Читайте также: |
|
В поезде, следовавшем в Харбин, лишь несколько человек, что были помоложе, еще проявляли хоть какой-то интерес к жизни - болтали, смеялись, не прочь были сразиться с надзирателями в карты. Остальные же в большинстве своем молчали, а если и говорили, то только вполголоса. В вагоне обычно было тихо. Многих мучила бессонница и отсутствие аппетита. Волновался я больше всех, хотя и не так, как при возвращении на родину. На корейском фронте американские войска подошли к тому времени к реке Ялуцзян. С ними вступили в борьбу пришедшие на помощь китайские народные добровольцы.
Однажды ночью, заметив, что и Пу Цзе не может заснуть, я тихонько спросил его, как он расценивает сложившуюся военную обстановку. Пу Цзе категорично заявил: "Лезть в войну - все равно что дразнить дьявола ароматными свечами. Скоро всему будет конец!" Я истолковал его последние слова по-своему: с одной стороны, Китай неминуемо потерпит поражение и, по крайней мере, Северо-Восток будет захвачен американскими войсками; с другой стороны, коммунисты, увидев, что власть ускользает из рук и трудно удержать завоеванное, прежде всего расправятся с нами; вряд ли мы попадем в руки к американцам. Позднее выяснилось, что так думали многие.
Увидев здание харбинской тюрьмы, я впал в отчаяние. "Вот и наступил час расплаты", - подумал я. Тюрьму построили японцы. Во времена Маньчжоу-Го она служила местом для заключения "антиманьчжурских и антияпонских преступников". Два двухэтажных корпуса располагались веерообразно вокруг караульной вышки. Железные решетки толщиной в вершок и цементные стены делили здание на небольшие камеры, вмещавшие посемь-восемь человек. В нашей камере находилось пять человек и было относительно просторно. Спать приходилось на японских матах. В ней я пробыл около двух лет. Тогда я еще не знал, что во времена Маньчжоу-Го мало кто выходил отсюда живым. Один только грохот железной двери бросал меня в дрожь и заставлял думать о пытках и расстрелах.
Обращались с нами так же, как в Фушуне. Надзиратели были все так же добры, пища не уступала прежней, газеты, радио, культурные развлечения - все было как раньше. У меня немного отлегло от сердца, но успокоиться я никак не мог.
Однажды среди ночи меня внезапно разбудил грохот открывающейся двери; я увидел, как несколько человек вывели одного заключенного из соседней камеры. Я решил, что, должно быть, американская армия подошла к Харбину и коммунисты готовы теперь с нами разделаться, и меня охватил озноб. Лишь с рассветом, услышав разговоры в соседних камерах, я понял, что чудовищно ошибался. Оказывается, посреди ночи у одного из заключенных случился приступ грыжи. Надзиратели сообщили об этом начальнику тюрьмы, а тот вызвал военного врача и санитаров, которые, осмотрев больного, отправили его в больницу.
Легче мне от этого не стало. Если ночью меня пугал грохот железных дверей, то днем это был шум машин. Всякий раз, когда я слышал приближающийся шум машины, я подозревал, что это приехали за мной, чтобы судить.
Когда, казалось, все предвещало близкий конец, в тюрьму прибыл начальник управления общественной безопасности, который провел с нами беседу.
Стоя на караульной вышке, он говорил с нами и от имени правительства совершенно определенно заявил, что народная власть вовсе не желает нашей смерти, а хочет, чтобы мы смогли перевоспитаться путем учебы и самоанализа; коммунистическая партия и народное правительство верят в перевоспитание преступников, верят в то, что при народной власти они смогут стать новыми людьми, так как мечта коммунизма - преобразовать мир, то есть преобразовать общество и человечество. Когда он закончил, несколько слов сказал начальник тюрьмы:
- Вы думаете только о смерти. Вам кажется, что все, что вы видите, делается для того, чтобы вас погубить. Подумайте, зачем народному правительству вас учить, если оно задумало с вами разделаться? Вы можете сказать: коль скоро нас не собираются убивать, неплохо бы тогда выпустить. Нет, плохо! Если вас выпустят, не перевоспитав, вы сможете снова совершить преступление, да и народ вас не простит.
Из того, что говорили оба начальника, я понял не все, да и не всему поверил. Тем не менее почувствовал справедливость сказанного. Действительно, если бы нас хотели казнить, стоило для этого расширять тюремные бани в Фушуне, спасать больного человека, которому грозила смерть, или заботиться о пище для меня и пожилых людей?
Впоследствии мы узнали, что такое отношение к заключенным не является чем-то из ряда вон выходящим в тюрьмах нового Китая. Каждый из нас принял во внимание все, что сказали начальник управления и начальник тюрьмы о перевоспитании и учении. Мне казалось, что нас заставляют читать книги и газеты только для того, чтобы заполнить время и оградить от ненужных мыслей. Прочесть несколько книг и сразу изменить образ мышления - для меня это было непостижимым.
В наших занятиях тоже произошли изменения. Прежде нас никто не проверял и каждый занимался тем, чем хотел. Теперь появился преподаватель - один из кадровых работников тюрьмы. Он прочел мне лекцию на тему "Что такое феодализм", после чего состоялась дискуссия.
Однажды этот лектор сказал нам:
- Я уже говорил, что идеологическое перевоспитание начинается с осознания своих прежних взглядов. Образ мысли каждого человека неотделим от его социального происхождения и того, как человек жил. Поэтому, чтобы осуществить идеологическое перевоспитание, следует объективно, откровенно проанализировать историю собственной жизни и написать автобиографию.
Я подумал про себя: "И это есть перевоспитание? Не способ ли это вытянуть у меня показания? Вероятно, коммунисты решили постепенно прибрать меня к рукам, раз военная обстановка стабилизировалась".
Пишу автобиографию и раздариваю "драгоценности"
Я полагал, что автобиография станет прелюдией будущего суда, на котором определится моя судьба. Пока же следует приложить все усилия к тому, чтобы выжить.
Я заранее продумал, какой линии мне следует придерживаться на суде. В день прибытия в Харбин, когда мы вышли из автомашин и направлялись к зданию тюрьмы, ко мне протиснулся племянник Сяо Гу и шепнул на ухо: "Начнут спрашивать - отвечаем так же, как в Советском Союзе". Я чуть заметно кивнул.
Отвечать как в Советском Союзе - означало скрыть мои капитулянтские действия и представить себя как ни в чем не повинного человека, любящего свою страну и народ. Я понимал, что обстановка здесь иная, чем в Советском Союзе, и мою версию следует продумать особенно тщательно, чтобы не попасть в расставленную ловушку.
Сяо Гу выразил тогда общее мнение моих племянников и Да Ли, которые жили вместе с ним. Я понял, что они преданы мне, как и прежде. Однако одной преданности явно было недостаточно, необходимо было дать еще и наставления, особенно для Да Ли, который был свидетелем главного звена в моей биографии - бегства из Тяньцзиня на Северо-Восток.
Именно он сложил мои вещи перед тем, как я ускользнул из Цзиньюаня, именно он захлопнул крышку, когда я влез в багажник автомобиля. Если бы в один прекрасный день все это раскрылось, кто бы стал верить в историю о похищении, которое якобы совершил Доихара?
Дать наставления я мог только во время прогулок, пользуясь единственной законной возможностью встречаться с родственниками. Часть сравнительно молодых заключенных к этому времени начала уже выполнять разную мелкую работу: носить воду, разносить пищу, помогать поварам и т.п. Кроме Жун Юаня, который умер, и врача Хуана, страдавшего ревматизмом, в этом участвовали все мои родственники. На прогулках увидеть всех сразу было непросто - кто-то всегда был занят на кухне или разносил кипяток... Эти люди могли сравнительно свободно перемещаться и выполнять мои поручения. Учитывая сей факт, я велел Сяо Жую прислать ко мне Да Ли. Тот почтительно приблизился ко мне, всем своим видом выражая готовность выслушать мои указания. Понизив голос, я спросил:
- Ты еще помнишь историю с отъездом из Тяньцзиня?
- На Северо-Восток? Как я складывал вещи, да?
- Если здесь начнут спрашивать, как я уехал из Тяньцзиня, говори, что ничего не знаешь. Ты складывал вещи после моего отъезда, понятно?
- После?
- Да, после! По распоряжению Ху Сыюаня ты отправил мой багаж в Порт-Артур.
Да Ли закивал, показывая, что все понял, и удалился.
На следующий день со слов Сяо Жуя я узнал, что Да Ли, оказывается, накануне беседовал со служащим тюрьмы Цзя и успел вставить несколько слов и обо мне: мол, на Северо-Востоке я был очень добр к подчиненным, никогда их не бил и не ругал, что в Порт-Артуре я целыми днями сидел взаперти и не встречался с японцами. Мне показалось, что Да Ли даже немного переборщил.
Преданность Да Ли меня обнадежила. Почувствовав уверенность в главном, я дал наставления своим племянникам и после этого взялся за автобиографию. В ней я написал о своих предках, о детстве, проведенном в Запретном городе, о том, как императрица Цы Си сделала меня императором, каким образом, "доведенный до отчаяния", я укрылся в японском посольстве, как жил, не враждуя с миром, в Тяньцзине, и наконец, придерживаясь известной всем версии, изложил все о "похищении" и "несчастных днях" в Чанчуне. Помню, закончил я так: "Увидев страдания и горе народа, я был крайне опечален тем, что не в силах облегчить его участь. Я надеялся, что китайские войска придут на Северо-Восток, и мечтал об изменениях в международной обстановке, которые принесли бы Маньчжурии освобождение. В 1945 году эта мечта наконец осуществилась".
После нескольких переделок и исправлений автобиография была переписана начисто и подана начальству. Я верил, что любой, прочитав ее, понял бы, что я глубоко раскаялся в своих поступках.
Написав автобиографию, я подумал, что одного этого сочинения явно недостаточно для того, чтобы правительство поверило в мою "честность" и "раскаяние". Как же быть? Надеяться на Да Ли и других, которые будут нахваливать меня? Этого мало! Я сам должен добиться практических успехов.
При мысли о собственных успехах мне невольно становилось стыдно. С тех пор как я вернулся на родину, если не считать времени в пути и пребывания в Фушуне, "успехи" мои сводились лишь к дежурствам, которые не могли удовлетворить даже меня, не говоря уж о начальстве.
Оказывается, после выступлений начальника управления общественной безопасности и начальника тюрьмы каждый из заключенных стремился доказать свою "сознательность", видя в этом путь к спасению. Смешно вспоминать сейчас, как упрощенно люди смотрели на вещи: словно достаточно было одного внешнего усилия, чтобы завоевать доверие властей. Больше всего меня печалило то, что я во всем уступал другим.
В то время люди всячески старались проявить себя в учебе, дежурстве, повседневной жизни и снискать расположение местного начальства. В нашей группе "успехами" в учении отличался староста группы Лао Ван. Прежде он был генерал-майором военного трибунала Маньчжоу-Го, несколько лет учился в Бэйпине. Его культурный уровень был достаточно высок, и все новые научные термины он запоминал сравнительно быстро. Три других "офицера", как и я, поначалу с трудом разбирались в понятиях "субъективный", "объективный", однако прогрессировали все же быстрее меня. После изучения темы "Что такое феодализм" каждый из нас должен был написать реферат, то есть своими словами изложить, как он понял тему и что думает о пройденном материале. Во время обсуждения я еще мог кое-как связать два-три слова и сказать ровно столько, сколько знал. Много труднее было написать реферат. По правде говоря, особого смысла в таком учении я не видел. Оно не только не давало мне каких-либо знаний, но, наоборот, вызывало страх перед книгами, раскрывающими суть феодализма. Например, утверждения, что феодальный монарх является первым и самым крупным помещиком, были равносильны вынесению приговора. Если я самый крупный помещик, то должен быть судим не только за измену родине, но и за капитуляцию перед врагом. От волнения рука просто перестала меня слушаться.
С трудом успокоившись, я все же написал это "сочинение", списывая откуда только можно. Полистав работы других, я почувствовал, что мои "успехи" никак не смогут удовлетворить начальство.
Обязанности дежурного сводились лишь к тому, чтобы трижды в день получать еду, приносить кипяток и подметать пол. Страх перед дежурством исчез. Когда впервые в жизни я попытался сделать что-то для других, произошел курьез: раздавая еду, я чуть не вылил кому-то на голову чашку супа. Теперь, всякий раз, лишь наступала моя очередь, кто-нибудь непременно спешил мне на помощь. С одной стороны, они это делали из добрых побуждений, а с другой - просто не хотели рисковать головой. Моя одежда по-прежнему была неопрятной и грязной, ее все так же чинил и стирал для меня Сяо Жуй. После того как начальник тюрьмы при всех указал мне на мою расхлябанность, меня не покидало смешанное чувство стыда и злости. Я было попробовал заботиться о себе сам, начал стирать свою одежду, но кончилось все тем, что я просто вымок с ног до головы; чувствуя, что по-прежнему не справляюсь с мылом и стиральной доской, я начинал злиться еще больше. Мне было стыдно, что все видели, как я с грязной одеждой и носками жду во дворе Сяо Жуя, который должен был все это выстирать. Через некоторое время я внезапно принял решение попробовать еще раз постирать свою одежду. Ценой неимоверных усилий, обливаясь потом, я выстирал рубашку, но, высохнув, она из белой быстро превратилась в пеструю, словно акварель кисти Чжу Да. Я стоял в растерянности, когда подошел Сяо Жуй, снял "акварель" с веревки, сунул под мышку и тихо сказал: "Это работа не для высочества! Уж лучше Жуй сделает!"
Однажды мое внимание привлек происходящий рядом разговор нескольких человек.
Они были из камеры, в которой находился Лао Ван - муж моей сестры. Речь шла о пожертвованиях со стороны различных слоев населения на самолеты и пушки для китайских добровольцев. Людям из разных камер, согласно установленному порядку разговаривать не разрешалось, однако слушать разговоры других не запрещалось. Среди них был человек по фамилии Чжан, бывший министр марионеточного правительства. В Фушуне он жил со мной в одной камере. Был у него сын, который отказался жить вместе с ним в Маньчжоу-Го. Он выступал против отца-изменника и даже отказался от его денег.
Теперь бывший министр предполагал, что его сын непременно участвует в войне против американского империализма в Корее. Каждый раз при упоминании сына он сильно волновался. Так было и сейчас.
- Если правительство еще не конфисковало мое имущество, я хотел бы все пожертвовать для войны в Корее. Раз сыну этого не нужно, мне остается поступить только так!
- Как же быть? - Лао Чжан говорил, озабоченно хмуря брови. - Может быть, мой сын там сражается не на жизнь, а на смерть!
- Вы хотите слишком многого, - возразили ему. - Вы думаете, что дети изменников могут служить в армии?
Очевидно, остальным этот разговор был небезынтересен, поэтому они на некоторое время притихли, а Лао Чжан продолжал:
- Ведь наше имущество правительство не конфисковало и даже хранит его. А что если я его пожертвую?
- Много ли там? - Кто-то снова засмеялся. - Кроме императора да бывшего премьера имущество остальных немного стоит...
Последняя фраза навела меня на мысль. Конечно, ведь у меня еще есть масса всяких драгоценностей и украшений, уж в этом-то никто не сравнится со мной. Кроме спрятанного в двойном дне чемодана, у меня было некоторое количество драгоценностей, которые я не утаил, и среди них - бесценный комплект из трех печатей, искусно вырезанный из трех взаимосвязанных друг с другом кусков драгоценного камня. Эти печати были сделаны для императора Цяньлуна после того, как он оставил трон, и я, чтобы показать собственную "сознательность", решил отдать эти драгоценные печати.
Решил и сразу стал действовать. Помню, однажды служащий тюрьмы объявил с караульной вышки о пятой победе добровольцев на корейском фронте. Кто-то из заключенных - не знаю, кто именно, - прослушав сообщение, сразу обратился с просьбой направить его добровольцем на корейский фронт. Вслед за ним с подобной просьбой обратились многие, а некоторые тут же вырывали листки из тетради и писали заявления. Разумеется, начальство не разрешило. Потом я невольно подумал с некоторой завистью: "Эти люди уже проявили "сознательность" без какого-либо риска для себя" - и решил не отставать, не давать опередить себя, чтобы никто не подумал, что я им подражаю. Как раз в этот день тюрьму приехал инспектировать ответственный работник правительства.
Сквозь решетку я узнал в нем того самого человека, который в Шэньяне советовал мне не волноваться. "Если принести свои драгоценности этому человеку, эффект будет значительно сильнее", - решил я. Когда он подошел к нашей камере, я низко поклонился и сказал:
- Господин начальник, позвольте сказать. У меня есть одна вещь, которую я хотел бы подарить народному правительству...
Я вынул драгоценные печати Цяньлуна, чтобы отдать ему. Он закивал, но не взял их.
Для меня непонятней всего было то, что, общаясь с работниками тюрьмы - начальником, служащими, надзирателями, поварами, врачами, санитарами, - заключенные остро ощущали, что их положение отличается от прежнего. Здесь они были заключенными, но не теряли чувства собственного достоинства; а в прошлом они хоть и считались знатными аристократами, людьми, стоящими над тысячами других, на самом деле были сущими рабами. И чем больше раздумывали мои племянники, тем отчетливей осознавали, что их молодость прошла бесславно. Когда, возвращаясь на родину, мы остановились в Шэньяне, с нашего поезда сошла одна работница. Охраняя государственное имущество, она получила увечье, а теперь на вокзале ее встречали представители всех слоев населения города. Мои племянники в поезд выслушали историю этой молодой женщины от бойцов государственной безопасности и впервые узнали, что в Китае, оказывается, такая необыкновенная молодежь. Они услышали также рассказы о героизме добровольцев, о подвигах в социалистическом строительстве, и это раскрыло им глаза. Непрерывные сравнения невольно заставили их задуматься над многими вопросами.
Все это постепенно привело к тому, что они изменились сами У них появилось серьезное отношение к занятиям, и мало-помалу они стали рассказывать служащим тюрьмы все о своем прошлом.
Я сидел, прислонившись к стене, и думал с тоской: "А коммунисты и в самом деле опасны. Каким образом они сумели их так изменить?" Меня немного успокаивало лишь то, что муж сестры и младшие братья еще оставались прежними. Однако это не уменьшало моей тревоги: донесет ли Сяо Жуй на меня властям? Кроме гнева и беспокойства, я ощутил всю трудность положения, в котором оказался. На дне чемодана я спрятал 468 специально отобранных украшений из платины, золота, бриллиантов, жемчуга. Я считал, что этого мне будет достаточно для дальнейшей жизни. Без них я просто не мог бы существовать, даже если бы меня освободили, так как у меня и мысли не было самому зарабатывать на существование. Отдать драгоценности? Я так долго их скрывал, а теперь взять и принести? Это лишь доказывало бы, что раньше я говорил неправду. Продолжать скрывать их? Но о них знал не только Сяо Жуй, знали и все остальные. "Если отдать все самому, то можно рассчитывать на снисхождение" - эти слова то всплывали у меня в памяти, то вновь исчезали.
В то время мне казалось, что "коммунисты" и "снисхождение" - понятия несовместимые. И хотя (с тех пор как мы находились в тюрьме) отношение к нам превосходило все ожидания и из газет мы постоянно узнавали о снисхождении к "пяти злам", я по-прежнему ничему не верил. Вскоре после начала "движения против трех и пяти зол" несколько преступников, совершивших ряд крупных хищений, были преданы смертной казни. На страницах газет разоблачалось казнокрадство многих капиталистов, появились сообщения о хищениях, контрабанде, взятках, а также присвоении казенных денег и других преступлениях. Эти сообщения я невольно сопоставлял с самим собой. У меня были свои суждения по поводу таких утверждений, как "зачинщик должен понести наказание", "совершивший преступление под угрозой заслуживает снисхождения", а "отличившийся достоин награды". Мне казалось, что эти примеры великодушия, даже если они абсолютно достоверны, ко мне неприменимы, так как я был "главным зачинщиком" и относился к тем, кого следовало наказывать.
Исповедь и снисхождение
"Я, Пу И, потерял совесть. Правительство относится ко мне столь гуманно, а я сокрыл эти вещи, нарушил распорядок тюрьмы, нет, нарушил закон государства. Эти вещи не мои, они народные. Только сегодня я понял это и решил больше ничего не утаивать".
Я стоял в приемной перед начальником тюрьмы, низко опустив голову. На столе, возле окна, сияли 468 драгоценностей. Если "моя откровенность по собственной инициативе" сможет меня спасти, если политика великодушия подтвердится по отношению ко мне, то пусть они сияют себе на здоровье.
Начальник тюрьмы внимательно посмотрел на меня и кивнул:
- Садитесь. - В его голосе я услышал нотку надежды. - Вы, наверное, испытываете угрызения совести? - спросил начальник.
Я сказал, что все это время не находил себе места. Я боялся признаться, боялся, что за откровенность не получу снисхождения.
- Почему же? - Начальник тюрьмы улыбнулся уголками губ. - Не потому ли, что вы император?
Я вздрогнул и признался:
- Да, начальник.
- Ничего удивительного в этом нет. Ваше прошлое не могло не повлиять на ваши взгляды. Я же, со своей стороны, могу лишь повторить: политика коммунистической партии и народного правительства - это политика дела. Коммунисты слов на ветер не бросают. Независимо от социального положения в прошлом, все, кто откровенно признают свои ошибки, могут рассчитывать на снисхождение. Тем, кто успешно проходит перевоспитание, срок наказания может быть снижен, а отличившиеся в работе могут быть удостоены награды. Все в человеке. Свыше года вы скрывали драгоценности, не передавали их властям и нарушали тем самым тюремные порядки. Но раз сегодня, признав свою ошибку, вы сами пришли и откровенно обо всем рассказали, значит, вы раскаялись, и я решил вас не наказывать.
Он велел стоявшему за дверью надзирателю разыскать работника камеры хранения и, когда тот пришел, приказал:
- Пересчитайте и примите все эти вещи. Выдайте Пу И расписку.
Этого я никак не ожидал. Я вскочил с места.
- Нет, расписки мне не надо. Если правительство не считает нужным их конфисковывать, я хочу преподнести их в дар.
- Все же мы их для вас сохраним. Будьте добры, проверьте опись.
Начальник встал, собираясь уходить.
- Я ведь давно вам говорил, что для нас более ценными являются люди.
С распиской на 468 драгоценных украшений я вернулся в тюремную камеру. Там в это время шел семинар: разбирали проблемы, поднятые в книге "Как Китай стал колонией и полуколонией", которую мы изучали на занятиях. Занятие прервалось, а присутствующие с одобрением отнеслись к моему поступку.
- Лао Пу, мы восхищаемся тобой!
Теперь они уже не называли меня господином Пу, а обращались, как и ко всем, "лао" - старина. Когда я впервые услышал это обращение, мне оно показалось еще более неблагоразумным, чем "господин". Но сегодня мне было приятно его слышать.
- Старина Пу, твой поступок раскрыл мне глаза!
- Старина Пу, никогда не думал, что ты такой храбрый.
- Старина Пу, спасибо тебе, что своим примером ты позволил мне еще больше увериться в великодушной политике правительства, - и т.д.
Замечу, что с тех пор, как я стал стирать и чинить свою одежду, мой внешний вид приобрел еще более неприглядный вид, и уважение ко мне в камере заметно уменьшилось. Некоторые даже за глаза называли меня "бацзаши" (место в Харбине, где раньше торговали всяким тряпьем). В учении я проявлял свое полное невежество, и это вызывало смех заключенных. Иными словами, я хорошо понимал, как выгляжу в их глазах. Теперь же они наперебой хвалили меня, и я был несказанно рад.
В тот же день во время отдыха я услышал, как бывший посол Маньчжоу-Го в Японии Лао Юань рассказывал кому-то о случившемся. Лао Юань был человеком крайне проницательным. В мгновение ока он успевал обдумать столько, сколько другим хватило бы на целый день. Его слова глубоко запали мне в душу:
- Старина Пу - человек умный. Он сумел сам, по своей инициативе, рассказать об этих украшениях и поступил правильно. На самом деле, такое сколько ни скрывай, все равно не скроешь: правительство легко узнало бы обо всем. У правительства значительно больше сведений о нас, чем мы думаем. Вспомните газетные материалы судебных дел по борьбе против "трех и пяти зол", и вы сразу поймете. Миллионы людей снабжают правительство информацией. Даже то, о чем вы давно забыли, превращается в материал и оказывается в руках правительства.
По его словам, мое вранье в автобиографии теперь вряд ли удастся скрыть.
Все это было так, но пока надо мной не висела угроза, я никак не мог на это решиться, Теперь, как только в газетах появлялось слово "снисхождение", я прочитывал весь материал с начала до конца.
Движение против "трех и пяти зол" приближалось к концу. Стали появляться многочисленные сообщения о прекращении судебных дел. Лао Ван в прошлом был судьей, и я нередко изучал с ним опубликованные в газетах судебные материалы. Позднее, когда мне велели написать о преступлениях японских захватчиков на Северо-Востоке, я стал думать по поводу всего этого еще больше.
Готовясь к рассмотрению дел японских военных преступников, китайское правительство приступило к необходимым расследованиям и призвало военных преступников Маньчжоу-Го представить сведения о злодеяниях японских бандитов на Северо-Востоке.
Кто-то задал служащему тюрьмы вопрос: "Можно ли писать не только о японских бандитах, но и о других?" Тот ответил: "Конечно, можно. Только главное - это все же преступления японских бандитов". Я невольно забеспокоился: о каких "других" он намерен написать? Другие, конечно, китайцы, а среди них самый большой преступник, конечно, я! Не захотят ли и мои родственники написать немного о "других"?
Военные преступники Маньчжоу-Го с энтузиазмом взялись за дело. В нашей группе в первый же день было написано свыше десяти обвинений. Староста Лао Ван собрал написанное и с удовлетворением отметил:
- Неплохо! Завтра напишем еще столько же.
- Жителей бы попросить, вот уж кто напишет, - вставил кто-то.
- Конечно, правительство и их опросит, - сказал Лао Ван. - А ты как думаешь, старина Пу?
- Я думаю, что непременно опросят. Не знаю только, будут ли собирать сведения и о других тоже.
- Если и не будут, все равно кто-нибудь напишет о нас. Население ненавидит таких, как мы, не меньше, чем японцев!
Ужин разносил Да Ли. Мне показалось, что он чем-то рассержен. Он не стал ждать, пока я возьму чашку с едой, поставил ее на пол и ушел. Я сразу же вспомнил, как он помогал мне влезать в багажник, когда я удирал из Тяньцзиня. Мы писали весь следующий день.
А на третий день, когда мы дописывали последние страницы, вдруг со стороны лестницы послышались голоса. Обернувшись, я увидел незнакомого человека средних лет, следовавшего за начальником тюрьмы. Я понял, что с инспекцией прибыло высокое начальство. Инспектор осматривал каждую камеру и с непроницаемым взглядом выслушивал надзирателя, который сообщал имена преступников. Он был в штатском, но подтянутая фигура, строгое лицо и скупые спокойные движения выдавали в нем военного. Ему было около пятидесяти.
- А чем вы занимаетесь? - спросил он, остановившись у нашей камеры и глядя прямо на меня. Голос его оказался неожиданно мягким, на лице появилась улыбка.
Я встал и сказал, что пишу о преступлениях японских бандитов. Он поинтересовался, о каких преступлениях мне известно.
Я рассказал историю, слышанную раньше от Гун Цзисюя, о массовом истреблении рабочих, строивших секретный объект.
Улыбка исчезла с его лица, а глаза стали необычайно строгими.
- Эта история меня потрясла, я не думал, что японцы так жестоки, - сказал я.
- А почему вы не заявили японцам протест? - Он пристально посмотрел мне в глаза.
Он был разгневан, и я, поспешно опустив голову, тихо произнес:
- Я... не смел.
- Не смели, боялись? - Не ожидая ответа, он продолжал: - Да, страх! Страх может сильно изменить человека! - Последнюю фразу он снова произнес ровным спокойным голосом.
- Я виноват и признаю свою вину перед народом, но мне ее не искупить, даже если бы я умер десять тысяч раз!
- Не сваливайте всю ответственность на себя. Вы отвечаете только за то, что совершили сами. Нужно придерживаться фактов, от своего не уйдешь, а чужое никто не припишет.
Я продолжал говорить о том, что моя вина очень велика, что я тронут тем, как относится ко мне правительство, что я уже осознал свою вину и твердо решил перевоспитаться. Я не знал, слушает ли он меня, но только видел, как он осмотрел каждый угол в нашей камере, да еще попросил одного из заключенных показать ему стакан для полоскания рта. Когда я закончил, он покачал головой и сказал:
- Нужно придерживаться фактов. Достаточно сейчас признать вину и раскаяться, чтобы в дальнейшем рассчитывать на снисхождение. Коммунисты не бросают слов на ветер и придают большое значение фактам. Народное правительство ответственно перед народом. Вы должны проявить себя делами.
Он пролистал все, что я написал, и направился к соседней камере.
Однажды я сушил во дворе выстиранную одежду и вдруг заметил приближающихся Да Ли, Сяо Жуя и еще кого-то из служащих тюрьмы. Постояв около клумбы, они распрощались друг с другом. Сяо Жуй пошел в моем направлении. Я хотел было поздороваться с ним, но он, даже не взглянув на меня, прошел мимо. У меня невольно возникли подозрения: в чем дело? Неужели они решились на разрыв?
Вернувшись в камеру, я отыскал старые газеты, специально выбрал те, где были сообщения и статьи о принципе снисхождения в борьбе против "трех и пяти зол", и заново просмотрел их. В это время подошел Лао Ван и спросил:
- Ты что делаешь? Изучаешь борьбу против "трех и пяти зол"?
- Нет, больше не изучаю! - Я отложил газеты и набрался решимости. - Я вспомнил кое-что из прошлого. Раньше я не понимал того, что делал, а теперь увидел, что это настоящее преступление. Что если я напишу об этом? Как ты считаешь?
- Напиши! Конечно, напиши! - Понизив голос, он добавил: - Опять же, в руках правительства достаточно сведений о нас. Все-таки лучше рассказать об этом самому.
И я написал все как было: и о моей деятельности в Тяньцзине, и о связях моей клики с японцами, а также описал истинную картину моей связи с Доихарой.
Через два дня староста Лао Ван сказал мне, что начальство читало мое "сочинение" и считает, что я сделал значительный шаг вперед и заслуживаю похвалы.
Дата добавления: 2015-10-24; просмотров: 141 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Крушение иллюзий | | | Еще одна экскурсия |