Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Сулимов М. В. Посвящение в режиссуру / Вступит. ст. С. Д. Черкасского. СПб.: 54 страница



обстоятельств?

 

Вышибленный из колеи, обремененный комплексом несправедливо потерпевшего и

униженного людьми, без семьи, без любви, без привязанности к кому бы или чему бы

то ни было — таков Стогов. Неудавшаяся жизнь порождает в нем не стремление

пересилить судьбу и занять активную позицию, а, напротив, — апатию, равнодушие и

отсутствие каких бы то ни было устойчивых целей. Этакий «гамлетизм», понимаемый

обывательски, как рефлексия без действия. Рефлексия. Но если Гамлет ставит

вопрос глобально: «Порвалась дней связующая нить. Как мне обрывки их соединить»,

то есть не только констатирует неблагополучие мироустройства, но и принимает на

себя обязанность действовать для восстановления гармонии, то Стогов сужает этот

вопрос до глубоко личного и мог бы перефразировать это так: нить дней порвалась,

но должен ли я ее соединять! И в такой постановке вопроса содержится и ответ:

нет. Нет, очевидно, потому, что это бессмысленно. А если так, то и получается,

что, едва взявшись за решение той или иной задачи, он сразу же сталкивается с

преследующим его неверием: должен ли? Надо ли? Имеет ли смысл? Каждый раз

отвечая на это отрицательно.

 

Такой представляется настроенность души Стогова. Настроенность, которая словно

магнит поворачивает стрелку его намерений и действий, уводя от целей,

обессмысливая эти цели.

 

«Настроенность души» — это тайна, секрет образа. Это то, что не декларируется, в

большинстве случаев даже тщательно скрывается от окружающих. Но это окрашивает

поведение, психофизическое самочувствие, мышление. Оценки, и наконец, способ и

характер связей, то есть общения с окружающим миром.

 

398 Подчеркнем, что в это же время Стогов действует, совершает поступки,

вступает в общение и реальные взаимоотношения с людьми, даже на какие-то периоды

выходя из своего гамлетического «черного угла», но лишь для того, чтобы снова и

снова вернуться в него. Он как бы на привязи у этой настроенности души.

 

«Настроенность души» имеет непосредственнейшую связь со вторым планом. Суммируя

поиски, высказывания и определения Немировича-Данченко, М. О. Кнебель пишет: «Второй

план — это внутренний духовный “багаж” человека-героя, с которым тот приходит в

пьесу. Он складывается из всей совокупности жизненных впечатлений персонажа, из

всех обстоятельств его личной судьбы и обнимает собой все оттенки его ощущений и



восприятий, мыслей и чувств»373*. Казалось бы, что тут и комментировать ничего

не нужно, если бы в практике мы зачастую не сводили наши рассуждения и поиски

второго плана к чисто физической стороне прожитых событий и обстоятельств,

опуская, так сказать, «душу» или «настроенность души», то есть то, что из

цепочки фактов жизни переплавилось в некую душевную константу или хотя бы —

доминанту.

 

Не менее важна «настроенность души» и для воспитания в себе внутренних монологов.

В сущности, тут, так сказать, кольцевая связь: внутренний монолог «настраивает

душу», а «настроенность души» влияет на течение и характер внутреннего монолога.

 

Так же влияет настроенность души и на физическое самочувствие образа. Не только

на общее, более или менее доминирующее, то, что называется жизненным тонусом, но

и на частные проявления физического самочувствия, связанные с воздействием

конкретных локальных обстоятельств. Разумеется, каждый человек может устать,

озябнуть, промокнуть и т. д. Однако у каждого человека эти физические

самочувствия вызовут свои особые связи, а они — свой особый способ действования.

И эта неповторимая особенность тоже связана с настроенностью души. Видимо, уже

нет необходимости разъяснять, какое огромное влияние оказывает она на

формирование характера персонажа в целом и отыскание его характерности.

Достаточно привести пример Епиходова, человека «двадцать два несчастия». Он

настроен на эту несчастливость, он с нею срастается так, что вне ее уже не

мыслит себя. Благодаря этой настроенности он — личность! Причем значительная.

Это делает его этаким «романтическим героем» в собственных глазах. Отнимите у

него эту безусловную уверенность в предопределенности его для несчастий, неудач,

и что от него останется?! Отсюда и все его почти «ликующие» оценки каждой новой

неудачи или нескладицы.

 

Я сказал бы так: «настроенность души» — это тот общий множитель, который вынесен

за фигурную скобку. В фигурных, квадратных и простых скобках остается все: и

сверхзадача, и сквозное действие, и физическое самочувствие, и внутренний

монолог, и второй план, и все остальное, чем мы с вами пытаемся овладеть в нашей

режиссерской и актерской практике. Если же мы раскроем скобки и решим нашу

задачу, то в ответе получим неделимый сплав всего, что было в скобках и что

выносилось за них, то есть искомую «жизнь человеческого духа и тела».

 

Проследим теперь эту душевную константу у Яковлева.

 

Яковлев — личность темная, замешан в нечистоплотных сделках с ворами, скупщиками

краденного и прочей уголовной братией. Жаден, алчен. Знает, что Наталья не его

дочь, что покойная жена прижила ее с хозяином дома Кемским, но делает вид, что

не знает. Взял вторую жену — Полину — со скамьи подсудимых не из жалости или

великодушия, а потому, как выясняет Стогов, что надеялся в ней найти

безропотного и безмолвного помощника в своих темных делишках.

 

Религия составляет очень важную область в понимании характера Яковлева. Он 399

выдает себя за человека религиозного. Как он надеется, он «у Бога — свой человек»,

следующий неукоснительно евангельским заповедям. Однако его отношение к Богу не

так-то просто. Можно представить себе, как истово Яковлев бьет поклоны о

церковный пол, но не столько в желании угодить небу или замолить свои грехи,

сколько в усилиях внушить окружающим свою безусловную и подлинную религиозность.

На самом деле к Богу он относится, хотя и не без подозрительности, как к

деловому партнеру, находится с ним в некой сделке. «Ведь если б Господь не

допускал греха, так люди не грешили бы, а?» — допытывается он. Значит, Бог

хитрит с человеком, в заповедях запрещает грех, и тут же своей волей — ведь

ничего без воли-то Божьей не происходит! — подталкивает человека к греху. Стало

быть, коли он, Яковлев, грешит, значит, на то воля Божья, и он за свой грех не

ответчик. Философия удобная, но жульническая, дающая возможность свалить на эту

самую «Божью волю» любую собственную пакость.

 

Яковлев не знает, что Стогов бывший любовник Полины и отец ее ребенка, а узнав,

говорит жене: «Ты и подходить к нему не смей, — слышала? Это человек нужный мне.

Ты его — не видишь! Нет его для тебя — поняла?» И тут же, в контексте той же

сцены и почти в той же интонации, в какой говорил о нужном ему для жульничества

партнере — Стогове, скажет о Боге: «Не тронь Бога, свинья! Бог — не дурак, это я

дурак — я!.. Ты меня не перехитришь!», как бы ставя знак равенства между ними —

Стоговым и Богом — как участниками и партнерами в его, Яковлева, темных делах.

 

Сквозь каждое слово Яковлева сквозит хитрая игра: «Я на грех шел для других, для

дочери… на худое ради хорошего… Господь тоже добр, он меня не накажет». Или в

диалоге с Кемским:

 

Кемской. Свинья ты, братец…

 

Яковлев. Свинья — а вам братец? Как же это, а?

 

Смысл всей этой игры, словесных вывертов в том, чтобы закрыть правду, затемнить

ее, ловя рыбку в мутной воде. Он и Стогова спросит: «Подождите, постойте!.. О,

господи!.. Послушайте, ведь мне хочется правду знать! Как же дело делать, не

зная правды? Правда — нужна?» Тут и подозрение, что его обманут, проведут — речь-то

идет об изготовлении фальшивых монет. Тут и сомнение в нужности правды — может,

без нее-то лучше? Легче? В мутной-то водице хитростей?!

 

Мир, люди предстают перед Яковлевым как скопище лжи, хитрости, обманов. Выживет

в этом мире тот, кто окажется хитрее, лживее. Правды нет! Есть лишь ложь. На это

настроена душа Яковлева — на то, чтобы «пережулить», если дозволительно сочинить

такой глагол. Но именно — «пережулить», а не обжулить, так как обжулить можно

честного человека, а пережулить можно только жулика. Все — жулики, во всем — и

земном и небесном — обман. Стало быть, переобмани обманщика, перехитри хитреца,

пережуль жулика!

 

И снова подчеркнем, что это не сверхзадача Яковлева, и не его сквозное действие;

это его «сквозное мышление», непременная и непререкаемая настроенность,

определяющая отношение к любому человеку в любой ситуации. Отсюда и природа

общения с людьми, и способ контактов с ними.

 

И, наконец, Полина.

 

Полина, которой Яковлев скажет — «близко большой беды ходишь», угрожая, пугая ее,

если только посмеет она хоть попытаться обмануть, пережулить его. И как это

часто бывает у Горького, слово, сказанное о персонаже в одних связях, в одном

смысле, вдруг уже в совсем ином контексте приобретает ключевое значение для

понимания образа. Да, Полина близко большой беды ходит. В чем же эта нависшая

над ней беда?

 

Стогов говорит о ней — прошлой: «Ты очень сильная женщина, Поля, ты — настоящая».

И о теперешней — после всей случившейся истории с ребенком, судом, замужеством:

«Как ты согнула себя, ты, такая гордая, 400 а? Я не узнаю тебя… Удивительно это!»

Полина молода, хороша, но теперь закрылась, спряталась в себя, обрядилась в

монашью одежку и стала молиться, истово, страстно, так, что не раз наблюдавший

ее Стогов «даже испугался». Полина религиозна не по-яковлевски. Для нее религия

— вера и высокая совестливость. До какого-то момента она и жила по совести, так

сказать в ладу с Богом. Но вот в ее жизнь вошел Стогов, Стогов, которого она

полюбила, который склонил ее к внебрачной связи, с которым она прижила ребенка.

Во имя любви она преступила свой нравственный закон. Во имя любви. И потому, что

Стогов представлялся ей по ее нравственной мере хорошим человеком.

 

Тут есть темное пятно, не расшифрованное Горьким. Ребенок родился мертвым, но

знавшая об этом свидетельница умерла, а Полину обвинили в убийстве ребенка,

судили, позорили, мучили и оправдали за недоказанностью преступления. Очевидно,

спасла Полину «презумпция невиновности». А по совести? Все ли тут было чисто?

Почему у молодой здоровой женщины родился мертвый ребенок? Не было ли не прямого

его убийства, а неких тайных поступков, которые и повлекли в результате его

смерть? Ответа нет. Есть только возможность подозрений, предположений и догадок.

Слишком уж потрясенной, неузнаваемой вышла из этой истории Полина.

 

Так или иначе, но то мрачное и тяжкое время ее жизни нанесло два страшнейших

удара: первый — она «преступила», и Бог ее покарал. Второй — она брошена (какие

бы к тому ни были причины и стечения обстоятельств), она брошена человеком,

которому беззаветно поверила и отдалась не только телом, но и душой, верой своей

в доброе.

 

Итак, за грех Бог покарал ее, подверг тягчайшим испытаниям. Гармония, которую

создавала чистая совесть, разрушилась. Наступили хаос и мука. А вместе с ними

возник и острый комплекс вины, отмеченности «гневом Божьим». А если уж

предположить, что в высказанных сомнениях о некоторой подлинной виновности в

смерти ребенка есть доля истины, то оправдание судом людским не убавило муки

совести, а усугубило их, как обман, запутывающий эту совесть перед судом

всевышнего. В таком катастрофическом душевном разладе с собой, со своей совестью,

а стало быть, и с Богом, вышла из суда оправданная Полина, брошенная, падшая,

потерявшая себя. И тут-то появился Яковлев, человек, который протянул ей руку в

самую что ни на есть безысходную минуту ее жизни. Значит, пожалел. Значит,

добрый. Но главное тут — значит, Бог ее простил! Яковлев дан ей Богом — и это

чрезвычайно важно! Вот с этой новой родившейся надеждой, что снята Богом ее вина

и наказание за нее, входит Полина в дом Яковлева, чтобы стать верной, преданной

и благодарной его женой. Но это ли нужно Яковлеву? Отнюдь! Он не только не

снимает с души Полины комплекса виновности, не только не помогает залечить

душевные раны и освободить от испуганности, но напротив — спекулирует на ее

прошлом грехе, неутомимо казнит ее за него, стрижет купоны выгоды со своего «благодеяния».

Полина снова обманулась: Бог ее не простил, а наказывает ненавистным Яковлевым,

калечащим ее душу, мучающим ее тело. Яковлев, в которого поверила Полина как в

добро, оказался мерзавцем и ее палачом. И комплекс виновности не только не

слабеет в ее душе, но возрастает с новой и огромной силой: ей надо нести это

божье наказание, стерпеть его во искупление своей вины. Но еще и еще терпеть нет

сил. И возникает… «одна знакомая». Та «знакомая», к которой пойдет Полина, надев

белое платье (это после монашеских-то тряпок!), пойдет, как идут в свободу,

пойдет, чтобы никогда не возвратиться в жизнь, нещадно обманувшую ее. Вот диалог

об этой «знакомой»:

 

Полина. Прощайте.

 

Яковлев. Куда?

 

Полина. К знакомой.

 

Яковлев. Какая — знакомая? У тебя нет знакомых.

 

Полина. Есть. Одна.

 

401 Со свойственным поэтике этой пьесы символизмом, «знакомой» Горький называет

смерть, ибо Полина идет броситься под поезд, чтобы убить себя. Примечательно: «Есть.

Одна», — говорит Полина о ней, о «знакомой». «Знакомая» — потому что с мыслью о

ней — о смерти — Полина живет и сжилась. Мысль эта стала знакомой и привычной.

Но одно дело думать о смерти, другое — решиться на нее. Решиться трудно! Трудно

и потому, что жить, «хоть как-нибудь, да жить» — хочется, хотя все более и более

невозможно. И потому, что Бог запрещает как высший грех самоубийство. Значит,

чтобы поселившуюся мысль о самоубийстве, о том, чтобы пойти к «знакомой»

претворить в свершение, в поступок, нужен последний решительный толчок. Этот

толчок — крушение надежды, вспыхнувшей в связи с появлением в Яковлевском доме

Стогова. Надежды на что? На возобновление любовной связи с ним? Или на уход с

ним в другую, новую жизнь? Да, отчасти и это. Но лишь отчасти. Все тут

повторяется по уже прожитой и измучившей схеме. Стогов является… как кто? Как

посланник Бога, наконец, давшего ей отпущение греха и освобождение от муки? Или

как новое испытание, новое наказание за старый грех? Человеку свойственно

надеяться. И Полина, хоть и со страхом, хоть и с внутренней борьбой и мукой, но

все же ухватывается за эту соломинку. Да соломинки-то нету! Мы уже проследили

линию Стогова и понимаем, что именно в тот час, когда он, Стогов, более всего

нужен Полине, и действительно в его лице к ней могло прийти спасение, Стогов

отворачивается от нее. И снова, с одной стороны, обманута вера в добро, в

человека, с другой — обманута надежда на полученное, наконец-то, Богово прощение,

на его снисхождение к ее страданию. Если учесть, что этот последний удар Полина

получает уже на гребне душевной изученности и истощения душевных сил, то станет

ясно, что без конца сгибавшаяся палка переломилась. Пытка искупления греха

завершилась бунтом и против людей-мучителей и против безжалостного Бога-карателя.

 

Но эти события еще впереди. В нашей сцене мы еще на пути к трагической развязке

и борьба Полины за жизнь еще в разгаре. И тут-то мы и можем теперь попытаться

ответить, на что же «настроена» ее душа.

 

Итак, мы знаем, что именно в то время, когда появился здесь Стогов, Полина

молится так истово и страстно, что «даже испугался» он. Но Стогов комментирует:

«в твои годы так молятся, когда хотят согрешить — но боятся». И опять

горьковский прием! Стогов подразумевает под «согрешить» любовные утехи, о

которых Полина и не думает, во всяком случае, до его появления, но попадает «в

точку» по иному счету. Да, Полина так страстно и истово молится потому, что

хочет согрешить: ее искушает «знакомая», великий и тягчайший грех самовольного

освобождения себя от земных страданий. О чем же она просит Бога с пугающей

Стогова страстностью? О том, чтобы он смилостивился, чтобы облегчил наложенную

на нее меру искупления, которую вынести уже нет сил, чтобы дал ей мужества и

воли устоять против великого соблазна пойти к «одной знакомой», манящей ее

покоем и освобождением. А ведь дальше-то что? Вытерпит искупающие муки на земле

— так впереди там, за гробом, кущи райские, блаженство вечное. Не вытерпит,

наложит на себя руки, там — геенна огненная и вечная мука. Вот о чем молит

Полина неумолимого Бога.

 

Значит, ее теперешняя жизнь — жизнь на самом краю бездны. («Возле большой беды

ходишь!») Эта жизнь — вопль о помощи, о пощаде. Вопль — к людям. Вопль — к Богу.

И этим мерилом нынче мерит Полина все происходящее. На это настроена душа.

 

Теперь посмотрим, как скажется эта разная настроенность душ на том, что нам надо

сыграть в этих диалогах. Эгоистический «гамлетизм», неопределенность интереса, а

то и полное его отсутствие и к людям, и к событиям у Стогова. Суетливая,

напряженная подозрительность Яковлева, живущего среди лжи и жульничества с одной

заботой, как «пережулить» 402 своих-партнеров-жуликов. И предельность отчаяния

Полины, для которой все слилось в вопль о помощи человека, неудержимо

скатывающегося в гибельную пропасть. И потому судорожный, исступленный поиск

сочувственного внимания, искренности и сострадания.

 

Тут сразу же выявляется абсолютная неконтактность их друг с другом, так как

каждый из троих живет на своем «этаже», не соединяющемся с другим. Контакты

возможны для каждого лишь по его законам, неприемлемым для другого. Поэтому

реальное общение становится невозможным и заменяется его видимостью. А жизнь-то

при этом идет! И каждый следует в русле своего сквозного действия и своей

сверхзадачи…

 

ОБ АРИФМЕТИКЕ, АЛГЕБРЕ И ТАЙНЕ

 

Я вовсе не ратую за возвращение к бесконечным застольным репетициям,

нескончаемым словоговорениям и обсуждениям, непродуктивность которых, как

известно, и побудила Станиславского искать новую методику анализа и

репетирования.

 

Но я придаю первостепенное значение выяснению и освоению актерами настроенности

души, так как убежден, что избыточная абсолютизация действия, как пути, который

непременно приведет ко всем искомым ответам, опасна. Я часто вижу, как упрощенно

понимаемые метод физических действий и метод действенного анализа приводят к

упрощенным результатам, в которых активно выявлено действие, но и не пахнет «жизнью

человеческого духа» со всеми ее диалектическими противоречиями. Иногда не без

содрогания думаешь, что, уходя от подлинного живого «человеческого театра»,

театр движется к «театру роботов», запрограммированных на действие!

 

Не могу тут не сослаться на известное письмо Вл. И. Немировича-Данченко,

недописанное и не отправленное К. С. Станиславскому, в котором очень ясно

изложена коренная методологическая проблема, являвшаяся предметом постоянного

спора великих режиссеров: «… когда я стараюсь проникнуть в самую глубь явлений,

когда я напрягаю силы, чтобы заразить актеров тем чувством тайного творчества,

которое я получаю от пьесы или роли, заразить актеров тем ароматом авторского

творчества, который не поддается анализу, слишком ясному, той проникновенностью

психологии, которую не подгонишь ни под какую систему и не подведешь ни под

какие “корни чувства”, когда дважды два становится не четыре, а черт его знает

чем, — тогда Вас охватывает дрожь протеста. И не только потому, что Вам кажется,

что актер легко потеряет технические нити, но и еще по каким-то более глубоким,

стихийным побуждениям души.

 

И наоборот: когда Вы начинаете подходить с “материальными” приемами к тому, что

составляет лицо автора или роли, аромат его духа, — мне начинает казаться, что и

на этот раз, как было много за 15 лет, театр обходит милю тайн искусства и

проникновенной психологии и становится грубой фабрикой суррогатов» (курсив мой.

— М. С.)374*.

 

Тут важно заметить, что письмо это писалось в конце 1914 или начале 1915 года,

когда «система» Станиславского все более прочно входила в методологию

Художественного театра, научно разрабатывалась самим Константином Сергеевичем (что

уже тогда не мешало ее профанировать горе-пропагандистам!). Уже тогда Владимир

Иванович с тревогой предвидел опасность тех последствий, к которым может

привести упрощенное понимание поисков Станиславского, сводившее все лишь к

освоению элементов системы, которое неизбежно должно было выхолащивать из

искусства театра его духовную сущность, подменяя ее суммой внешних приемов,

правдоподобно изображающих жизнь человеческого духа. Изображающих, а не

создающих. Не это ли, увы, мы так часто 403 наблюдаем и сегодня, через семьдесят

лет после написания приведенного письма! Проблема жива. Более того, она стала

куда сложнее. Сложность эта в том, что ныне все «поднаторели в Станиславском»,

нет ни одного драмкружка, где не насаждали бы его «систему», авторитет его

художественной веры. Но — как! Что уж говорить о профессиональных театрах. Но

очень и очень часто, так часто, что это стало неким признаком нашего времени, за

более или менее ловкими подделками под жизнь, под «органичность», под «импровизационность»

таится, в сущности, то самое «представление и ремесло», против которых и была

направлена школа Константина Сергеевича. Ныне ремесло и представление так хорошо

принарядилось под технику якобы «школы Станиславского», что их и не вдруг

выведешь на чистую воду. Забыто только одно: техника и технология сами по себе

не имеют отношения к духовности, то есть к «жизни человеческого духа». Душу и

духовность определяет цель, которой служит техника. Если же сама техника или

технология становится целью, то исчезает или приобретает тенденцию к

исчезновению духовное начало. Это же ясно!

 

Полемичность, в которой шло становление метода Станиславского, в которой

утверждались некоторые методологические позиции Станиславского и Немировича-Данченко,

доходила порой до крайности и непримиримости суждений того и другого. Но надо

понимать, что острота тревожных сигналов Владимира Ивановича относится вовсе не

к сути исканий и находок Константина Сергеевича, которую он понимал и

поддерживал, а к тем опасностям, которые кроются в средствах достижения цели,

едва лишь возникает хоть какой-нибудь перевес в сторону их абсолютизации, в

частности абсолютизации действия, как основы всех основ. Анализируя сложность

отношений и противоречия союза Станиславского и Немировича-Данченко, М. О.

Кнебель пишет: «Станиславский в порыве гениального прозрения утверждает, что все

тайны искусства доступны человеческому разуму. И Немирович-Данченко с

поразительно тонкостью проникает в эти тайны, но упорно не хочет с ними

расставаться.

 

Любое, самое сложное психологическое движение души надо уметь перевести в

действие, говорит Станиславский. Да, необходимо перевести в действие,

подтверждает Немирович-Данченко, но это арифметика актерского искусства, а есть

еще алгебра и геометрия, когда действует образ, характер, рожденный неповторимой

личностью автора, когда на сцене возникает атмосфера, принесенная актером, когда

рождаются чувства, неподвластные никакому анализу» (курсив мой. — М. С.)375*.

 

Если Владимир Иванович и был не прав, то только в одном: занимаясь «арифметикой»,

алгебру и геометрию искусства Константин Сергеевич всегда имел в виду. Иначе и

быть не могло с великим создателем учения о сверхзадаче, утверждавшим создание

именно жизни человеческого духа высшей целью театра. Речь о другом:

Станиславский, в азарте поиска путей и средств для каждого актера и режиссера

достигать этой высокой цели, стремился исключить всяческое «шаманство

дилетантизма» и полемически упразднял вопрос «тайны» в творчестве, в

противоположность Немировичу-Данченко, который ее признавал и охранял. Здесь

уместно сослаться на весьма существенное высказывание философа и филолога А. Ф.

Лосева: «Тайну мы познаем никоим образом не через то, что мы ее разоблачаем и

расчленяем, но единственно через то, что сохраняем тайну как тайну».

 

Думаю, что «тайну», с которой не хотел расставаться Владимир Иванович, надо

понимать как духовность искусства театра, то есть его цель, которая, как

известно, у обоих Учителей была едина. Значит, спор идет лишь о путях движения к

этой цели и средствах ее достижения. Теперь уже очевидно, что истина лежит в

органическом синтезе не только позиций, но и методик Станиславского и Немировича-Данченко,

404 а никак не в противопоставлении их. И в поздних методических поисках

Станиславского очень много стало сближаться с теми позициями и методологическими

приемами Немировича-Данченко, которые раньше им не принимались и оспаривались376*.

 

Мне скажут, что с этим никто не спорит. Теоретически — вроде бы и так, на деле

же, если говорить о «синтезе», то школа Немировича-Данченко все еще несет на

себе знак второстепенности, подчиненности, а не хотя бы примерного равноправия.

Метод действенного анализа как бы упразднил или свел к минимуму предварительный

анализ пьесы и роли в застольном разборе. Как бы! — вот что так часто и

легкомысленно забывается. Как бы упразднил, а не просто «упразднил». И в этом

все дело. Далее: нередко в понимании определения «метод действенного анализа»

происходит смещение смыслового акцента со слитного понятия действенный анализ,

на слово действенный, а вместе с тем и смещение самой сути. Понятие исследование

пьесы и роли действием подменяется понятием исследования действий пьесы и роли.

Сразу возникает другая «шкала ценностей». Акцент переносится с исследования

крайне сложного и неразрывного психофизического процесса, порождающего действие,

на отыскание действия как такового. Иначе говоря, метод исследования подменяется

способом исполнения! За счет этого облегчается все, что связано с постижением

глубины человеческой психики, характера, тайны — подчеркиваю! — тайны душевных

движений и побуждений. Остается в общем-то лежащее на поверхности — поступки,

поведение без глубинного анализа их побудительных причин. Вольно или невольно,

но доминирующим оказывается изображение и характера, и факта, а не их

исследование и раскрытие. Возникает та же разница, которая существует между

фабулой и сюжетом, если уж обратиться к аналогии. Театр уходит от сферы

человековедения. А не оно ли равнозначно понятию Станиславского «жизнь

человеческого духа». Ведь именно за «человековедение» боролся в театре, мечтал о

нем Немирович-Данченко, говоря о том, что театр должен подняться до уровня

высокой литературы. В подтверждение сошлюсь на М. О. Кнебель: «… практически

соприкоснувшись со старым театром, он уже тогда понял, что мало вернуть высокую

литературу в театр; нужно добиться еще, чтобы театр научился раскрывать человека

на сцене с той степенью сложности, с той силой проникновения в его внутренний

мир, с тем богатством подробностей, которые до сих пор считались привилегией

одной только литературы» (курсив М. О. Кнебель)377*.

 

Мы живем в трудное для театра время. В необъятном и непрерывном потоке

информации, в том числе и художественной, которая обрушивается на человека, все

труднее и труднее «вникать», «проникать» и «проникаться». Наш зритель в массе

своей проглатывает факты, сведения, не стремясь вскрыть их подоплеку, найти их

причинную расшифровку. Получаемая спрессованная информация не требует ответной


Дата добавления: 2015-10-21; просмотров: 24 | Нарушение авторских прав







mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.062 сек.)







<== предыдущая лекция | следующая лекция ==>