакомятся сладкими сказками, чтобы потом заблудившийся в рабочем кабинете Юань Лина скоморошный ветер, донес до его губ их ароматный привкус.
Этим болеют даже на небесах. И посылают людям приветы зелеными фруктами из ладошек застенчивых учениц.
Катая на языке хрустящую мякоть, девушка быстро-быстро записывала в блокнотике, накидывая ровные строчки одна на другую: «…Чен Чжичан, глава нашего Гоминьданского кружка, очень умный, в нем есть сила патриотизма. Он самый честный из всех нас и называет вещи своими именами. Только по-своему, конечно. Зато он этого ничуть не скрывает и постоянно бросает вызовы Юань Лину. Другой подошел бы просто и сказал: «Ты раздражаешь меня одним своим существованием, коммунист и безумец!». И была бы обычная, скучная и лишенная всякого благородства потасовка с известным финалом. Но нет, Чжичан не считает Лина безумцем, и каждый раз играет с ним в шахматы-сянци, подчеркивая тем самым свое уважение к взглядам Лина и простую соседскую искренность…»
Всякую вещь ведь можно пережить по-разному:
«Почем один цзинь? – старушка на базаре скептически тыкает шкурку яблока безымянным ногтем - А чего такие зеленые, недозрелые что ли? Как дорого, куда только Комитет смотрит! Ясное дело, у них на уме то коммунисты, то японцы. Потому и яблоки кислющие такие, который год уже – следить-то некому. То ли дело дед мой растил. Все правильно у него всегда было, все по сезонам, день в день.». И май тоже по календарю.
А можно одеться, как мальчишки в детстве, и бегать, что ни день по улице, надев доспех древнего генерала, с петушиными перьями и соломенным панцирем, вперед – злодею грудь пронзать самодельным гуаньдао из конюшни. И тогда, вот она – каждый день весна.
Никто ни за что бы ни подумал, что на самом деле Юань Лин относится к Чен Чжичану очень серьезно. В чайной рассказывали, что тот самый доспех из детства Чжичан поставил на партию и, как всегда проиграв, преподнес его коммунисту, стоя на коленях, с поклонами в землю, все как завещал Конфуций. Лин принял доспех, не смог обидеть, но позднее все-таки отослал обратно, приложив записку, что такую ценность возвращает с почтением самому уважаемому жителю деревни. А сам носить не сможет, потому что не настолько овладел еще мудростью предков.
Наверное, Юань Лин просто стесняется. Он стесняется искренности, и он не считает нужным говорить об этом вслух, в отличие от Чен Чжичана, у которого искренность – врожденная форма осознания мира. У Лина же совсем наоборот - она человеческая, теплая и босая, спрятанная за надежными и-де-о-ло-ги-чес-ки-ми стенами и опечатанная красной звездой.
И когда Юань Лин возвращается из юго-восточных провинций, то сперва долго, молча, пьет чай, а потом уже рассказывает нетерпеливым слушателям заведения обо всем очень просто, в порядке вещей. Был враг – нет врага. Был злодей – нет больше злодея. Добро всегда побеждает зло. Был шпион – не стало шпиона. И о себе, сбиваясь… Но Чен Чжичан быстро и словно в шутку прикрывает ему рот мягкой пухлой рукой, уводит в дом, запирает в комнате ставни и укладывает Лина спать. Подкручивает светильник до тех пор, пока тени не начнут наползать на маленький язычок пламени, и долго-долго смотрит на спящего друга.
Легкий стук по крыше, звон колокольчиков – послышался ли? Шорох за окнами. Из щелей, из темноты углов, из-под потолка втекает в комнату, поводя любопытным носом, иссиня-черная лошадь-ночь. В глазах у нее бездна и бродячая луна, грива вся из звезд и хвост как Небесная Река, а ноги длинные, тонкие и стройные. Она аккуратно подходит к спящему Лину и тихо ложится рядом, сомкнув ресницы, а он обнимает ее крепко руками и ногами, и плачет сквозь сон в ее черный тёплый бок, совсем как ребенок. И пяткой беспокойно тычется в отливающий атласом круп. И тогда лошадь-ночь поднимает его и уносит с собой, кататься в небесных садах до самого утра..
А Няо сдерживает выдох и вдруг слышит детский звонкий голос за спиной:
- Няо Лаоши что за закорючка такая? – неизвестно каким образом возникший на площадке малыш Сяо крутит листком, пытаясь разглядеть получше густые чернильные мазки.
- Это лошадь, Сяо Сяо. Ма-а, третьим тоном. Ло-шадь, - терпеливо поясняет А Няо, забирая листок, – Можно? – дорисовывает, - Смотри, вот это ты на ней, твои друзья Сяо Ян и Сяо Юй…»
Малыш забирает огрызок карандаша и удлиняет лошадиную спину: «И мама, и папа, и бабушка, и вторая тетя, и вы тоже здесь, и Чен сяньшэн, и господин Юань…Няо лаоши, а кто такие коммунисты?» Лошадь получается очень длинной, такой длинной, что заканчивается на обратной стороне, практически замыкаясь в круг.
«Вот ведь, подумать только! Кем же станет мальчишка, когда вырастет? С кем и против кого будет истово бороться?» - крутится вихрь вопросов в голове молодой учительницы. Но мальчик, широко улыбаясь, уже убегает домой, так и не дождавшись ответа – похвастаться каллиграфией.
«…А ночью, стуча по крышам копытами, Лин подсаживает А Няо в седло и они вдвоем едут за Чжичаном – тайком собирать императорские яблоки самого Юй Ди…»
Девушка дописывает последнее уже в ранних сумерках, закрывает блокнотик, пряча карандаш в карман. Вот и еще один день прошел, а потом выходные, хотя выспаться все равно не получится. А потом наконец-то вернется любимый. Обязательно вернется, потому, что по-другому быть не должно.
- Я хочу, чтобы мы с тобой, брат Юань… Вместе.. - шепча про себя, она краснеет и опускает глаза.
- Т-сс, - ветер ласково гладит по голове, - Спасибо, сестричка Няо, поверь для меня это очень важно..
…
Ноябрь наступил совсем незаметно, возможно потому, что вместо августовского возвращения на родину, пришлось задержаться в Японии. Юань Лин, уставший, лежит в горячей ванне источника Такарагава-онсэн в Канто близ Токио и смотрит сквозь тающий пар на далекие облака. Предвоенный конец лета выдался очень плотный, но на удивление почти не опасный для работы с японцем - бывшим сокурсником по университету Тохоко, а теперь тайным информатором. Хотя вероятно, китаец уже настолько привык к постоянному высокому напряжению в разведке, что возможные опасности уже не вызывают никаких посторонних эмоций. Только рациональный счетчик стратегий отщелкивает дни шахматными фигурками в голове. Но осень, шалая девка, смеется над ним и манит призывно алым кленовым листом, щекоча нутро. И Юань Лин вот-вот сейчас кинется в ее объятия, закружит, и повалится вместе с нею на теплые сосновые доски настила... И будет отчаянно пить из ее губ всю свою тоску по родным местам, тискать ее и мстить за нарастающую яростную беспомощность.
Порой они с Чен Чжичаном и А Няо мечтали о новой жизни. Гуляли вечерами в роще или чай пили в доме Лина, и непринужденно болтали, не смотря на все противоречия взрослой жизни. С ними нельзя так. Чжичан - Май. А Няо - вера. Близкие друзья – это не отчетное расписание, это совсем другой календарь, новый. И в том календаре не должно быть места для политических игр. И так даже лучше. Они ведь все трое безумно любят свою родину, и все решают без сожалений..
Юань Лин передвинул полотенце с затылка на лоб, почесал бок и мысленно пересчитал восьмимиллиметровые пули в магазине своего Намбу, что был надёжно спрятан в номере. В этой тайной работе он не только выполнял свой долг, но и находил себя. Какой бы непредсказуемой ни была работа, она всегда держала его в форме, и никем другим, кроме как коммунистом, пытающимся спасти страну от хищных нападок островной империи, он себя и не представлял.
Сегодня он гость в семейном онсэне, завтра - шпион, а через день - убийца. И будет беготня по вагонам и привокзальным улочкам, суматошный собачий лай, дым от выстрелов и колкий звон разбитых стекол токийского отеля. Брызнет липкая кровь на грудь, подвернется уставшая щиколотка и мышцы, сжатые тугой пружиной натолкнутся в рукопашной на чьи-то другие, такие же окаменевшие руки. И два искаженных в гримасе рта почти сольются, ненавистью вгрызаясь друг в друга, борясь каждый за свою правду. Не за мир, разрезанный на куски, а за тот, новый мир, о котором пишет в письмах повзрослевшая А Няо, и в который так хотел бы вернуться Юань Лин. Но когда он об этом рассказывал Чен Чжичану, тот всегда мягко просил замолчать и в свою очередь, уже в тишине, разворачивал на несколько минут свою карту с пометками расположения воинских частей. А может и вправду не стоит говорить обо всем тому, кто не желает слушать? В конце концов, его друг уже не мальчик, а глава комитета пропаганды провинции и отдает себе отчет во всем происходящем.
Китаец почесал ногу и, снова окунувшись в ноябрьское небо, вздохнул. Там, высоко, важно вытягивая точеные ножки, горделиво летел белоснежный чудо-зверь - с пушистой гривой и смешным любопытным носом, а на спине у него сидели, держась за руки его друзья, которые оставались таковыми вопреки всему, и ели майские зеленые яблоки.
Каково же сейчас А Няо, на пустынной школьной площадке? Сегодня ее дети разбежались по домам, где ждут мамы и пирожки со сладкой фасолью. А завтра все эти мальчики и девочки разбегутся по разные стороны жизни, и будут выполнять для своих комитетов задания, с которых далеко не каждый сможет вернуться назад. С какой-то стороны, нам, борцам с пламенным сердцем, легко бросать себя так вот в самое логово врага и умирать героями для народа. А Няо же останется одна, посреди своей жизни, и будет писать книги о том, какими были её друзья - гордыми и благородными. У всех своя работа. Каждому свой календарь.
Но, что же делать ему, Юань Лину? Просто остаться в живых, как просила его девушка? Или вести гибкую дипломатию, как советовал друг? Как разделить себя на три части простым иероглифом Жэнь. Че-ло-век. Китаец. Коммунист. Друг. И этим поставить под угрозу дело своей горячо любимой страны.
Но ответов на все эти вопросы не было, а потому, Юань Лин просто дружески помахал облаку, а затем поднес ко рту и надкусил невидимое зеленое майское яблоко.
ноябрь 2010.
Нарциссы.
Япония, 1945.
Застоявшийся за день табачный дым устало растекался по стенам. Кое-где на бумажных обоях бара, темнели грязные разводы, напоминая о былых временах безудержного веселья в портовом квартале Удзина. К вечеру верхний свет выкрутили до нестерпимой яркости, а затем практически полностью затушили, оставив лишь один желтоватый светильник над барной стойкой. Потрескавшаяся полированная столешница цвета вишни отражала нескладную фигуру бармена, по-обезьяньи ловко протиравшего пустую посуду.
В тишине опустевшего бара Идзиро Тога допивал последнюю чашку, прижимая язык к небу после каждого глотка – что-что, а сакэ здесь было дурным, но кроме этого делать отставному командиру дивизии было совершенно нечего. Никто не ждал его возвращения домой.
Капризный стук модных женских каблучков - и ночной ветер повел занавесь. Мозаичная тень мелькнула сквозь паутину лаковых трещинок и остановилась возле бармена, практически за спиной Идзиро.
- Ты опоздала, Садако, видишь, гайдзины* уже разошлись.
Отставной повернул голову и прищурил один глаз, вглядываясь в контражур. Вошедшая девушка, неловко поеживаясь, с надеждой окинула взглядом пустой темный зал. Путаясь в косых лучах желтого света, тонкий пальчик с барбарисовым ногтем, дотронулся до нижней губы и обиженно смазал помаду. Бармен поднял голову, посмотрел на нее, затем на выход, пожал плечами и снова принялся орудовать сухой тряпкой. Садако потерла пальчики друг о друга и снова оглянулась, теперь уже в поисках салфетки. Идзиро шумно отвернулся и сделал глоток, со стуком поставив чашечку на место.
- Простите, господин… У вас не найдется? - Она улыбалась настолько мило, насколько может улыбаться семейное фарфоровое божество, а рука уже подправляла выбившуюся черную прядь волос.
- Хотите сакэ, госпожа Садако? - он небрежно махнул рукой расторопному бармену и протянул ей белый бумажный квадратик.
У девушки овал лица в форме правильной гладкой фасолины, а крылья носа как горошинки - маленькие и круглые, и свет, падающий на нее издалека, теряет резкость, подсвечивая бледную кожу нежным перламутром.
Поначалу она выглядела немного виноватой, может быть из-за неуютной тишины вокруг, но все равно расстегнула верх плаща и раскрыла ворот так, что выглянул крупный цветочный рисунок ее европейского платья. Блеснула сережками. Бармен-невидимка заменил пустую бутылочку сакэ новой, и отставной с Садако просто молча пили, не мешая друг другу. Наконец, виноградного цвета глаза распахнулись навстречу взгляду Идзиро и замерли в невысказанном вопросе. «Молодые женщины действительно привлекательны, - констатировал он про себя, - Как же, как обычно начинаются такие разговоры?».
В уголках ее слегка приоткрытых и влажных от сакэ губ все еще темнела смазанная помада. И немного, совсем маленькое пятнышко - на щеке, что в целом придавало ей растерянный вид, не смотря на идеально уложенную прическу. Эта девушка бесспорно очень хороша, если не сказать, красива. И совсем не похожа на свою старшую сестру. Впрочем, даже хорошо, что теперь его никто здесь не ждет. Тот Идзиро Тога, которого когда-то знали соседи, рассыпался придорожной пылью очень далеко от этих мест.
- Вы здесь работаете? - Идзиро наливает еще по одной.
- Да. Но сегодня вот припозднилась немного, - девушка пытается наугад стереть остатки макияжа..
- Я останусь сегодня у вас, госпожа Садако?
- Конечно, я подожду.
Получив сдачу и небрежно ссыпав монеты в карман, отставной вышел на улицу вслед за девушкой. В переулке ветра совсем не было, и даже казалось что тепло, не смотря на прохладный уже конец лета. Но совсем рядом, за поворотом слышался шорох давно погасших шелковых фонарей, мотающихся на резных крюках из стороны в сторону. Мужчина положил руку ей на плечо, и Садако невольно прижалась к его боку, прячась от холодного морского бриза. Параллельно им, вдоль стены, семенила маленькая белая пекинка. Собака держалась тени, но ее белоснежный бок навязчиво маячил на границе бокового зрения. Где-то совсем рядом от сквозняка приоткрылась дверь, и из тьмы комнат проявилась маленькая фигурка ребенка. Садако вздрогнула от неожиданности и еще сильнее вжалась в Идзиро. "Разве ты не знала, что дух белой собаки уводит спящих детей из дома?" - посмеиваясь, успокоил он ее, а затем, подошел к двери и закрыл ее с легким стуком так, чтобы ребенок внутри дома очнулся от видения. Белая пекинка приостановилась, недовольно оглянулась и юркнула в подворотню.
Луна сегодня идеально круглая. Она неторопливо покачивается в темной, глубокой бирюзе неба, словно одинокий поплавок посреди огромного затихшего океана. Низкие крыши молчаливых домов торжественно выстраиваются по сторонам и ведут вдоль, следуя за манящим белым ликом. Над головой медленно проплывает немая арка ворот квартала, перекинувшись мостом между миром людей и миром снов. Небесный штиль ошеломляет до глухоты.
- А вы? - слегка поморщившись от скрипа половиц, Садако проходит в небольшую уютную комнатку, где на письменном столе уже давно горит маленький светильник с красным бумажным абажуром.
- А я только что из Кантона, - отставной скидывает походную сумку зеленого цвета на пол и усаживается на угол кровати, занимающей практически все пространство ее комнаты.
- Как здорово, - Сада складывает губки вежливым буддой, аккуратно убирая свой плащ на вешалку в узкий полированный шкаф по европейской моде, - Наверное, и по-китайски умеете?
На сегодня этот вопрос подразумевает все, что захочется гостю.
- Да, умею, - скинув ботинки с тяжелой подошвой и растирая затекшие от неудобной обуви щиколотки, кивает Идзиро.
Девушка присаживатеся рядом с ним, чуть задерживая дыхание. Большой белый нарцисс на ее палевом платье, совершеннейшей американской подделке, - ведь никто больше не додумается выкрасить ткань в такие цвета, - скрывает грудь и совсем не гармонирует с яркими ногтями.
- Напишите мне что-нибудь, - произносит Садако одними губами.
В свете ночника рука отбрасывает длинную тень. Мягкая кисть правильной формы изгибается в повороте, и кончик ее оставляет за собой длинный след чернильных изящных знаков. Садако угадывает почти знакомые иероглифы по слогам:
- Со-звез-дие Бе-лой Со-Ба-Ки...Такого не существует! - смеется.
Идзиро давно не слышал настолько непринужденного смеха.
- Конечно, существует!
- Нет, вовсе нет!
- Вот и да! И вообще, не двигайся.
Девушка послушно смолкает, пока Идзиро дописывает последний иероглиф.
Сада лежит на постели, на животе, и, скрестив ноги, с любопытством наблюдает, как он осторожно водит кистью по бумаге - развернутому на покрывале листу, а затем аккуратно переставляет чернильницу с кистью на пол. Ни одного лишнего мазка, у господина Идзиро твердая рука.
Ее откровенно девичий барбарисовый запах сводит на нет последнее расстояние между ними. Ямочка на ее шее такая теплая и смех очень-очень близок, он превращает крылья носа в маленькие жемчужины.
«Белая собака бежит
по Звездному мосту.
Мы лишь гости в обоих мирах».
Закончив, читает вслух короткое стихотворение Идзиро.
Вздох Сады растворяется в глубоком поцелуе, вместе с комнатой, абажуром, лунным сакэ, обезьяной-барменом, лаковыми столиками, часами, минутами и секундами, свивающимися вокруг тел фантастическими химерами. Обнимая друг друга, люди неторопливо погружаются в вечность.
……..
Мазнув рукой запотевшее зеркало в туалетной комнате, Идзиро вглядывается в отражение. "И это ты..." - убирая рано поседевшие мокрые пряди с лица, со всего размаху, ладонью - по стеклу. Непреодолимая стена между двумя парами глаз.
В спальне все так же горит красный ночник, оживляя райских птиц на дешевых обоях запретного сада. Девчонка разметалась на простынях и лениво смотрит на обнаженного военного из-под опущенных ресниц. Запястья ее запутались в волосах, и черные волны, словно змеи легли знакомым узором на изящные предплечья. Идзиро садится на кресло напротив, неспешно натягивая одежду на еще влажное тело.
- Ты ведь узнала меня, Садако. Почему сразу не сказала? - бросает он без тени удивления, и Сада, нарочито извиваясь, меняет положение.
- Потому что вы тоже меня узнали, Идзиро-сан, - она распахивает глаза цвета яшмы, - Не хотите ли чай?
Завернувшись в простыню, девушка свешивает с кровати стройные ноги.
- Спасибо, предпочту все же сакэ.
Керамические чашечки в мельчайших трещинках на прозрачной глазури заблестели на поцарапанном жестяном подносе - трофее с какого-то иностранного корабля. «Какая безумная, злая смесь красоты и дешевки» - подумал про себя Идзиро и выпил первый. Садако, сидящая теперь напротив, на стуле по-европейски, слегка дотронулась до его руки.
- Как там? Здесь, особенно после ужасной битвы за Окинаву, говорят, что гайдзины вместе с китайцами вынуждают нашего императора подписать капитуляцию. Неужели мы проиграли Священную Войну?
- Видишь ли, Садако, - военный кашлянул и на секунду задумался над ответом, - Видишь ли… Ты конечно помнишь, как эта китайская крыса Цыси позволила длинноносым собакам откусить от своей империи порядочные куски, отчего у них разыгрался отменный аппетит. После того, как маньчжуры Цин прекратили свое позорное правление, унижающее не только свою страну, но и всю Азию, Китай заразился новой болезнью из России – коммунизмом. Эта болезнь сводила людей с ума. Она рушила всю мораль, все традиции, она… Она была заразна как чума! И тогда мы все были абсолютно уверены в том, что нашему императору Хирохито отведено совершено особое место в истории – сохранить честь и достоинство Азии.
Он налил еще и снова выпил. Губы девушки подрагивали и кривились не то в улыбке, не то от едва сдерживаемой горечи.
- Я прекрасно помню тот день, господин Идзиро, когда моя сестра отправилась вслед за вами. Она говорила мне тоже самое. А еще, что должна поддерживать вас, солдат Императорской Армии ради общего долга перед Японией. Как она тогда гордилась тем, что ее записали в отряд сопровождающих! А я так ей завидовала, потому что тоже хотела пойти за вами. Куда угодно. Где же теперь моя Айко, Идзиро-сан? Встречались ли вы с ней там? В Китае?
Отставной крепко зажмурил глаза. Война оказалась совсем не тем благородным делом, о котором обычно пишут изящным высоким слогом.
Были первые убитые, те, кого называли врагами – растерянные испуганные люди, склонившиеся над вырытыми в смерзшейся земле ямами.
Были первые убитые и те, с кем вместе делили рис – не выстрелившие по команде, не вызнавшие важных военных тайн, спрятавшиеся в момент атаки и потерявшие воинскую честь.
И была где-то среди всех этих палаток, сапог, ящиков, ружейных арсеналов и саперных лопаток маленькая Айко. А когда на телеге вывозили мертвых, не нужных уже девушек из лагеря сопровождающих, в ее волосах все еще блестела маленькая шелковая ленточка, та самая, что Идзиро подарил ей еще до отъезда в знак своей привязанности. Но небо не упало на землю, и никакого возмездия не случилось. Да и могло ли?
- Айко выполнила свой долг, Садако, - открыв глаза, он снова оказался в небольшой комнатке, где чужие странные предметы победоносно заняли свое место. Вернувшись домой, он и здесь обнаружил то, с чем так упорно сражался десять лет – новое время неумолимо диктовало новые правила, хотел этого император или нет. Идзиро тяжело вздохнул и ссутулился над своей маленькой чашечкой.
Девушка снова взглянула на бывшего командира. И ее молчание выразило нечто большее, чем любые слова. Садако медленно приблизилась к военному и, поправив рукой непослушные пряди волос, провела ладонью по щеке: "У вас новые морщины, господин Идзиро, раньше их не было… Жаль, что Айко их не увидит".
Чашечки с тихим стуком падают на пол, и снова двое людей, сплетясь в клубок, ныряют в глубины своей памяти. Все так же светит красный светильник на пустом столе. Меняются лица, меняются формы. Их трое. Их всегда будет трое. Но Белая Собака уводит на небо только самых лучших.
Луна над горизонтом поблекла, загудели в порту пароходные гудки, зашумели проснувшиеся лавочники, заспешили по своим делам рабочие, прошли ровным строем солдаты. Взвыла и затихла воздушная тревога.
Над Хиросимой медленно распускался огромный ослепительно-желтый цветок.
*гайдзины - иностранцы
Гвоздики.
Реконструкция бунта в Пинфане (по книге Моримуры Сэйити), на самом деле действие шло со второго этажа на первый. Я осмелилась изменить ход снизу вверх.
Какое удивительное, прекрасное утро!
Сидеть вот так на голом полу посреди одиночной камеры и дышать как можно более глубоко и ровно, пропуская нетронутую никем безмятежность через каждую свою клеточку. С позавчерашнего дня, когда Ван Санпину сделали прививку в плечо, во всем теле появилась слабость. И если раньше он мог заниматься гимнастикой утром и вечером, то теперь, при все еще ясном сознании, едва ли выдерживал несколько простых упражнений. А самое главное – сердце. Ван старательно отгонял мысль о том, что его сердце медленно, но неумолимо останавливается. И не осталось сил уже ни на сопротивление, ни на здоровую человеческую злобу. Сейчас самым главным для него было продержаться как можно дольше.
На первой неделе июня погода установилась чудесная. И соседи - русские заключенные, даже что-то ритмично выстукивали, в поддержку остальным узникам. В крыле, где содержался Ван Санпин, кроме двоих русских было еще порядка десяти-пятнадцати китайцев, захваченных японскими шпионами в Харбине и предположительно столько же в соседнем блоке.
Никто никогда не видел друг друга, общие прогулки запрещались. Но о своих соседях он узнал через стены, которые, вопреки всему, оставались для них единственным способом общения. Японцы не разговаривали с заключенными, а просто задавали вопросы безо всякой ответной реакции, без малейшей тени эмоций. Приходили, проверяли, щупали пульс, делали пометки в таблицах и уходили. Перестукивали, что японцы звали всех заключенных не иначе как «бревна». Материал для своих ужасающих опытов, в которых не было ничего ни от человеческой науки, ни от буддийской морали.
Но Ван уже не мог кипеть яростью, как было на протяжении двух предыдущих месяцев, мощности внутреннего мотора уже не хватало, а жить очень хотелось. Надо было изо всех сил противостоять этим дьяволам, жибэн могуэй, хотя бы самим фактом своего упорного существования.
На этих мыслях китаец распрямил спину и протянул руку, коснувшись пятна от падающего из окна света перед собой. Солнечный луч, идеально ровный, натянулся сверху вниз как струна, вот-вот готовая порваться.
За окном отзвучал второй гудок, означающий конец переклички тюремщиков. Как только свет передвинется ближе на два чи и коснется согнутых коленей, они, не люди - камни, не люди - бревна, придут на ежедневный обход. Ван еще раз глубоко вздохнул и нажал мизинцами обеих рук на ладонные точки сердечного меридиана, как учил его дед, один из известных в свое время пинфаньских врачей. Совсем рядом, за стеной раздался хриплый крик.
Дежурный по камерам японец упал на пол от неожиданного удара по переносице и затих, обнажив мелкие зубы. Тонкой струйкой на пол потекла густая, первая в это утро кровь.
Буквально через несколько секунд, в замке камеры Вана, повернулся ключ, и, широко распахнув дверь, на пороге возник высокий босой человек в черной робе заключенного, с длинным носом и светлыми спутавшимися волосами. Все лицо его заросло бородой и было страшным как у демона. Русский кричал что-то на своем языке и махал снятым с охранника пистолетом по направлению к выходу. И в этот момент китайца словно ударило током – бунт!
Ну что же он сидит? Надо бежать!
Раздался звон битого стекла. Маленькая быстрая пуля прошла между правой лопаткой и плечом. Одно мгновение - и на груди, с мягким звуком, распустились красные, быстро темнеющие до черноты лепестки. Плечо рвануло вперед, разворачивая следом корпус. Рядом рикошетом об стену звякнула другая пуля – стреляли со двора внутрь здания. Громкость выстрелов стремительно набирала силу, возвращая русского к оглушающей реальности, нестерпимо пульсируя в барабанных перепонках, и на голову сверкающим дождем сыпались мелкие колючие осколки и пыль. Нужно лишь чуть присесть, оттолкнуться, оторвать ноги от земли, прыгнуть вверх и в сторону, раскручивая кажущееся чудовищно неповоротливым тело. Все вокруг как в кошмарном сне – слишком медленно и липко. Вторая пуля тонко свистнув, задела бедро, третья проклюнула голень насквозь, царапнув кость и сбивая с ног. Но Русский давно не видел снов, и потому, не задумываясь, отстреливался вслепую через окна, вжимая черный курок раз за разом. Один, два, три – ссыпались на пол отстрелянные гильзы, считая время до развязки.
Приторная смесь запахов химикатов, грязных тел и пороха. набивалась рот до такой тошноты, что хотелось выхаркнуть всю эту дрянь одним разом, сорвавшись на простуженный кашляющий лай. Нога совсем не слушается, легкие горят и кровь из задетого пулей плеча толчками выплескивается наружу. К боли невозможно привыкнуть - она отвратительна.
Кого-то из открытых камер уже застрелили, и теперь тощие фигурки в черном совсем не знают что им делать, бежать или оставаться на месте. Они ползают вокруг убитых, кто-то встает, опираясь на стену, кто-то наоборот падает навзничь и закрывает голову руками, бормоча бесполезные мантры. Но человек не останавливается, врываясь в соседнее крыло тюрьмы.
Сзади, за все еще ворочающимися в агонии людьми, в глубине темного коридора, за гулкой стальной лестницей, через жестяной переход, вниз на пол-этажа, сквозь сорванные с петель решетки из последних сил стремится на помощь товарищу Ван. Наружу, навстречу, наверх, скорее, скорее…
Задетый еще одной пулей, бунтарь падает на четвереньки, но, оттолкнувшись от стены, упрямо ползет вперед, на следующий этаж. Зрачок сжимается в точку и сразу же расширяется до упора кровавой диафрагмой. И хотя патроны в магазине Намбу закончились три шага назад, это нисколько не мешает рефлекторным сокращениям мышц - палец жмет курок без остановки. Вновь и вновь всплывают перед глазами лупоглазые маски биологической защиты, чумные собаки, да сколько же их здесь?
- Исия! Сиро Исия!– произнесенное с акцентом имя прокладывает себе путь впереди ищущего.
- Да, это я! – даже через толстые стены оно находит хозяина.
- Мы не бревна! Ты слышишь меня, дьявол? – громко по-русски, на самом пределе, но каждое из слов четко и понятно всем - мы не бревна.
Черные испуганные тени набиваются в полутьме коридора, как мыши в норе. Тонкой иглой слева, под ребро Вану впивается сомнение, но нет, отступать уже нельзя. Ступень за ступенью он поднимается выше и выше, на второй этаж, вслед за голосом Русского, который эхом зовет все дальше и дальше, закручивая коридоры с камерами бесконечной спиралью. За одной из полуоткрытых дверей тихий стон и испуганный шорох. За другой – уже совершенно мертвая тишина. Там, наверху, через разбитое окно на втором этаже, доносится знакомый выдох-смешок Исии. И кажется, что все, что могло быть израсходовано, уже закончилось – упорство, сердцебиение, ступени… Русский делает последний рывок - сквозь распахнутую решетку – в ясное голубое небо.
- Мы не бревна! – задыхаясь последней надеждой, хрипит он выстроившимся в ряд, словно куклы, японцам – мы - люди!
Но Ван Санпин слышит в замершей на дворе тишине только короткий, пугающе-гулкий оружейный диалог и, запинаясь, шагает в дверной проем.
- Я знаю, - качнувшись навстречу, отвечает он по-китайски, подхватывая простреленного насквозь безумца. Вместе они падают навзничь, глухо ударяясь об пол. Где-то рядом лежит пистолет, и неизвестно, остались ли еще в нем патроны – ведь он все-таки выстрелил еще раз, но Русский такой неожиданно тяжелый, что остается только чутко вслушиваться в его сбивчивое дыхание и провожать взглядом беспечно всплывающую под потолок змеистую струйку дыма. Вся грудь и живот уже полностью мокрые и горячие.
Негнущимися руками китаец обхватывает заключенного, переворачивается вместе с ним, разрывая рубашку на груди, и кладет голову на его плечо. Обнимает крепко и бережно, насколько может - теперь от этого зависит все. Он дышит в такт, чувствуя собственным нутром, как слабо поднимается и опускается грудная клетка раненого. То, что скрыто под этими длинными светлыми ресницами, не может быть убито из винтовки. Никогда. Здание мелко трясет от пришедших из пинфаньской авиачасти вагонов. Внизу слышатся мерные шаги вошедших в здание японских охранников.
Ван Санпин не просит – требует: «Не останавливайся!». И отвечая на ультиматум, сердце-локомотив бьётся чугунным поршнем и ладони тяжело ложатся на грудную клетку Русского, насильно заставляя жить. Еще немного. Хотя бы несколько мгновений!
Он очень, очень осторожно прижимается щекой к щеке Русского, ощущая едва заметное, как полет невидимого мотылька, дыхание. И плачет от того, что кровавые пятна – тёмно-алые гвоздики человеческой свободы, все же проросли сквозь леденящий ужас неволи. Проросли, не смотря ни на что.
Вагоны останавливаются и здание замирает. Четыре-три-два-один…Поднявшись наверх, генерал-лейтенант, главный врач 1-й японской армии Сиро Исия находит два тела, но даже мертвые, они все еще говорят с ним, и именно эти голоса он запомнит навсегда.
Дата добавления: 2015-10-29; просмотров: 146 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
В случае, если выпадает номер участника, чья анкета не соответствует перечисленным условиям, победа и приз переходят к следующему номеру в порядке возрастания. | | | Шаг №3. Контрольный журнал мамы в стиле Fly |