Читайте также: |
|
Три дня спустя Вайолет и Марк улетели в Миннеаполис. Меня не было в больнице, когда Вайолет поставила Марку ультиматум. Она мне потом рассказала, что пригрозила оставить его без гроша, если он не ляжет в наркологическую лечебницу. Ему пришлось согласиться. Вайолет мигом договорилась с реабилитационным центром Хейзелден неподалеку от Миннеаполиса. Как выяснилось, ее школьная подруга занимала там довольно важный пост. Вайолет просто ей позвонила и все устроила. Пока Марк будет находиться в клинике, Вайолет рассчитывала пожить у родителей в Миннеаполисе и навещать его раз в неделю. Наркомания объясняла многие поступки Марка, и мне стало чуточку спокойнее, потому что нам удалось хотя бы установить причину. Такое чувство возникает, когда светишь лучом фонарика в темный угол, и каждая пылинка, каждая соринка в луче света становится видна отдельно. Ложь, воровство, исчезновения с крадеными деньгами из дому перестали быть проступками и превратились в симптомы, а с этой точки зрения Марк был всего в двенадцати шагах от исцеления. Безусловно, я понимал, что все куда сложнее, но тем не менее, когда Марк после всего этого ужаса очнулся на больничной койке, он превратился в подростка, страдающего от самой настоящей болезни и подлежащего лечению в клинике, где специалисты знают все о нем и ему подобных. Конечно, он поначалу и слышать об этом не хотел, уверял, что никакой он не наркоман, что наркотиками просто балуется, что ни драгоценности Вайолет, ни мою статуэтку в руки не брал, но ведь любой нарколог скажет вам, что подобное огульное отрицание характерно для его пациентов. Диагноз также давал нам возможность воскресить в себе чувство сострадания к Марку. Всему виной было его пагубное пристрастие; это из-за него он не отдавал себе отчета в том, что делает, и теперь мы не имели права от него отворачиваться. Но на каждое даже самое удачное решение, на каждое удобное определение обязательно находится что-то, что в ситуацию никак не вписывается, поступки или эмоции, которые не поддаются объяснению. Например, кража ножа у Мэта. Вайолет сама сказала, что Марку тогда было всего одиннадцать лет. В одиннадцать ни о каких наркотиках еще и речи не было.
Но хотя во взрослом человеке уже не разглядишь, каким он был в детстве, это прежнее "я" все равно нет-нет да и даст о себе знать. Написанный Биллом портрет двухгодовалого сына в грязном подгузнике не случайно оказался на стене той самой квартиры, где его уже восемнадцатилетний сын едва не отдал Богу душу. Холст был уже не зеркальным отражением модели, а бередящей душу тенью прошлого, причем не только прошлого Марка, но и своего собственного. Люсиль рассказала Вайолет, что продала портрет через Берни еще лет пять назад. Но, как выяснилось из телефонного разговора с Берни, он не знал, что Джайлз имеет к этому отношение. Переговоры о покупке велись через Сьюзан Блэнчард, постоянного консультанта двух довольно известных в Нью-Йорке частных коллекционеров. Приобрести портрет хотел ее клиент по фамилии Рингман. Ему же принадлежал один из "сказочных" коробов. Вайолет страшно не понравилось, что ни Берни, ни Люсиль и словом не обмолвились Биллу о продаже.
— Он имел право знать, — возмущалась она.
Но Люсиль как раз хотела, чтобы Билл ничего не знал, и специально попросила об этом Берни.
— Я не хотел ее обижать, — объяснял Берни. — И, в конце концов, портрет был ее собственностью.
Вайолет считала, что все злоключения портрета на совести Люсиль. Я думал иначе. Она же не продавала Джайлзу холст напрямую — меня эта мысль утешала. Кроме того, ей наверняка очень нужны были деньги. Но для Вайолет у этой истории была еще одна грань: выручив от продажи портрета собственного сына максимальную сумму, Люсиль не удосужилась навестить его в больнице ни единого раза! Правда, Марк говорил, что она ему звонила. По его словам, о передозировке она даже не спросила. У Вайолет это просто не укладывалось в голове, поэтому она сама позвонила Люсиль и без обиняков спросила, как такое может быть. Может, Марк солгал? Нет, Люсиль подтвердила, что в телефонном разговоре они ни словом не обмолвились о том, почему Марк чуть не умер.
— Это бы ни к чему не привело, — объяснила она.
О чем же тогда они говорили? Как дела у Оливера, он ведь сейчас в летнем лагере, как поживают обе их кошки, что она собирается приготовить на ужин, вот и все, потом попрощались. Вайолет была вне себя. Когда она пересказывала мне их разговор, ее трясло от возмущения. У меня же было ощущение, что Люсиль все тщательно взвесила и абсолютно сознательно приняла решение не упоминать о случившемся, поскольку вторжение на эту территорию не сулило ни ей, ни Марку ничего хорошего. Я убежден, что в течение всего разговора с сыном она не произнесла ни единой необдуманной фразы, а повесив трубку, снова прокручивала в голове свой диалог с Марком и терзалась, что, не дай бог, сказала что-нибудь не то. Вайолет считала, что "любая нормальная мать", узнав о такой беде, должна была бы приехать следующим же поездом и не отходить от больничной койки ни на шаг, но я-то знал, как Люсиль цепенеет от застенчивости и нерешительности. Она не могла выпутаться из собственных внутренних противоречий, из "за" и "против", из логических головоломок, которые отрицали саму возможность действия с ее стороны. Наверняка даже простой телефонный звонок в больницу стоил ей огромной внутренней борьбы.
Разница между Люсиль и Вайолет заключалась не в том, кто что знал, а в том, кто как чувствовал. Вайолет переживала из-за Марка так же сильно, как и Люсиль, но если Вайолет ни секунды не сомневалась в силе своей любви к пасынку и была готова к бою, то Люсиль ощущала себя беспомощной. И для той, и для другой Марк был сыном. Между двумя браками Билла практически не было перерыва, так что материнство Люсиль и приемное материнство Вайолет в течение долгих лет существовали параллельно и продолжали сосуществовать, когда самого Билла уже не стало. Две женщины, два уцелевших полюса мужского желания были намертво связаны ребенком, которого этот мужчина зачал с одной из них. Меня не покидала мысль, что ключевая роль в разворачивающейся передо мной драме принадлежала Биллу. Беспощадная геометрия, которой мы продолжали подчиняться, была его рук делом. Портрет, висевший на моей стене, тоже говорил об этом. Две женщины: та, что бежала прочь, и та, что боролась и осталась. Непонятная желтая машинка, которую пышнотелая Вайолет прижимает к лобку, непонятная потому, что это и не символ, и не то, что есть на самом деле, это метафора на четырех колесиках, это средство, но не передвижения, а выражения. Средство выражения невысказанных желаний. Когда Билл писал свой "Автопортрет", то надеялся, что у них с Люсиль будет ребенок, он мне не раз это говорил. Чем дольше я вглядывался в картину, тем острее чувствовал, что там, на холсте, уже был Марк, притаившийся в теле не той женщины.
Вайолет и Марк пробыли в Миннеаполисе два месяца. Я все это время исправно вынимал из ящика почту, поливал цветы в квартире наверху и слушал автоответчик, на котором голос Билла по-прежнему предлагал позвонившему оставить сообщение после длинного гудка. Раз в неделю я заходил в мастерскую на Бауэри, потому что Вайолет отдельно попросила не забывать про мистера Боба. Вскоре после того, как Билла не стало, мистер Айелло, домовладелец, узнал о существовании самозваного квартиранта, но в дело вмешалась Вайолет, и теперь, по договору, она, кроме аренды мастерской, дополнительно платила за конуру под лестницей, где продолжал жить мистер Боб. Официальный статус полноправного квартиросъемщика в доме 89 на Бауэри разбудил в старике придирчивого собственника. Во время моих визитов он ходил за мной по пятам, не давая и шагу ступить, и неодобрительно фыркал.
— У меня тут чистота-порядок, все подметено, — заявлял он.
Метла стала Подлинным призванием мистера Боба, он подметал со страстью и всякий раз стремился пройтись по моим башмакам, чтобы я "не натоптал", будто я оставляю за собой облака пыли. Орудуя метлой, он витийствовал, и словесные рулады звучали словно со сцены:
— Он не обрел упокоения, это я вам говорю, отверг вечный покой решительно и бесповоротно, так что всякий день и всякую ночь я принужден слушать скорбный звук его шагов, когда он ходит здесь из угла в угол, а вчера вечером, когда я закончил день трудов праведных и вымел прочь весь сор, весь прах, ну, понятно, то на лестнице я увидел его своими глазами. Это был он, мистер В., как живой, но не во плоти, конечно, а одно только астральное тело, и бестелесное, бесплотное это видение простирало руку в невыразимом отчаянье, потом прикрыло бедные незрячие глаза свои, и я провидел, что он ищет ее, Красотулю. Как она уехала, он места себе не находит. Я знаю, что говорю, я их немало повидал и еще увижу. Этого вам в книжках не напишут. Когда у меня было свое дело, я же с антиквариатом работал, слышали, должно быть, ко мне в руки несколько раз попадали кое — какие вещицы, ну, скажем, "с начинкой". Надеюсь, вы понимаете, что я имею в виду. Помню, попадает ко мне буфет, самое начало восемнадцатого века, раньше принадлежал одной старушке из Бруклина, такой миссис Деерборн. Жила она в районе Дитмас-парка, прелестный дом с башенкой, но сущность покойной хозяйки, ее, скажем так, дух, зыбкая тень того, что раньше ею было, не находит упокоения, мечется туда-сюда, что твоя птичка, забившаяся внутрь этого изящного буфета, хоронится по ящикам, а ящики из-за этого дребезжат. Семь раз у меня покупали этот буфет. Семь раз я скрепя сердце его продавал. Семь раз покупатели мне его возвращали. Семь раз я без единого слова забирал его назад, потому что знал, в чем там дело. Старая леди терзалась из-за сына. Такой, знаете, непутевый, ни семьи, ни положения, так, плывет по течению. Разве могла она его со спокойной душой оставить, когда у него ни кола ни двора? Вот и у нашего мистера В., он же Уильям Векслер, тоже душа болит, а Красотуля об этом знает, потому и приходит сюда до сих пор. Я-то слышу, как она поет ему, как говорит с ним, чтобы он успокоился. Ну, ничего, недолго ему томиться. Скоро она опять приедет. Духу-то без нее плохо. Он беспокойный делается, сердится, капризничает, а утешить его может она одна. И я вам скажу почему. Ее в испытаниях ангелы не оставляют помощью своей. Понимаете? Снисходят! Снисходят! Я свидетель! Она однажды в дверь заходит, а на лице ее печать горит серафимова! Коснулся, коснулся Отец наш небесный чела ее перстом своим огненным!
Монологи мистера Боба стали для меня сущим наказанием. Он говорил не переставая. Меня раздражал не столько этот оккультно-религиозный винегрет, сколько интонации бюргерского превосходства, неизменно просачивавшиеся в его повествования о столиках, горках и секретерах "с начинкой", всегда заканчивавшиеся анафемой "разгильдяям", "недоумкам" и прочему "отребью". Билл и Вайолет оказались включенными в безумный паноптикум мистера Боба, потому что он наотрез отказывался с ними расставаться. Но вымысел живет и дышит, лишь облекаясь в слова, и для того, чтобы его Красотуля и его мистер В. не ускользали из созданного им мирка, мистер Боб говорил и говорил. Там, в его мире, они то взмывали к горним высотам, то низвергались в адовы бездны, а я был ни при чем, я только слушал.
И все же, идя по Бауэри, поднимаясь по лестнице, открывая дверь мастерской и окидывая взглядом полупустую просторную комнату, в которой почти ничего не осталось от Билла, я более всего мечтал побыть один. Я мечтал рассмотреть висевшую на стуле рабочую одежду Билла, которую однажды видел на Вайолет. Я мечтал молча постоять в лучах света, льющегося сквозь высокие окна, то слепящего от солнца, то меркнущего, сумеречного… Я мечтал просто стоять в тишине и вдыхать запах, который совсем не изменился. Но сделать это было невозможно. Теперь в доме 89 на Бауэри появился штатный домовой с проживанием, самозваный мистик-привратник, который фыркал, подметал и проповедовал. Ну что я мог поделать? Однако каждый раз, уходя, я ожидал его благословения:
— Вознеси, Господи, душу истерзанного раба твоего, что выходит сейчас в круговерть и шум града Твоего. Огради его от адских искушений, что насылают исчадья Готэма, сей обители порока. Наставь его на путь прямой и истинный к свету небесному. Благослови его, спаси и сохрани, обрати к нему пресветлый лик Твой и ниспошли ему мир и покой.
Ни в ангелов, ни в демонов, о которых толковал мистер Боб, я не верил, но чем ближе становилась осень, тем неотвязнее Билл занимал мои мысли, и вот, не сказав никому ни слова, я стал собирать материал и делать наброски для очерка, за который хотел приняться, когда закончу своего Гойю. Идея очерка возникла спонтанно: я просто листал каталог "Путешествий О" и подумал, что имя главного героя можно понять и как существующую букву, и как отсутствующее число, потом начал вспоминать другие работы Билла, где лейтмотивом была тема возникновения или исчезновения. В результате я чуть не каждое утро сидел над его каталогами и слайдами и в конце концов понял, что пишу книгу. Содержание выстраивалось не по хронологии, а по тематике, а это оказалось нелегко, потому что первоначально какие-то работы попадали сразу под несколько категорий — например, в них прослеживалась и тема голода, и тема исчезновения. Но позднее я пришел к выводу, что голод — это своего рода частный случай исчезновения. Подобные трактовки могли бы показаться излишне формальными, но чем пристальнее я вглядывался в образы, в колорит, в структуру мазка, в неживописные элементы, такие, как скульптура или текстовые включения, тем сильнее убеждался, что в основе любого перевертыша у Билла непременно кроется идея исчезновения. Корпус оставшихся после него работ являлся, по сути дела, анатомией духа, и не потому, что всякое произведение искусства после смерти своего творца превращается в оставленный им после себя след, но и потому, что все наследие Билла прежде всего заставляло задуматься о неоднозначности лежащих на поверхности символов и шаблонных объяснений, не имеющих ничего общего с реальной действительностью. Любая попытка ухватить, понять, истолковать его цифры, буквы или живописные условности уводила зрителя не в ту сторону. Каждой своей работой Билл словно говорил, что нам только кажется, будто мы все знаем, а на самом деле ничегошеньки-то мы не знаем, и он запросто возьмет и какой-нибудь одной ослепительной метаморфозой перевернет с ног на голову всю нашу самодовольную уверенность, все наши азбучные истины, так что их как ветром сдует. Где та грань, за которой заканчивается одно и начинается другое? Эти грани надуманы, абсурдны, смехотворны. Одна и та же натурщица становится то больше, то меньше и всякий раз превращается в другого человека. Кукла Барби лежит на спине, ее рот заклеен полоской бумаги с диагнозом-анахронизмом. Два мальчугана перетекают один в другого. Цифры в колонках биржевых ведомостей, цифры на долларовых купюрах и те же цифры, выжженные на руках узников.
Никогда прежде я не воспринимал творчество Билла с такой отчетливостью и вместе с тем с такой растерянностью, задыхаясь от неуверенности и от какой-то удушливой близости. Иногда моя книга начинала вести себя со мной как жестокая любовница, у которой пароксизмы страсти сменяются непостижимыми приступами охлаждения, и она то призывно стонет, то наотмашь бьет по лицу, это и пытка, и наслаждение одновременно, и ты теряешь голову. Сидя за письменным столом, я боролся с невидимкой, который когда-то был моим другом, который изображал себя то женщиной, то похотливой толстухой В, крестной мамой О. Эта борьба, как ни странно, позволила мне неожиданно четко увидеть себя самого, и весь излет лета я переживал состояние какого-то оживленно-наполненного одиночества.
Вайолет регулярно звонила, рассказывала мне о Хейзелдене, лечебнице, которая сливалась в моем сознании с детскими представлениями о санаториях для неизлечимо больных. Мои бабушка и дед с материнской стороны, которых я никогда не видел, умерли в 1929 году от туберкулеза после длительного пребывания в Нордрахе, шварцвальдском туберкулезном санатории. Марк представлялся мне лежащим в шезлонге на берегу озера среди солнечных бликов. Возможно, в этих фантазиях не было ни грана правды, просто я сам сложил такую картинку из маминых рассказов и прочитанной в юности "Волшебной горы" Томаса Манна. Самое удивительное, что, сколько бы мое воображение ни рисовало себе Марка, он никогда не двигался. Я всегда представлял его себе замершим в определенной позе, как на стоп-кадре, и главным тут был именно статический момент, ведь лечебница, как ни крути, сродни добровольной тюрьме. Хейзелден в моем представлении словно заблокировал Марка, ограничил его подвижность. Я вдруг понял, что сильнее всего пугался его внезапных исчезновений и следующих за ними хаотичных передвижений.
Вайолет, судя по всему, вновь воспряла духом. Каждую среду она посещала специальные семейные собрания и читала о двенадцати шагах к выздоровлению, чтобы лучше понять происходящее. По ее словам, у Марка сначала все было не очень гладко, но спустя несколько недель он, кажется, пошел на контакт. Вайолет рассказывала мне и про других пациентов клиники, особенно про девушку по имени Дебби.
Лето кончилось. Начались занятия, и мой ежедневный ритм работы над новой книгой, естественно, нарушился, но я все равно продолжал писать, чаще всего по вечерам, после подготовки к лекциям.
В конце октября Вайолет позвонила и сообщила, что через неделю они с Марком возвращаются в Нью-Йорк.
Через пару дней после этого телефонного разговора ко мне неожиданно зашел Ласло. Я с первого взгляда понял, что случилась беда. Догадаться можно было не по его лицу, а по фигуре: плечи понурились, ноги еле двигались. Я спросил, в чем дело. В ответ Ласло рассказал мне о картине, которую Джайлз готовит для своей предстоящей выставки. Сначала, естественно, это были одни разговоры, отрывочные сплетни и слухи, которые доходили до Ласло неведомыми путями, но через неделю, когда выставка открылась, все подтвердилось. Для своей новой работы Тедди Джайлз использовал портрет сына, написанный Биллом Векслером. Главный скандал разгорелся вокруг вандализма по отношению к художественному произведению. Холст был искромсан. Джайлз просунул сквозь портрет мертвое женское тело с отрезанной рукой и ногой. Голова и шея выпрастывались с одной стороны холста, все остальное торчало с другой. Картина Билла, являвшаяся собственностью Джайлза, оказалась изувеченной наравне с пластмассовой куклой, и это било по нервам сильнее всего.
Художественная общественность была потрясена. Если какое-то произведение является частной собственностью коллекционера, владелец вправе изуродовать его как угодно, даже превратить в мишень для стрельбы из лука. Я все время вспоминал слова Джайлза: "Я думаю ее использовать".
Тогда я ничего не понял. Каким образом можно использовать произведение искусства? Какая польза от искусства, если оно по определению бесполезно?
На открывшейся выставке Джайлза эта работа стала единственным объектом зрительского интереса. Все остальное было как раньше: искромсанные пластмассовые тела, все больше женские, но были и мужские, и детские, окровавленная одежда, отрезанные головы, оружие. Это уже ни у кого не вызывало эмоций. Эмоции — у кого приятные, у кого резко отрицательные — вызывал представленный на выставке акт подлинного вандализма, подлинной жестокости. Это вам не симуляция. Тело было искусственным, но картина-то настоящая, причем картина дорогая, что еще сильнее щекотало публике нервы. Многие всерьез размышляли, повлияет ли наличие портрета, пусть даже поврежденного, на итоговую цену работы Джайлза. Сколько сам Джайлз заплатил за портрет, доподлинно не знал никто. Назывались какие-то безумные суммы, но я подозреваю, сведения эти распространял Джайлз, так что им вряд ли можно было верить.
В разгар этой шумихи вернулась Вайолет. Несколько журналистов пытались добиться от нее комментариев по телефону, но у Вайолет хватило ума уклониться от интервью. Прошло совсем немного времени, и они добрались до Марка и его отношений с Джайлзом. Репортер светской хроники одной из городских газет старательно муссировал эту "связь", намекая на то, что Джайлз и "Векслер-младший" — любовники, не уточняя, правда, настоящие или бывшие. В другой рецензии работу назвали "арт-изнасилованием". Хассеборг тоже не мог остаться в стороне, проповедуя осквернение святынь как новый способ ниспровержения основ. "Одним выстрелом Теодор Джайлз поразил все пиететы, которыми обросло наше искусство!"
Ни я, ни Вайолет на выставку не пошли, зато Ласло с Пинки сходили и украдкой щелкнули работу поляроидом, а снимок тут же доставили нам. Марка в это время в Нью — Йорке не было, он на несколько дней уехал к Люсиль. По словам Вайолет, когда она рассказала ему об истории с портретом, он был в совершеннейшем недоумении.
— Кажется, он всерьез верит, что Джайлз — хороший парень, поэтому не понимает, как он мог так поступить с работой Билла.
Вайолет повертела в руках маленький квадратик снимка и, ни слова не сказав, положила его на стол.
— Я надеялся, что это копия, — сказал Ласло. — Увы… Я специально подошел поближе. Это оригинал.
Пинки сидела на диване. Я обратил внимание, что, даже когда она сидит, ее длинные ступни вывернуты по первой позиции.
— Я одного не понимаю, — сказала она, — почему именно Билл? Ведь за эти деньги можно купить любую другую картину и искромсать ее как угодно. Но Джайлз выбрал портрет Марка. Зачем? Потому, что они знакомы?
Ласло открыл рот, потом закрыл и снова открыл.
— Говорят, Джайлз специально с Марком познакомился, потому что был… зациклен на Билле.
Вайолет подалась вперед:
— Ты тоже так считаешь?
Глаза Ласло чуть сузились за стеклами очков.
— Я слышал, что он начал собирать все, что имеет отношение к Биллу, еще до встречи с Марком. У него была целая подборка статей, каталоги, репродукции.
Ни один из нас не произнес ни слова. Мысль о том, что Джайлз обхаживал сына, целясь в отца, однажды уже мелькнула у меня в голове — в тот момент, когда я нашел Марка на полу в ванной. Но чего Джайлз добивался? Останься Билл в живых, ему было бы больно за изуродованный портрет, но он умер. Может, Джайлз хотел ранить Марка? Нет, конечно. Я чувствовал, что думаю не в ту сторону. У меня перед глазами стояло лицо Джайлза во время нашего разговора. Он не лукавил, когда говорил о Марке, о Тини. Я услышал его слова: "Вот бедолага! Тини постоянно увечит себя, режется".
Все искренне.
Я вспомнил шрам у нее на животе. Две буквы "М", образующие единое целое. ММ. Два М, которых придумал Билл, младшие братья О, Мэтью и Марк. "Значит, сегодня без К, да, М" Подменыш. Подмененное дитя. Я же когда-то писал об этом: копии, двойники, многоликие "я". Подмены. Я вдруг вспомнил две одинаковые, залепленные скотчем фигуры на коллаже Марка и два младенческих снимка с ними рядом… Билл однажды рассказывал мне какую-то историю про себя и Дана. Ах да, вспомнил. После первого приступа шизофрении Дан лежал в больнице, а Билл до этого очень долго носил длинные волосы, потом вдруг постригся и вот такой, остриженный, пришел навестить Дана. Дан посмотрел на него и сказал:
— Меня постригли.
Он спутал "меня" и "тебя". Билл мне объяснял, что при шизофрении или после временной потери речи такая путаница с местоимениями часто случается. Мои мысли кружились в беспорядочном хороводе. Я вспомнил гойевского Сатурна, пожирающего своего сына, потом фотографию Джайлза, вгрызающегося в собственную руку, потом голову Марка, отшатнувшуюся от моей руки, когда я проснулся среди ночи. И голос на автоответчике: "ММ знает, что я — труп". Да нет же! "ММ знает, что Я — труп"! Я! Мальчик на лестничной клетке с зеленой дамской сумочкой в руках! Марк сказал мне, что его зовут Я.
— Лео, что с тобой? Тебе плохо? — спросила Вайолет.
Я поднял на нее глаза и все объяснил.
— Значит, Рафаэль и Я — это одно и то же лицо, — промолвила она.
— Какой Рафаэль? — спросила Пинки. — Которого убил Джайлз? Тот самый?
Последовавший за этим разговор мигом вырулил на вещи, которые не укладывались в голове. Рафаэль, мальчик — наложник. Любовники Марк Векслер и Тедди Джайлз. Изощренные пытки Тини. Умерщвленные кошки, развешанные по всему Нью-Йорку. Тут Ласло помянул "спец — К" и еще один наркотик, экстази. Оказывается, буква "Э" в уличном каталоге зелий означала "экстази". А сколько еще таких букв?
Но все это были страшные слухи и домыслы. Единственным реальным фактом, которым мы располагали, стало мимолетное появление на моей лестничной клетке паренька, которого Марк называл "Я". Был еще девичий голос, рассказавший Вайолет по телефону о мальчике по имени Рафаэль и об убийстве, но кто мог поручиться, что вся эта история — не вымысел? Я вообще подумал, что звонки Биллу и Вайолет — дело рук самого Джайлза.
— А что? Он же разговаривает во время интервью на разные голоса? Может, девица, которая звонила Вайолет, — это сам Джайлз и есть?
Вайолет отмахнулась, сказав, что тогда бы он говорил фальцетом.
— А есть такие специальные машинки, — вмешалась Пинки, — которые искажают голос. Их подсоединяют к телефонам.
Вайолет расхохоталась и упала в кресло. В ее смехе зазвучало пронзительное визгливое стаккато, а по щекам побежали слезы. Пинки бросилась к ней, опустилась на колени и обхватила ее руками за шею. Ласло и я смотрели, как две женщины, прильнув друг к другу, раскачиваются из стороны в сторону. Прошло, по крайней мере, минут пять. Мало-помалу истерический смех Вайолет перешел во всхлипывания и конвульсивные вздохи. Пинки гладила и гладила ее по волосам.
— Просто слишком много разом на вас навалилось, — повторяла она. — Господи, как же много всего навалилось!
К тому дню я вот уже два месяца не получал от Эрики ни строчки. Как раз накануне возвращения Марка в Нью-Йорк я нарушил наше с ней соглашение и позвонил. Честно говоря, я не рассчитывал застать ее дома и собирался наговорить сообщение на автоответчик, даже репетировал его, поэтому когда Эрика взяла трубку и я услышал: "Алло!", то на мгновение потерял дар речи, а потом сказал:
— Это Лео.
Она не сразу ответила, и эта повисшая пауза вдруг меня страшно разозлила. Я закричал, что наша дружба, наш брак, наши отношения, или как там это называется, выродились в фальшивку, в лживую, тупую, мертвую пустоту и меня от всего этого тошнит. С меня хватит. Если у нее есть кто-то, надо было сказать мне прямо, в конце концов я имею право знать. И если это так, то я тоже хочу считать себя свободным, хочу, чтобы между нами все было кончено.
— Лео, Лео, никого у меня нет.
— Тогда почему ты не отвечала? Я же писал!
— Я раз пятьдесят начинала и рвала то, что написала. Понимаешь, я все время пытаюсь что-то про себя объяснить, как будто я на приеме у психоаналитика. Постоянно, даже когда я с тобой. Это какая-то непрекращающаяся потребность зафиксировать то, что со мной происходит, и разложить это все по полочкам. А когда я это делаю, выходят сплошные умопостроения, все от ума, все неправда, словно я ищу себе оправдания.
Эрика тяжело вздохнула, и от этого звука, такого привычного, вся моя злость улетучилась. Я об этом тут же пожалел, потому что у злобы есть острота, она, в отличие от сочувствия, всегда наведена на резкость… и я не очень-то обрадовался, вновь ощутив под собой эту зыбкую эмоциональную почву.
— Потом, знаешь, Лео, с письмами было сложно, потому что я очень много пишу. Снова о Генри Джеймсе.
— Как интересно.
— Все-таки они мне очень нравятся…
— Кто? — не понял я.
— Его герои. Они у него так сложно устроены, что, когда я начинаю думать о них, об их страданиях, я забываю о себе. Прости, что я не позвонила. Я же хотела, несколько раз хотела, дура такая. Прости, пожалуйста.
К концу разговора мы с Эрикой договорились, что будем не только писать, но и звонить друг другу. Я попросил прислать мне книгу, когда она хоть как-то оформится, потом сказал Эрике, что люблю ее, услышал в ответ, что она меня тоже любит, что у нее никого нет и никогда не будет. После этого я положил трубку. Было ясно, что мы навсегда останемся связанными друг с другом, но это не радовало мне сердце. Я не хотел разрыва, но этой связи навек я тоже не хотел. Разлука развела нас, но эта же разлука приковала нас друг к другу пожизненно.
Я разговаривал с Эрикой по телефону, который стоял на письменном столе, поэтому, повесив трубку, открыл заветный ящик и снова подумал, как, наверное, странно выглядит со стороны это хранилище разнородных вещиц, среди которых черные женские носки, кусок обгоревшей картонки, фотография из журнала. Я всматривался в лицо Вайолет на снимке, в Билла, который глаз не мог отвести от жены. От своей жены. Его жена. Его вдова. Мертвые. Живые. Я покрутил принадлежавшую Эрике помаду. Моя жена и любимые ею персонажи давно умершего писателя. Герои вымысла. Но ведь и наши жизни — это только вымысел, истории, которые мы сами себе придумываем и сами себе рассказываем. Я взял в руки рисунок Мэта с Дейвом и Дуранго.
Марк стал лучше выглядеть. За те месяцы, что я его не видел, он прибавил в весе, взгляд утратил уклончивость. Даже голос звучал как-то по-другому, в нем появились глубина и убежденность. По утрам он отправлялся на поиски работы, потом шел на собрание Общества анонимных наркоманов и обязательно встречался со своим поручителем. Звали его Элвин. Аккуратный, вежливый человек лет тридцати, смуглый, с коротко подстриженной бородкой и глазами, полыхавшими лихорадочной решимостью. Элвин много лет страдал героиновой зависимостью, но победил ее. Теперь это был прямо-таки типаж Достоевского, воскресший из мертвых, выползший из могилы, чтобы протянуть руку помощи страждущему собрату. Само его тело казалось несгибаемым сгустком целеустремленности, и, глядя на него, я мгновенно ощущал, какой я вялый, никчемный и несведущий. Как тысячи ему подобных, Элвин достиг самого дна пропасти, а потом вдруг решил переломить судьбу. О его прошлом я ничего не знал, но зато Марк засыпал нас с Вайолет историями о прошлом других людей, с которыми познакомился в Хейзелдене. Жуткие рассказы о безнадежной зависимости, которая порождала ложь, распущенность, предательство и даже насилие. За каждой такой историей стояло имя: Мария, Джон, Энджел, Ханс, Марико, Дебора. Марка эти истории явно волновали, но ему были интересны не столько люди, сколько страшные подробности того, что с ними происходило. Возможно, в их поступках он как в зеркале находил черты собственного падения.
Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 29 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Благодарность автора 23 страница | | | Благодарность автора 25 страница |