Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Носорог для Папы Римского 32 страница



Шаги в соседней комнате прекращались, возобновлялись и прекращались снова. Приглушенный скрип — это, должно быть, повернулась дверная ручка, а последовавший затем мягкий удар — это осторожно закрылась дверь. Половицы в коридоре были не ахти, они пищали, словно мышиный хор, но на этот раз мыши отказывались петь, и Серон, пока Диего крался мимо его двери, прислушивался к звуку, который производит человек, не желающий, чтобы его слышали.

Двумя минутами позже — чуть слышные шумы: скрип, глухое клацанье, шуршание, шепот. О чем это говорит? Только о том, что Диего вернулся, снова отяготив свою резонирующую камеру разнообразными почесываниями и потрескиваниями. Серон лежал, напрягая слух, сна не было ни в одном глазу. Между тем за соседней стеной погромыхивали трубы страдающего одышкой органа, шаги отбивали неравномерный такт, а кровать обеспечивала мелодию. То в мажорном, то в минорном ключе поскрипывали и тяжело вздыхали доски кровати. Ее изножье сначала постукивало, затем стало покачиваться, затем — скрести по полу. Потом оно глухо застучало, все громче и громче. Серон уже не в силах был не верить собственным ушам, когда тему озвучил грубый рык, на который ответили низким гудением, взобравшимся вверх по гаммам вплоть до воя и затем рассеявшимся в серии пронзительных вскриков. В этом крещендо присутствовал единственный недвусмысленный звучный всплеск: сама кровать врезалась в стену.

Тишина. Затем — опять крадущиеся шаги. Он сосчитал: раз, два, три, четыре. Дверь, коридор и снова дверь. В промежутках между этими звуками он слышал только собственный пульс, отдававшийся во всем организме. Сначала он не мог в это поверить, затем неохотно принял, убежденный одним только отсутствием иного объяснения. Это почему-то казалось невообразимым, но вот почему? Почему бы капитану этим не заниматься? Диего поимел женщину. Серон слушал. Серон слышал. В комнате, расположенной рядом с его собственной, Диего поимел женщину.

Теперь во всем палаццо наступила тишина, все идиоты уснули. Он беззвучно ублажил себя сам и присоединился к остальным.

 

Свет то появлялся, то исчезал — подрагивающее мерцание в далеко распростершемся мраке. Когда он не видел мерцания, целые дни проходили мимо. Глаза для него были бесполезны, глазами он не видел ничего. В те дни, когда оставался один, он ждал, чтобы вновь появилась тусклая искорка. Иногда она являлась. Иногда — нет. Он ждал. Он молился. Он писал:



 

 

Я…

 

 

Только поэты воспевают самих себя, думал Йорг. Их к этому подталкивает презренная гордыня. Августин из Гиппона искал отпечатки следов Троицы в грязи души Человеческой и нашел Память, Желание и Силу Мысли. Дух Святой шествует в каждом, будучи Любовью, неутолимым желанием. И Христос шествует в каждом, будучи силой Божественной мысли. Эта сдвоенная процессия привязывает каждого из живущих к обоим улыбающимся пастырям, что ведут свою паству вниз по склону горы, все быстрее и быстрее устремляясь к Богу. А память, думал он, — это то, что мы есть, будучи всем тем, что мы знаем о себе самих, и следами Троицы внутри нас. Земля теперь вся изрыта, распахана, на ней почти ничего невозможно различить. Отыскивать следы поздно. Может быть, слишком поздно. Августин тоже писал о себе, но униженно, как о кающемся грешнике. Я, одинокая колонна, обнаженная и вверх устремленная жила, вытянутая из ножен и вознесенная страсть к Господу.

 

 

Я, Йорг…

 

 

Приор и тот, кто пишет эти строки, «Gesta Monachorum Usedomi», и тот, кто задумал обратиться с прошением к его святейшеству Папе: Троица, последовательность его собственных воплощений. Соберите рассыпанные стеклянные бисерины, чтобы снова нанизать их на нить под названием Йорг. Он был вязкой закругленных зеркал, в которых рот предстает широко растянутым, а глаза смотрят в разные стороны, быстро вращаясь в орбитах: сначала — полный надежд послушник, потом — рядовой монах, потом — приор, потом — тот, кто описывает все эти воплощения. Проследите — он проследил — за тем, как волосы седеют и серебрятся, как прорезываются морщины, как тускнеют глаза, как человек обращается в человеческую развалину. Сумасшедший старый Йорг. Он усмехнулся про себя, перо приостановилось. Он был одним из тех, кто ждал появления Папы, одним из отчаявшихся, вопящих, тянущих руки. А следовательно — одним из верующих. Почестям предшествует унижение — истина, хорошо знакомая Соломону, который упомянул об этом дважды.

 

 

Я, Йорг Узедомский…

 

 

Узедомский? Или просто — с Узедома? И — с которого Узедома? Его первые зазубренные очертания были бастионами, защищенными природными крепостными рвами, морем и речным устьем; берега его поросли лесом и преобразованиям не поддавались. Невнятный Узедом, умозрительный, остров, не принадлежавший ни ему, ни кому-либо еще. Потом явились язычники и обозначили свое там пребывание рощами, посвященными их варварским богам, и громадами великого города: Винеты, которая оторвалась от своего основания и затонула в море. Генрих Лев воздвиг церковь, чтобы та стояла на страже над этим морем, твердо стояла против его засасывающих и затягивающих приливов и отливов, исполненных терпения и мстительности, — или же воздвиг ее затем, чтобы отметить бескровное окончание своего похода. До веры острову не было никакого дела. Потом — глупые, простоватые островитяне со своими плугами да изгородями. Но и тогда этот остров не имел к нему отношения, он, Йорг, не был ни Узе-домским, ни с Узедома. Самым последним шел Узедом его возвращения, с различными оттенками зеленых мхов, покрывающих деревья, и мхов, растущих на болотах, с низкими пригорками, обращенными в поля, на которых колосятся злаки цвета соломы, с пчелиными ульями и свиными загонами, с коровниками и амбарами. Зимой с карнизов свисают сосульки. Смотри, на морском берегу возвышается церковь, шпиль ее пронзает голубизну, колокола призывают народ бегом поспешать через поля, чтобы восславить Господа, а ее непоколебимые стены с высокими окнами покоятся на граните: это — чудо-церковь чудо-острова. Он никогда не увидит этого Узедома, хотя как раз тот и был его островом.

 

 

Я, Йорг Узедомский, хотя и слеп, пишу эту хронику деяний монахов Узедома в Риме. Место, в котором мы здесь обитаем, дурно, однако не более дурно, нежели конюшня, и мы ежедневно подвергаемся исканиям, ибо становимся жертвами все новых выпадов и проявлений непочтительности. Подозрения крадутся среди нас, подобно шакалам или змеям в саду. Мы с братом Хансом-Юргеном вместе сражаемся за его совесть, которая уязвлена сомнениями, страхами и слабостью убеждений. Невыносимо больно слышать его обвинения, ибо он искренен и искренне свидетельствует о своей вере. И все же мы боремся…

 

 

По правде сказать, чем еще можно было заниматься в долгие и жаркие утренние часы, часы ожидания во дворе Сан-Дамазо? Через несколько дней после их первой попытки получить аудиенцию, сокрушенной и поверженной, Ханс-Юрген прошептал ему на ухо о происках и замыслах Герхарда. Чем занимался Герхард с утра до вечера, забирая с собой тех монахов, которые изъявляли желание с ним пойти? Ханс-Юрген оставался, но другие уходили, даже Флориан. Он, естественно, спросил у него об этом, и Герхард ответил: «Строим церковь, отец, как и намеревались».

Он понимал, что над ним насмехаются.

Но запыленные одежды и дневное отсутствие Герхарда не составляли греха, и лишь голос Ханса-Юргена напрягался от беспокойства. Йоргу пришло вдруг в голову, что это могло быть той задачей, которую ему предназначалось выполнить, и на сердце у него полегчало, в то время как другой обнаружил, что на его сердце лежит бремя. То, что Герхард должен был вовлекать братьев в добрые дела, обращать их руки к работе с раствором и камнем, не могло вызвать у него упрека. Но Ханс-Юрген заплутал в лабиринте темных подозрений. Он, Йорг, осветит ему путь наружу. Кроме того, неважно, на что брат Герхард тратил свое время здесь, в Риме, где они нашли пристанище на то время, которое в очах Господних длится менее единого мига. Ведь когда они вернутся, все, разумеется, будет по-прежнему? Приор снова опустил перо и готов был написать об этом, когда услышал голос, прозвучавший в пустой комнате неожиданно громко.

— Я ищу человека, который выступает под именем Сальвестро.

Голос исходил от двери или же откуда-то чуть ближе.

— Как видите, его здесь нет, — отозвался Йорг.

Он различал дыхание спросившего. Из глубины ночлежки донесся чей-то крик, отдаваясь странным эхом. Голос был ему незнаком. Ответа не последовало. Когда пришелец повернулся, Йорг услышал еще один звук, такой, будто по грубым каменным плитам пола скребли оловянной кружкой, — более скользящий, быть может, более шипящий. Потом незнакомец ушел.

Йорг собрался с мыслями: ужимки Герхарда, подозрения Ханса-Юргена, его собственные размышления. А теперь — Сальвестро. Сальвестро, который спал в каких-нибудь шести футах от него, Сальвестро, чьи вечерние возвращения по-прежнему отмечались внезапным неловким молчанием. Сальвестро, который был неуместен. Он обдумывал это около минуты. Ему следует написать о Сальвестро. И о Бернардо. Перо снова запорхало над страницей. Затем он вдруг подскочил и вскрикнул. Тот человек вернулся.

— Я ищу, — сказал он, на этот раз мягче, — человека по имени Сальвестро.

— Я же вам говорил! Его здесь нет. Где они, я не знаю.

Он прикрыл лежавшую перед ним страницу, но остальные упали на пол. Йорг поспешно принялся их собирать, чувствуя, что незнакомец к нему приближается.

— Простите за беспокойство, — сказал человек.

На этот раз странного скребущего звука не последовало, только шаги, стихавшие по мере того, как тот, повернувшись, стал удаляться. Йорг собрал остаток своих бумаг. Ханс-Юрген разложит их по порядку. Он опять взялся за перо, но теперь ощущал некоторую тревогу, и мысли его разбредались. С чего бы кому-либо еще, кроме него самого, тревожиться о Сальвестро? Ханс-Юрген упоминал о новых костюмах. А вдруг эти двое погрязли в долгах? Или в чем-то худшем? Эта мысль разбухала у него в мозгу, изводя его и раздражая. Низкое происхождение и невежество не являются препятствиями на пути к благодати. Язычник, да, но ведь не безнадежный… Следующее умозаключение явилось как-то само собой и было настолько неожиданным и абсурдным, что Йорг громко рассмеялся и постучал пальцем по лежавшей перед ним странице. Конечно, ему надо написать о Сальвестро. Какое скудоумие — сомневаться в этом! Он провел черту под написанным и начал с новой строки:

 

 

Может ли душа представать в образе маленького пятнышка желтого света? Время от времени я такое видел — или же воображал, что видел. То, что к деяниям монахов Узедома должны быть причислены и деяния язычника, сотрясает устои не более, нежели любовь Христа к Магдалине. Мы пребываем здесь ради него.

 

 

В этом месте он остановился и задумался над тем, что написал. Он полагал, что свет, который ему являлся, был путеводным маяком, звездой волхвов, неопалимой купиной. Но почему тогда он был неустойчивым? То была душа, колеблющаяся между спасением и проклятием. Да, думал он, ибо именно он явился нашим проводником к этому месту испытаний, и кто поведет нас обратно? Он написал:

 

 

Мы — его испытание.

 

 

Как же темен замысел, состоявший в том, чтобы это было не их, монахов, паломничество, а его, язычника! Такого замысла не высветить и тысяче свечей, не разглядеть миллиону глаз. Ему, Йоргу, надо погружаться глубже, дышать с этим, есть с этим, спать с этим. Слепец? Нет, он был слеп недостаточно! Проводник был мерцающим желтым светом, за которым надлежало слепо следовать. Как только Ханс-Юрген вернется, надо сказать ему об этом, ибо при такой непредсказуемой развязке и возникнет их церковь, отстроенная заново, и ее колокольня будет отбивать часы малых служб — первых, третьих, шестых и девятых, — а также более важные — заутрени, обедни, вечерни и ночные богослужения, — когда он будет улыбаться про себя в молитвах против тьмы и петь вместе со всеми Venite[51], когда тьма будет рассеяна, и в такие часы, будучи окруженными такими стенами, они будут молиться вместе, как это было раньше, как это будет впредь.

Он сидел один во тьме — в своей внутренней тьме и во тьме спальни. Время от времени он скреб пером в чернильнице, склонял голову над бумагой, пальцем он подсчитывал строки. Я, Йорг Узедомский… Каждую из страниц своей летописи он начинал с одной и той же формулы, а когда доходил до конца страницы, то аккуратно укладывал ее в самый низ.

 

Аполлон пиликал на скрипке, которую прижимал к плечу, перевернув ее вверх тормашками. На заднем плане вставали на дыбы крылатые кони, а какая-то женщина то ли разгребала согнутой палкой землю, то ли натягивала тетиву лука. Рядом с ней полулежала, опершись на локоть, безголовая фигура. У отрубленной головы имелись рога. Стены залы сплошь были покрыты росписями, которые прерывались только дверьми, окнами и расположенным в дальнем конце камином в человеческий рост. Везде были женщины на фоне столь же неброского, однообразного пейзажа. Женщина с грифелем и дощечкой. Женщина, играющая на флейте. Женщина, перебирающая струны лиры. Женщина, указывающая на глобус. И еще четыре или пять.

Искусство, подумал Руфо.

Южный угол охотничьего особняка выходил на тщательно разровненное пастбище, которое в следующем году предполагалось засадить липами. За ним текла река, которая устремлялась к Ла-Мальяне, затем отскакивала в сторону, сворачивала под прямым углом и направлялась уже к Остии, добраться до которой на барке можно было за шесть часов. На галере — за три. Рим был отсюда в часе или двух часах езды в противоположном направлении, а добираться и туда и туда можно было или по реке, или по дороге, шедшей вдоль нее. Прискакав сюда, Руфо обнаружил, что в конюшне стоит переполох. Рабочие в изодранных рясах, обвешанные гирляндами инструментов, висели среди балок, удерживаемые блоками и талями, которые были прикреплены к голым стропилам верхнего этажа, а конюхи осыпали их снизу всяческими оскорблениями. Быки и лошади стояли в загонах во дворе. Все это его нисколько не интересовало. Он и сейчас слышал крики, доносившиеся из огромной и беспорядочно выстроенной конюшни, хотя самой ее видно не было. Через пастбище медленно прошел человек в серой войлочной шляпе, держа в руках цаплю со связанным клювом. За ним проследовали еще трое, с непокрытыми головами. Гиберти отправился на розыски своего господина почти час назад. Руфо бездельничал, глазея в окно. Трава. Группы деревьев. И так минута за минутой. Страсть его святейшества к охоте была всем известна.

Шаги. Голоса. Дверь, та, что позади и левее него. Он обернулся, преклонил колено, чтобы поцеловать предложенную кромку подола, поднялся. Лев щурился и тяжело дышал после восхождения по лестнице. Гиберти маячил возле двери.

— Можешь нас оставить, — сказал ему Лев.

Дверь за секретарем затворилась. В течение нескольких многозначительных секунд Папа не произносил ни слова, только разглядывал его, словно бы взвешивая.

— Нашел их? — спросил наконец облаченный в мантию прелат.

— Нашел, — сказал Руфо.

Какое-то мгновение казалось, что его святейшество вот-вот подпрыгнет от радости и захлопает в ладоши. Что его мантия соберется складками, когда он присядет, чтобы подскочить, а руки, раскинутые во всеобщем благословении, понесутся одна к другой, чтобы зааплодировать… Но нет. Он овладел собой. Прыжок обратился в двойной реверанс, а хлопанье в ладоши предстало обдуманным и молитвенным сведением рук на груди. Он коснулся губами сомкнутых кончиков своих пальцев.

— Как?

— Ваш пенсионер. Гроот. Рано или поздно кто-нибудь из них непременно должен был там объявиться.

— А, пекарь Гроот. Ну да, разумеется. Непременно. Непременно.

Теперь он расхаживал туда-сюда перед камином. Руфо принялся излагать все то, что подслушал в пекарне.

— Ее тело так и не было найдено, — сказал Лев, когда Руфо добрался до роли Амалии в этой истории. — Бедная крошка. Видимо, погибла в болоте или же была разорвана дикими зверями… Бедная, бедная малышка. Но каковы негодяи! Использовать в своих целях сущее дитя…

Руфо показалось, что его собеседника вот-вот обуяет гнев.

— Даже милость Папы знает свои пределы, — провозгласил наконец Лев, затем сосредоточился. — И ты проследовал за этим чудовищем к его логову? — отрывисто спросил он.

— Не получилось, — ответил Руфо. — Но я их нашел. Они поселились в подвале одной ночлежки. Я туда заходил. Владелец знает его по имени, и еще один — тоже. — Он вспомнил слепого сгорбленного старика в зловонной спальне. — Он выжил из ума, но знает их.

Лев кивал, приговаривая:

— Хорошо. Очень хорошо.

Он подошел к окну, уже спокойный, непроницаемый.

— Через двенадцать дней будет охота. Любишь поохотиться, сержант Руфо?

Он помотал головой. Лев взирал на него безучастно.

— Что ж, охота все равно состоится. — Он помолчал, подумал. — Ты видел этого Сальвестро? Его одежду?

— Одет он богато, как знатный человек, — сказал Руфо.

— Как знатный человек. А как, по-твоему, он раздобыл себе такой костюм?

Руфо пожал плечами. Охота. Костюмы. Ничто такое его не интересовало. Ему было все равно. Он и сам богато одевался, но это не доставляло ему никакого удовольствия.

— Испанское золото, — сказал тогда Лев и рассмеялся.

— Я убью их, и все будет кончено, — сказал Руфо. — Надо было сделать это еще в Прато.

— Дело здесь не только в Прато, — отозвался Лев, хотя казалось, что он почти не осознает присутствия другого, глядя в окно на маслянистую излучину реки, видневшуюся в полумиле. — Дело в гораздо большем, чем Прато, — пробормотал он. Пауза. — Они хотят выставить меня дураком. — Он произнес это себе под нос, Руфо едва его расслышал.

— Сами они дураки, — сказал он. — И узнают об этом, правда, ненадолго.

— Что? — Лев огляделся вокруг, словно внезапно пробудился. — Головорезы? Да, и они тоже. Всего лишь инструменты. Мои и кое-кого еще. Гроота не трогай до последнего, пока не будешь уверен насчет двоих остальных. Ему ведь больше других известно, так?

Руфо кивнул. Им овладело любопытство — непривычное для него ощущение. И они тоже? А кто тогда еще? Он подавил в себе желание попросить его святейшество, чтобы тот разъяснил сказанное. Любопытство — это яд. От него и умереть недолго. Вместо этого он сказал:

— Вечером я вернусь в Рим. Тогда и можно будет это сделать. Самое позднее — завтра.

— Нет! — Возглас Папы эхом раскатился по зале, отражаясь от высокого потолка. — Нет, это должно произойти в день охоты. Или вечером после нее.

Руфо хранил молчание, ожидая объяснений этому, но Лев и не думал ничего объяснять. Тогда Руфо ответил:

— Прекрасно. Как только все будет сделано, я к вам сюда прибуду.

— Не сюда, — сказал Лев. Теперь он улыбался. — В Остию. На другой день после охоты испанцы отправляют свою экспедицию. Двор будет в Остии, дабы лицезреть ее великолепие. — Улыбка сделалась еще шире. — Дабы поприветствовать храбрецов, исполняющих прихоти своего придурковатого Папы.

Когда Руфо спускался по главной лестнице, из оставшейся позади залы Муз до него доносились раскаты необъяснимого смеха Папы, и этот смех был тесно увязан с вопросами, робко всплывавшими в мозгу благодаря неосторожным намекам Льва. Скача обратно в город, он позволил себе слегка поразмышлять над этим: двое, от которых он должен был избавиться, теперь укрывались в тени других, о чьей роли невозможно было догадаться. Двое людей-призраков. Так неопределенно, так неуловимо. Любит ли он охотиться? Нет. Кто же станет убивать ради удовольствия?

 

 

Двенадцать дней Руфо выжидал в Риме. В последний из них он устроился за разрушенной стеной напротив «Посоха паломника» и стал ждать появления тех двоих. При себе у него была фляга с вином, и каждый час или около того он проливал немного хмельной влаги на землю. Если бы кто-нибудь спросил, что он тут делает, он притворился бы пьяным. Но никто не спрашивал. Все более редеющий поток людей тек мимо, и ни одна душа его не замечала. Собаку, вздумавшую обнюхать его сапог, он пнул по носу, и та, подвывая, убежала прочь. От пролитого вина, нагретого солнцем, пахло смолой и гнилыми сливами. Руфо не определился с тем, как именно все это сделает. Чтобы убить своего первого, он вынужден был полдня прятаться на крыше, присев на корточки за парапетом, пока тот не показался внизу. Руфо размозжил ему череп кирпичом.

Что, если бы тот посмотрел вверх? Это был здоровый, крепкий мужик. Что, если бы он посмотрел вверх и увидел, как Руфо поднимается над ним с кирпичом в руках? К тому человеку все в деревне относились очень хорошо, лучше, чем к Руфо. Что бы Руфо тогда стал делать? Ему было четырнадцать лет.

В воздухе беспорядочно кружились мухи, опускаясь на пролитое вино. Лучше всего было ни о чем не думать, ничего не планировать. Появлялась возможность, и он ею пользовался, а потом уходил от конвульсивно дергающегося трупа. Намерение убить затуманивало разум, а сам момент то притуплялся, то растягивался до минут. Иногда это и длилось несколько минут. Его сознание оставалось абсолютно пустым, а действия при этом были совершенными и четкими. Довольно часто жертвы сопротивлялись, пуская в ход колени и локти, и от них так и разило потом, когда Руфо валял их так и эдак или припирал к стене. Они были неуклюжи, тяжелы, как коровьи туши, с ними нелегко было управляться на пути к смерти. По улице в обе стороны тащились прохожие. Некоторые исчезали в «Посохе паломника». Однако оттуда пока никто не появлялся. Полуденное солнце уже клонилось к закату. При Руфо была шпага и несколько коротких ножей. Двое мужчин провели по улице мула. За ними проследовали четверо монахов, которые задержались у входа в постоялый двор и несколько минут переговаривались. Один отправился дальше, остальные трое вошли в дверь. Некоторое время Руфо это обдумывал, затем встал, театрально потягиваясь и зевая. Перейдя через улицу, он замешкался у двери. Внутри могло получиться лучше. Быстрее и опрятнее. Эти двое будут ослеплены темнотой после солнечного света, а Руфо легко распознает их по силуэтам. Его не увидят. Потом — Гроот.

Мимо прошла женщина с узлом тряпья, может быть, со старой одеждой. Двигалась она медленно и тяжело. Его сердце билось глухо и ровно. Он думал о том, как быстро сфокусируется, о мгновенном сосредоточении, которое обратит это собрание конечностей и органов в орудие действия, о чувстве, похожем на распознание определенной фигуры в путанице разных очертаний, — такое же молниеносное. Внутри будет лучше. Потом он пойдет прочь, медленно, не оглядываясь, уже выйдя из безобразной сумятицы, внутри которой пребывал секундой раньше, и сделавшись неожиданно невинным, потому что конвульсиям мертвого тела ничто не предшествует, равно как и после них ничего не происходит. Вход был черен, как врата ада. Он снял прядь сухой травы с отворота камзола, бархат которого сильно порыжел из-за узоров, вырезанных в ворсе. Рукава были из неподбитого шелка, который мерцал на свету. Руфо носил тяжелые золотые кольца, а порою и цепи. Над его шляпой колыхалось яркое павлинье перо. Ходил он важно, выглядел элегантно. Никто не помнил его лица.

 

— Где, черт возьми, тебя носило?

— Меня?

— Да.

Родольфо стоял в дверях кухни. По бокам от него расположились Анжелика и Пьерино, последний только что явился. Все трое как один повернулись, указывая на главную комнату, через которую словно пронесся небольшой ураган. Стулья были разбросаны по полу. Столы громоздились друг на друга в одном из углов, образуя баррикаду, поднимавшуюся едва ли не до потолка.

— Говорить он не желает, — продолжал Родольфо.

— Кто?

— Он. Бернардо. Сюда заходил ваш друг, Антонио. Потом ушел. И вот что случилось потом.

Столы слегка сдвинулись, на манер черепахи, взбирающейся по стене. Сальвестро, сопровождаемый Родольфо, подошел ближе.

— Бернардо! — воззвал он к груде столов.

Ответа не последовало.

— Бернардо! Вылезай! — гаркнул Сальвестро.

Последовали долгие минуты молчания, в течение которых Сальвестро заметил, что столы не были совершенно неподвижны — они слегка подрагивали, и это сопровождалось чуть слышными поскрипываниями и постукиваниями.

— Нет, — раздался наконец голос Бернардо откуда-то из глубин постройки.

— Никто тебе ничего не сделает, — продолжал Сальвестро.

— Знаю, — сказал голос. (Дрожь и поскрипывания усилились.)

— Вот и вылезай.

— Нет.

— Вылезай! Сию же минуту!

— Нет!

Сальвестро перепробовал все — крики, умасливание, угрозы, посулы, подкуп и снова крики. Ничто не действовало. Бернардо упрямо пребывал в заточении, замурованный столами и своими угрюмыми «нет». Один за другим прибывали клиенты, удивлялись, спрашивали, в чем дело, и давали советы. Явился Лукулло и предпринял попытку пустить в щели и трещины самодельного панциря Бернардо соблазнительные пары горячего рыбного супа. Родольфо уже готов был облить кипятком это хитроумное сооружение, чтобы изгнать оттуда его творца, когда Сальвестро осознал, что с самого начала подходил к проблеме совершенно неправильно.

— Ладно, Бернардо, — заговорил он. — Ты оттуда выходить не желаешь. Я твое мнение уважаю. Не хочешь выходить — значит, не выйдешь, вот и все. Бессмысленно с моей стороны убеждать тебя. — Он сделал паузу. — Так что я ухожу.

Груда столов сохраняла деревянное молчание, ее обитатель — человеческое. Сальвестро направился к выходу, провожаемый взглядами Родольфо, Анжелики, Лукулло, Пьерино и девяти-десяти других посетителей «Сломанного колеса».

— Прощай, Бернардо! — крикнул он.

Не успел Сальвестро дойти до первой ступеньки, как груда начала подпрыгивать и ерзать, верхние столы закачались. Вся куча затряслась, вздыбилась, раскололась, а потом из ее середины с невероятным грохотом выбрался Бернардо.

«Камни», — это было единственное, чего Сальвестро позже добился от своего друга в качестве объяснения. Кроме того, звучал упрек: «Ты оставил меня одного». Когда Сальвестро уплатил Родольфо за ущерб, то обнаружил, что у него осталось менее двадцати сольдо.

— Почему ты не попросил у Антонио побольше денег? — спросил он у здоровяка, когда они возвращались в «Палку».

— Побольше? Да я вообще никаких денег не получал, — возразил Бернардо. — Мы о деньгах и не говорили.

— А о чем же тогда?

Сальвестро слушал, как Бернардо, спотыкаясь, пробирается через хаотические обломки того, что несколько часов назад было словами Антонио, о чем бы тот ни говорил. Большая часть этой путаницы была связана с его, Сальвестро, отсутствием. Остальное, впрочем, тоже, хотя неоднократные упоминания о том, что Антонио только что вернулся из Остии, стали постепенно превращаться в упоминания о том, что Антонио скоро надо будет отправиться в Остию. Вместе с ними, как выяснилось. Через четырнадцать дней. Или через десять, Бернардо не уверен. Может быть, и послезавтра. Когда Сальвестро стал расспрашивать настойчивее, Бернардо полез за отворот камзола и извлек аккуратно сложенный листок бумаги. По верхнему его краю шел ряд черточек. Ниже была извилистая линия, пересекавшаяся в двух местах грубыми набросками замка, а после одного из них стояла буква «X». Сальвестро сосчитал черточки. Их было четырнадцать.

— Он дал мне это, чтобы я запомнил, — сказал Бернардо. — Но я забыл.

Сальвестро кивнул.

— Он говорил тебе, что эти черточки надо зачеркивать, по одной в день?

— Да! — изумленно воскликнул Бернардо.

— Это дни. Вот эта извилистая линия — река. Над ней — мосты, видишь? Мы встретимся с ним возле «X».

Бернардо разинул от восхищения рот. Сальвестро призадумался.

— Значит, мы уезжаем, — сказал он, раздвигая брови и переставая морщить лоб. — Наконец-то. Хорошая новость, а, Бернардо? Через две недели нас здесь не будет.

— Это хорошо, — сказал Бернардо. — А теперь расскажи мне, почему ты вот так куда-то сбежал.

 

 

Поначалу он не узнал мальчика, который прислонился к сырой стене в проулке, выходившем на виа делле Боттеге-Оскуре. Тощая, голая от колена нога со ступней, обвязанной мешковиной, как бы случайно преградила ему дорогу. Скрестив на груди руки и зажав в углу рта соломинку, мальчишка оценивающе разглядывал его из-под поля шляпы.

— Сколько заплатишь?

— За что? О чем это ты?

Теперь он его узнал, хотя тот держался совершенно по-другому: он нисколько не походил на съежившееся, семенящее, как в рот воды набравшее существо, которое подавало ему вино в пекарне Гроота. В проулках и дворах, подальше от главных улиц, слонялись целые банды ожесточенных уличной жизнью забияк, орущих, дерущихся между собой, сбивающих шляпы с прохожих и мучающих кошек. Парнишка Гроота был одним из них.

— За то, что я знаю, — сказал мальчишка. — О тебе и о Потогоне, у которого ты был.

Мимолетное потрясение, вызванное узнаванием, ослабло под натиском куда более значительных тревог, сосредоточенных вокруг Бернардо, и Сальвестро двинулся вперед, будто намереваясь протолкнуться мимо парня. Тот лишь крепче уперся ногой в землю.

— О тебе. О Потогоне. И о кое-ком еще. — (Сальвестро остановился.) — Ну же, сколько заплатишь? — Он разглядывал его нашейную цепочку. — Дай мне эту штуковину. Все равно смотрится по-дурацки. Ну же. А я скажу, что они замышляют.

— Кто?

— Давай! — Парнишка протянул руку.

— Ты не знаешь, о чем говоришь, — сказал Сальвестро.


Дата добавления: 2015-08-29; просмотров: 27 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.03 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>