Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Заботливо отсканировал и распознал v-krapinku.livejournal.com 2 страница



Так или иначе, Бреслин стал настоящим революцио­нером. Он открыл, что автору колонки надо не отсижи­ваться в редакции, а самому искать материал, то есть бе­гать по городу. Бреслин узнавал у редактора отдела, какие материалы намечаются, выбирал один, выходил из ре­дакции, шел в город, собирал материал и потом делал ко­лонку. Если материал был слишком большим, начало его помещалось на первую страницу, а не в середине номера. Насколько можно судить, ни в местных, ни вообще в аме­риканских газетах больше никто так тогда колонки не го­товил. Хотя патетики везде было хоть отбавляй. Обычно авторы колонок начинали очень живо, по-свойски и иг­риво, излагая на бумаге все слухи и анекдоты, которые звучали из их уст в последние несколько лет. Однако че­рез восемь или десять недель этот источник иссякал. На­ши акулы пера начинали путаться в словах и позевывать. Изнывали от жажды. Ходили вокруг да около. А из-под их пера выходили забавненькие статейки о вчерашних происшествиях рядом с их домом, о шутках, услышан­ных от их жен и распространительниц косметики, или об интересных статьях и книгах, которые заставили их за­думаться, или о том, что они увидели по телевизору. Сла­ва тебе, Господи, что у нас есть телевидение! Без его по­мощи эти журналисты не знали бы, что им делать. Читая их статьи, так и видишь двадцатитрехдюймовый голубой экран. Имейте в виду: ведущий колонки, который черпа­ет материал из других статей, книг или собирает его во­круг своего дома, — просто исписался. И все его творения следует выбросить в мусорную корзину...

Но Бреслин работал как проклятый. Целый день но­сился по городу, возвращался примерно к четырем часам и усаживался за свой стол в отделе новостей. Шоу было еще то! Ирландец по происхождению, с густой темной шевелюрой, он походил на борца, довольно симпатично­го. Когда он садился за свою пишущую машинку и прини­мал любимую позу, то напоминал шар для боулинга. Пил кофе чашку за чашкой и курил одну за другой сигареты, пока от него не начинал идти пар. Шар для боулинга, за­полненный жидким кислородом. Вспышка — и машинка застучала как пулемет. Никто другой в последние минуты перед сдачей номера так хорошо не писал. Вспоминаю, как он готовил материал об одном преступнике, обвинен­ном в вымогательстве, боссе водителей грузовиков по имени Энтони Провензано. Сначала Бреслин образно на­писал о солнечных лучах, проникающих через старые ок­на Федерального суда и поблескивающих на кольце с бриллиантом на мизинце Провензано:



«Денек выдался славный. Босс, Тони Провензано, од­на из самых крупных фигур в Союзе грузоперевозчиков, прохаживался по коридору Федерального суда в Ньюар­ке. На лице его играла улыбка, и он пощелкивал белым сигаретным мундштуком.

— Хороший день для рыбалки, — сказал Тони. — Сей­час бы в море, за палтусом.

После этих слов он немного размял ноги и подошел к парню по имени Джек, в сером костюме. Тони согнул левую руку так, будто вот-вот сделает хук этому Джеку. Кольцо с крупным бриллиантом на мизинце Тони сверк­нуло в лучах солнца, проникавших через высокие окна в коридоре. Потом Тони изменил свои планы и хлопнул Джека правой рукой по плечу.

— Всегда по плечу, — хохотнул один из парней в ко­ридоре. — Тони всегда бьет Джека по плечу.

Подручные Провензано продолжали перед ним заис­кивать, а солнечные лучи играли на его кольце. Однако в зале судебных заседаний Тони получил свое. Судья на­чал выступление, и над верхней губой Провензано высту­пили капли пота. Его приговорили к семи годам, и Про­вензано начал вертеть правой рукой кольцо на своем ми­зинце».

Затем Бреслин переходит к сцене в кафе, где на столе у молодого прокурора, который вел это дело, стоят блю­до с жареным эскалопом и фруктовый салат.

«Ничто на его руке не поблескивало. У парня, кото­рый только что утопил Тони Про, не было даже малень­кого колечка на мизинце».

Вот так! Пиши, ни на кого не оглядываясь! Это был настоящий художественный рассказ, полный символики и в то же время глубоко правдивый. Так сказать, о нашей повседневной жизни, и купить его можно в любом газет­ном киоске всего за несколько центов...

1 Деймон Рунъон (1880-1946) — журналист и писатель-рассказ­чик. Много писал о бродвейской жизни, используя сленг и метафо­рический язык.


Деятельность Бреслина в первые год-два его работы слегка раздражала как журналистов, так и склонных счи­тать себя литераторами личностей. Слегка — потому что они никогда вполне не понимали, что он делает... Пола­гали, что Бреслин всего-навсего неким подлым способом олитературивает разное дерьмо. Интеллектуалы называ­ли его «копом, который взялся за перо» или «Руньоном на пенсии»1. Однако для таких нападок не было никаких оснований, все эти критиканы напоминали таксиста, ко­торый ведет машину в надвинутой на один глаз шляпе. Большая часть рассказов Бреслина оставалась для них непонятной: то есть его репортерская работа. Бреслин взял за правило прибывать на место действия задолго до начала основных событий, чтобы ко всему спокойно присмотреться, увидеть, как накладывают грим актеры предстоящего спектакля. И ему удавалось правильно вы­писать характеры. Это было его modus operandi, образом действия. Так он собирал «новеллистические детали», узнавал все об окружающей обстановке, кто чем дышит и кто что носит, и делал это искуснее многих писателей, создающих рассказы.

Литераторы забывали об этой стороне новой журна­листики. Современная критика считала само собой разу­меющимся, что журналисту незачем беспокоиться о сы­рье для его статей. Что все необходимое ему и так прино­сят на блюдечке. Дается ему некий материал, болванка для будущей публикации, и что художник слова с ним де­лает? Большая часть по сути репортерской работы писате­ля-рассказчика, как и при создании фильмов, романов, нон-фикшн, никем по-настоящему не замечается и не осознается. На искусство принято смотреть как на рели­гию или нечто магическое, а художник видится простому человеку неким священным чудищем, у которого в голо­ве что-то вспыхивает, ярко или не очень, и такие озаре­ния называются вдохновением. А материал для него — просто глина, палитра с красками... Даже об очевидной репортерской подоплеке многих известных романов — стоит только вспомнить Бальзака, Диккенса, Гоголя, Тол­стого, Достоевского и, конечно, Джойса — историки ли­тературы вспоминают только как о фактах биографии писателей. А вот новая журналистика такую необычную репортерскую работу взяла на вооружение и сделала сво­им правилом.

Но обо всем этом заговорили позже. Не помню ни од­ного человека, который бы в то время задумался над эти­ми вопросами. Мне, во всяком случае, ничего подобного в голову не приходило. Весной 1963 года я тоже

делал первые шаги как такой репортер, сам того не осознавая. Я уже описал (в предисловии к «Электропрохладительно­му кислотному тесту»), при каких своеобразных обстоя­тельствах готовил свою первую журнальную статью «Конфетнораскрашенная, Апельсиннолепестковая Обте­каемая Малютка» — «Перед нами (рев двигателя — р-р-р-р-р) эта Конфетнораскрашенная (О-ф-ф-ф-ф-ф-ф!), Апельсиннолепестковая Обтекаемая Малютка (У-у-х-х-х-х) Рвет С Места (Б-р-р-р-р-р-ум-м-м-м-м-м-м-м-м-м-м-м-м-м-м)...». Это стало своего рода меморандумом для выпускающего редактора «Эсквайра». Статья, вне всяко­го сомнения, читалась как рассказ, несмотря на списан­ные из жизни сцены и диалоги. Меня такие вопросы не волновали. Трудно было сказать, на что это походило. Ка­кая-то срочная распродажа — случайный отрывок... винь­етки, ученичество, яркие воспоминания, краткие социо­логические экскурсы, риторические фигуры, эпитеты, стенания и словесные выбросы, неожиданные озаре­ния — и все это смешалось самым причудливым и неожи­данным образом. В этом-то и таилась сила статьи. Мне открылись новые возможности журналистики. Мне не просто открылись возможности работать в нон-фикшн с помощью приемов письма, традиционно используемых романистами и новеллистами. Это тоже, но и кое-что еще. Открытие состояло в том, чтобы в журналистике и нехудожественной прозе использовать весь беллетри­стический арсенал — от обычных диалогов до потока со­знания — и применять эти разные приемы одновремен­но или один за другим... чтобы зажечь читателя и заста­вить его задуматься. Конечно, все эти гладиолусы не расцвели в первой же моей статье. Я говорю только о возможностях, которые мне открылись.

' Стрип — четырехмильный отрезок бульвара Лас-Вегас, где рас­положены самые шикарные отели.

2 Вид гонок, в которых автомобили заведомо не жалеют и где разрешено почти все.


Скоро я получил шанс проверить свои догадки на практике. В «Геральд трибюн» моя работа делилась на две части, как распределяют по разным контейнерам му­сор. Обычно два дня в неделю я работал в редакции как обычный репортер. А три дня готовил материал на пол­торы тысячи слов для воскресного приложения под на­званием «Нью-Йорк». В то же время благодаря успеху «Конфетнораскрашенной, Апельсиннолепестковой Об­текаемой Малютки» — «Перед нами (рев двигателя — р-р-р-р-р) эта Конфетнораскрашенная (О-ф-ф-ф-ф-ф-ф!), Апельсиннолепестковая Обтекаемая Малютка (У-ух-х-х-х) Рвет С Места (Б-р-р-р-р-р-ум-м-м-м-м-м-м-м-м-м-м-м-м-м-м-м-м)...» — я выполнял задания «Эсквайра». Сума­сшедший дом, в буквальном смысле слова. Помню, как-то в свои законные выходные летал в Лас-Вегас, чтобы подготовить очерк для «Эсквайра» — «Лас-Вегас!!!!» — и весь взвинченный сидел на белом покрывале койки в номере на Стрип1, стиль которого можно назвать свино­подобным барокко, с четырехсотфунтовыми хрустальны­ми люстрами в ванной... Я звонил по телефону и диктовал машинисткам в отделе новостей нашей «Триб» послед­нюю треть статьи о дерби на выживание2 на Лонг-Айлен­де в Нью-Йорке — «Веселенькие дела на Ривердейл», на­деясь закончить ее вовремя, чтобы отловить психиатра в черном блестящем костюме с медными пуговицами и воротником шалькой, без лацканов, — одного из двух тогдашних психиатров в округе Лас-Вегас — и с его по­мощью поглазеть на тронувшихся рассудком на Стрип несчастных, которых содержали в психиатрической ле­чебнице около Чарльстон-бульвар. Добавляло сумасше­ствия всему этому то, что материал о гонках на выжива­ние был последним, когда я уложился в полторы тысячи слов. Вскоре цифры увеличились до трех, четырех, пяти и шести тысяч. Подобно Паскалю, я очень об этом сожа­лел, но у меня не было времени писать короче. За послед­ние девять месяцев 1963-го и первую половину 1964 года я написал еще три больших очерка для «Эсквайра» и два­дцать для «Нью-Йорка». И все это — вдобавок к обычной репортерской работе в «Геральд трибюн», два дня в

неде­лю. Порой меня слегка заносило. Помню, как взъярился в понедельник, 25 ноября 1963 года, потому что люди, с которыми мне край как надо было поговорить в связи с какими-то моими материалами, оказались недоступ­ны — все, буквально все учреждения в Нью-Йорке не ра­ботали. Это был день похорон президента Кеннеди. Я пя­лился в экран телевизора... мрачно, но совсем по другим причинам, чем все остальные американцы.

Однако место для всех этих экспериментов оказалось не совсем удачным. Больше всего я писал для «Нью-Йор­ка», то есть для воскресного приложения. А тогда, в 1963-1964 годах, такие приложения считались едва ли не самой низкопробной периодикой. Их статус был даже ниже, чем у обычных ежедневных газет, и лишь немно­гим выше бульварщины, например «Нэшнл энквайр», где печатались опусы вроде «Я оставила своих детей в моро­зильнике». У воскресных приложений не было ни тради­ций, ни особых притязаний, ни планов подняться повы­ше, ни даже каких-то излюбленных тем. Потчевали пуб­лику сладеньким сиропчиком, и все. Читатель мог купить воскресное приложение, прочитать полстраницы и вы­бросить его в мусорное ведро. Или же на эти издания просто не обращали внимания. И я без малейших колеба­ний прибегал к разным хитростям, чтобы хоть на несколь­ко лишних секунд задержать внимание читателя. Я слов­но кричал ему прямо в ухо: «Подожди!» В воскресных приложениях мне некогда было ходить вокруг да около.

Так я стал использовать один интересный прием — стано­виться на чью-то точку зрения.

Например, однажды я писал очерк о девицах из изоля­тора временного содержания в Гринвич-Виледже, на Грин­вич-авеню и Авеню-Америка, на перекрестке, известном как Нат-Хевен. Девицы дразнили всех симпатичных ре­бят, проходивших внизу. Выкрикивали первые попавшие­ся имена, которые только приходили им в головы: Боб! Билл! Джо! Джек! Джимми! Вилли! Бенни! — пока случай­но не угадывали и какой-нибудь простофиля не останав­ливался и не задирал голову. Затем ему, под общий гоме­рический смех, предлагалось заняться нехитрыми анато­мическими манипуляциями. Как-то вечером я там стоял, и они подцепили парня примерно двадцати одного года по имени Гарри. И я начал свой очерк с их криков:

«Э-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-ээээээээээээээээ-ээээээээээ!».

Я наблюдал за ними со стороны. И мне нравилось. Я решил доставить себе удовольствие и тоже покричать. И начал подначивать парня:

— О, дорогой Гарри, стриженный как французский гангстер, в водолазке из спортивного магазина и летчиц­кой голубой рубашке поверх нее, в бриджах из Блумзбе-ри1, которые ты как-то увидел в попавшем в Америку вы­пуске «Манчестер Гардиан», и с твоей скрытой, как у на­стоящего интеллектуала, чувственностью, так и кричащей на всю Гринвич-Виледж, — не к тебе ли обращен этот зов?

Меня сменили девицы-заключенные:

1 Район Лондона.


— Э-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-эй-ээээээээээ! Потом снова взял слово я, и так далее.


В газете я представал этаким задирой — по-моему, ни­чего особенного. Скорее наоборот. Работа доставляла удо­вольствие. Мне нравилось сразу дать возможность читате­лю, через рассказчика, поговорить с персонажами, заце­пить их, обидеть, подначить иронией, снисходительностью или еще

чем-нибудь подобным. Неужели все наши читате­ли — тугодумы, а их примитивные мозги пропускают ин­формацию только по порядку, как турникет в метро? Вряд ли... Мой взгляд на этот вопрос был вполне демократич­ным. Иногда я сам появлялся в своих очерках и включал­ся в игру. Мог быть «Человеком В Темной Фетровой Шля­пе» — именно такой итальянский головной убор я носил одно время. Или «Человеком С Большим Вечерним Галсту­ком». Писал о себе как о третьем лице, обычно как об оза­даченном наблюдателе или случайном свидетеле происше­ствия. Однажды даже начал писать о свойственных мне са­мому привычках — о шитой по мерке одежде, словно кто-то другой задиристо мой наряд комментирует... особен­но со мной не церемонясь: «Настоящие петли. Еще те пет­ли! Человек может расстегнуть своим большим и указа­тельным пальцами рукав у запястья, потому что у этого ко­стюма здесь имеются настоящие петли для пуговиц. Том, приятель, это нечто. Глаз не оторвать. Ни на секунду!»... и дальше в том же духе... без обычной монотонности, но по-свойски перескакивая с одного на другое, как радио­комментатор на теннисном турнире.

1 Сири Моэм (1879-1955), жена писателя Уильяма Сомерсета Моэма; популярная в свое время дизайнер, испытывавшая пристра­стие к белому цвету.


Голос рассказчика и правда самая большая проблема в нон-фикшн. Большинство авторов, сами того не осо­знавая, придерживаются старой британской традиции, согласно которой рассказчик должен говорить спокой­ным, интеллигентным и вежливым голосом. По их пред­ставлениям, собственный голос рассказчика должен быть чем-то вроде белого цвета стен, которые так люби­ла использовать Сири Моэм1 для внутренней отделки




помещений... «нейтральным фоном», на котором лучше выделялись другие цвета. Умеренность всячески привет­ствовалась. Вы не представляете, каким популярным де­сять лет назад было слово «сдержанность» среди жур­налистов и литераторов! Имелись кое-какие нюансы, конечно, но в целом в начале 1960-х сдержанность прева­лировала надо всем. У читателей просто челюсти сводило от скуки. С ними говорили суконным языком, и они по­нимали, что их «развлекает» очередной мастер наводить тоску, как-бы-журналист с узеньким кругозором, флегма­тичный рохля, и что впереди их ждет одно нескончаемое занудство. Что этот писака не способен поиграть с объек­тивностью-субъективностью, сменить ракурс, так как все это — свойства личности, ее энергетики, мобильности, от­ваги... одним словом, стиль... Голос обычного очеркиста походил на речитатив вокзального диктора... усыпляю­щий, монотонный...

Для борьбы с такой косностью особых усилий не по­требовалось. Например, я писал о Малыше Джонсоне, ав­тогонщике из Ингл-Холлоу, Северная Каролина, который учился водить машину, развозя дешевое виски по окрест­ностям города Шарлота. «Нет ничего противнее, чем иметь дело с виски, — говорил Малыш. — Не знаю друго­го бизнеса, который заставляет вас вскакивать с койки среди ночи и нестись незнамо куда в снегопад и бурю и вкалывать. Это самый трудный способ добывать себе хлеб насущный, и никто, если как следует не прижмет, за такую работу не возьмется». Когда Малыш Джонсон поведал обо всех прелестях работы с кукурузным виски, особых проблем у меня не осталось, потому что: а) диа­логи стали по-настоящему интересными, даже захватыва­ющими для читателя; б) язык Ингл-Холлоу, которым изъяснялся Джонсон, был необычным. Но затем мне то­же пришлось взять слово и в нескольких абзацах изло­жить то, что я узнал в нескольких интервью. Итак... Я ре­шил, что лучше и мне говорить с местным акцентом. По какому такому закону рассказчик должен изъяснять­ся безликим языком или даже традиционным для журна­листов Нью-Йорка? И я написал примерно так: «Выдер­нуть могут в любой момент. Вдруг им ударило

в голову, и ты летишь на всех парах куда велено — в лес, в кусты, в ежевичные заросли, в грязь, в снег. Или надо скоренько все из кузова вытаскивать и запихивать в какую-то ста­рую сараюгу, крытую рифленым железом, причем упи­райся как хочешь, но дело сделай. Или везешь шито-кры­то сахаришко, или бабки, или еще что-то в самую глушь. Ты медник, и паяльщик, и бондарь, и плотник, и вьючная кобыла, и еще черт-те кто, сам Господь не ведает, и все это сразу».

«Обычное дело — Малыш и его братья часа в два ночи едут к тайнику, где спрятано только что сделанное виски...»

Я имитировал интонацию торговца виски из Ингл-Холлоу, чтобы создать иллюзию, будто видел все собст­венными глазами, был на месте событий и участвовал в них, а не просто пересказываю услышанное. Я часто прибегал к этому приему — когда рассказчик говорил го­лосами персонажей очерка.

То же самое я стал делать с описаниями. Вместо того чтобы показывать все последовательно, я старался как можно скорее встать на точку зрения участников собы­тий. Иногда менял ракурс в середине абзаца или даже предложения. Очерк о Джейн Хольцер под названием «Девушка года» начинался так:

«Копны волос густые челки битловские кепочки на­крашенные личики тушь на ресницах глазки как у куко­лок пушистые свитера французские выпирающие бюст­гальтеры выделанная кожа голубые джинсы брюки в об­тяжку джинсы в обтяжку аппетитные попки коленки как пирожные сапожки как у феи балетные туфельки; их сот­ни, этих ярких бутончиков, порхающих и взвизгиваю­щих, бегающих по Академии музыкального театра под этими бесчисленными старыми резными херувимами на потолке — разве они не супервосхитительны!

— Разве они не супервосхитительны! — сказала Крош­ка Джейн и продолжила: — Привет, Изабелла! Изабелла! Хочешь сесть на сцене — рядом со Стоунами?

Представление еще не началось. „Роллинг Стоунз" еще не вышли на сцену, вокруг толпились серенько одетые да­мы не первой молодости и эти яркие бутончики.

Девочки крутились там и сям в зале, и их большие ку­кольные глазки, с нависшими над ними ресницами ти­па Лизну-Тигриным-Языком, накрашенными тушью и удлиненными, похожими на рождественские елочки, — все они не отрываясь смотрели на нее — стоявшую в про­ходе Малышку Джейн».

Абзац начинается со стремительного описания модных одеяний и заканчивается фразой: «Разве они не супервос­хитительны!» После этой фразы точка зрения перемеща­ется к Малышке Джейн, и читатель ее глазами смотрит на девушек, на эти «яркие бутончики», порхающие по теат­ру. Все описывается так, как это видит Джейн, до фразы «они не отрываясь смотрели на нее — стоявшую в проходе Малышку Джейн», где угол зрения вновь меняется, и чи­татель вдруг смотрит на Малышку Джейн глазами моло­деньких девушек: «Что же это, черт возьми? Она возмути­тельно эффектна. Волосы вздымаются над ее головой по­добно огромной короне, огромная шапка вокруг узкого лица и двух распахнутых глаз — ба! — словно зонтиков, со всеми этими ниспадающими на платье локонами... на­стоящая зебра! Эти полоски неизвестно зачем! О, прокля­тье! Она здесь со своими дружками, посматривает на всех порхающих по залу красоток, как пчелиная матка».

По сути, в этом небольшом отрывке три точки зрения: точка зрения героини (Малышка Джейн), точка зрения смотрящих на нее девушек («яркие бутончики») и моя собственная. Я постоянно менял угол зрения — часто вне­запно — во многих своих материалах, которые готовил в 1963,1964 и 1965

годах. Один из рецензентов даже обо­звал меня хамелеоном, который все время меняет свою окраску на окраску того, о ком пишет. Это было сказано неодобрительно. Но я расценил критику как комплимент. Хамелеон... но очень точный!

Иногда я использовал чужую точку зрения в сложном и изысканном смысле Генри Джеймса — как это понима­ют писатели, то есть входя в сознание персонажа, осмыс­ляя мир через его центральную нервную систему, воспри­нимающую ту или иную ситуацию. Статью о Филе Спек­торе («Первый магнат-тинейджер»)1 я начал с погружения не только в его мысли, но фактически в поток его созна­ния. Один из журналов расценил мою статью о Спекторе как настоящий подвиг, потому что, когда его спросили, не является ли эта публикация просто вымыслом, Спектор сказал, что все, напротив, написано очень точно. И это не­удивительно, потому что каждая деталь моей статьи взята из длинного интервью со Спектором, где он рассказывал, что чувствовал в то время.

1 Фил Спектор (р. 1940) уже в 21 год стал миллионером. Приду­мал «стену звука» — дорожка дублировалась и пускалась с неболь­шой задержки для создания псевдообъемного звучания. Работал как продюсер с «Биттлз», Элвисом Пресли и другими известными испол­нителями.


«Все эти дождевые капли — нечто особое. Они не про­сто скатываются по иллюминатору, они упрямо движут­ся вниз, подрагивая, как снежки, которые некий мистер Крутой расшвыривает по матрацам. Самолет катит по взлетно-посадочной полосе, чтобы взлететь, и эти дурац­кие инфарктные водяные капли ползут по стеклам. Фил Спектор, двадцати трех лет от роду, рок-энд-ролльный магнат, продюсер „Филлер Рекордз", первый американ­ский магнат-тинейджер, смотрит... на эту водяную пато­логию... что-то есть в ней болезненное, роковое. Он затя­гивает ремень безопасности вокруг живота... В самолете нарастает гул; из вентилятора над сиденьем дунуло возду­хом; какая-то задница включила треугольник сигнальных огней; это знак конца взлетной полосы, безумная, заши­фрованная, абсурдная инструкция для пилота — взлетно-посадочная полоса № 4. „Закрылки выпущены?" А во­круг — море голубых огней, как на крыше фабрики зуб­ной пасты в Нью-Джерси, только здесь это ряды огней округа Лос-Анджелес. Голова кругом... Шизоидные кап­ли. На взлете самолет разламывается на две части, и все, кто впереди, валятся на Фила Спектора кучей тел... оран­жевым шаром — напалм! Нет, это произошло уже на вы­соте: по борту самолета зияющая дыра, это просто дыры, над головой, обшивка загибается назад, как скорлупа на яйцах Дали, и Фил Спектор выбирается через дыру, в темноту, в холод. А двигатель кашляет... — Мисс!

Стюардесса проходит на свое место в хвосте, чтобы пристегнуться на взлете. Самолет катит по полосе, двига­тели ревут. Ее соблазнительные ножки под фирменной го­лубой юбкой будят тревожно-невозможные фантазии...»

Мною овладело ощущение, правильное или нет, что я делаю в журналистике нечто совершенно новое. Мне все время хотелось представить, какие чувства вызывают у читателей воскресного приложения мои рубленые фра­зы и длинные пассажи. И я получал удовольствие от сво­ей работы. Быть обычным журналистом и литератором. Позднее я как-то прочитал сетования английского крити­ка Джона Барли, который жалел об ушедшем веке пуш­кинской «свежести восприятия», когда все делается впер­вые и не надо оглядываться на литераторов-предшествен­ников. В середине 1960-х я как раз чувствовал, что мне не надо ни на кого оглядываться.

Убежден, что другие журналисты-экспериментаторы, например Талес, испытывали нечто подобное. Традици­онные рамки журналистики расширялись, и дело было не только в приемах письма. Сама репортерская работа бу­дила новые амбиции. Она стала более интенсивной, до­тошной, поглощающей все время без остатка, сильно отличаясь от той, к которой привыкли газетные и жур­нальные репортеры, включая репортеров-исследовате­лей. Теперь они взяли за правило проводить с персонажа­ми своих будущих очерков вместе дни, а то и недели. Они собирали по крохам весь материал, которым раньше пре­небрегали, — и шли на место событий. Крайне важным считалось видеть собственными глазами все происходя­щее, жесты, выражения лиц, слышать диалоги, познако­миться со всей окружающей обстановкой. Идея состояла в том, чтобы дать правдивое описание плюс еще то, что обычно читатели находят в романах и рассказах, а имен­но — показать личную или духовную жизнь персонажей. Забавно, что старая журналистская и литературная гвар­дия встретила новые веяния в штыки. Новую журналис­тику обвиняли в импрессионистичности. Но если гово­рить о технике письма, то для нас важнее всего была глу­бина проработки информации. Ее обеспечивали только самые дотошные изыскания — детально описывалось ме­сто действия, подробно воспроизводились диалоги и вну­тренние монологи, показывались разные точки зрения. Меня и моих друзей даже обвинили во «вторжении во внутренний мир человека»... Только и всего! И я понимал, что у репортеров есть еще одна не использованная воз­можность.

 

Большинство моих критиков, однако, делали акцент на подчеркнутой вычурности, свободном использовании точек, тире, восклицательных знаков, курсива и порой во­все неожиданной пунктуации (например,:::::::::) и ис­пользовании междометий, восклицаний, бессмысленных слов, звукоподражаний, плеоназмов — многословия, настоящего времени в описании прошлых событий и то­му подобное. Неудивительно, что это

бросалось в глаза в первую очередь, потому что многие из этих приемов можно заметить, не прочитав ни единого слова. Полигра­фическое оформление статей и правда было своеобраз­ное. Ссылаясь на постоянное использование автором кур­сива и восклицательных знаков, один критик скептически заметил, что мои очерки напоминают детские дневники королевы Виктории. Но детские дневники королевы Вик­тории на самом деле вполне читабельны, даже очарова­тельны. Достаточно только сравнить их с ее официальны­ми посланиями Палмерстону, Веллингтону, Гладстону и обращенными к подданным декларациями, чтобы по­нять точку отсчета и мерило оценки для моих творений. Я обнаружил, что многие пунктуационные и шрифтовые резервы остаются невостребованными, и должен сказать, что выбрал самый подходящий момент для их использо­вания. Думаю, это было душноватое времечко, Оруэлл называл ту эпоху «Женевской конвенцией по разуму»... Журналисты и публицисты (а отчасти и романисты) как в тюрьме сидели — никакой свободы. Я увидел, что вос­клицательные знаки, курсив, резкие переключения (тире) и синкопы (точки) создают иллюзию не только человека говорящего, но и человека думающего. Я просто наслаж­дался, ставя точки в неожиданных местах — не только в конце предложения, но и в середине, создавая эффект... пропущенного удара сердца. Мне казалось, что человек в первую очередь реагирует на... точки, тире и восклица­тельные знаки — воспринимает их душой. И только после паузы, на рациональном уровне, — уже абзацы целиком.

Скоро нашлись любители пародировать мой стиль. В 1966 году хохмачей развелось несметное количество. Признаюсь, я все их опусы читал. Потому что в каждой такой пародии таилась золотая крупица правды. И дажесамые язвительные пародисты соглашались, что их ми­шенью был мой ни на кого не похожий голос.

Новые стили придумываются не так уж часто. А если новый стиль возникает не в романе, не в рассказах, не в поэзии, а в журналистике — полагаю, это нечто вооб­ще из ряда вон выходящее. Возможно, что сама идея — больше чем необычные приемы письма, вроде описаний и диалогов в «романическом» ключе — заставила под иным углом посмотреть на всю новую журналистику. По-моему, если новый стиль зародился в журналистике, то он вполне заслуживает быть чем-то большим, чем просто со­перником замшелых монстров — романистов.

3. Набираемся сил

1 «Новые рубежи» — «крылатые слова» из речи президента Дж. Кеннеди в 1960 году. Под «новыми рубежами» подразумевалось решение сложных международных и внутренних проблем: вопросы войны и мира, борьба с бедностью и расовыми предрассудками и т. п.

2 «Завтрашний мир» — получасовая религиозная радиопередача Всемирной церкви Бога, основанной в 1937 году в США Гербертом Армстронгом.


Не имею понятия, ни кто первым употребил словосо­четание «новая журналистика», ни даже когда это случи­лось. Сеймор Крим говорил мне, что впервые услышал в 1965 году, когда он был редактором «Наггет»: Пит Хемилл сказал ему, что хочет написать статью под назва­нием «Новая журналистика» — о людях вроде Джимми Бреслина и Гэя Талеса. Если мне не изменяет память, то о новой журналистике все заговорили в конце 1966 го­да. Хотя точно не знаю... Если честно, сам термин мне ни­когда не нравился. Любое движение, группа, партия, про­грамма, философия или теория, которые норовят на­зваться «новыми», всегда только навлекают на себя всевозможные беды. На свалке истории их полным-пол­но: Новый гуманизм, Новая поэзия, Новый критицизм, Новый консерватизм, «Новые рубежи»1, Il stilo novo (то есть по новому стилю календаря)... «Завтрашний мир»2... Тем не менее термин «новая журналистика» вошел в речь американцев. Это не было движением. Не было ма­нифестов, клубов, салонов, группировок... даже


Дата добавления: 2015-10-21; просмотров: 25 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.015 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>