Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Благодарность автора 7 страница

Благодарность автора 1 страница | Благодарность автора 2 страница | Благодарность автора 3 страница | Благодарность автора 4 страница | Благодарность автора 5 страница | Благодарность автора 9 страница | Благодарность автора 10 страница | Благодарность автора 11 страница | Благодарность автора 12 страница | Благодарность автора 13 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

— Здорово, Мэт, дружище! Пойдем, покажу кое-что, тебе понравится. Представляешь, рукавица бейсбольная, а из нее лезет что-то такое волосатое. Классная штучка! Пойдем, пойдем.

Услышав подобное приглашение, Мэт приосанивался и с большим достоинством шествовал за Берни в дальний угол галереи. Нашему сыну было шесть лет, и он уже все о себе понимал. Но все-таки главным соблазном в "Галерее Уикса" для Мэта стала чудовищная маленькая девочка во втором коробе. В сотый раз я поднимал его, чтобы он мог дотянуться до дверцы, открыть ее и посмотреть на бьющуюся в корчах куколку. Наконец, я не выдержал и, опустив сына на пол, спросил:

— Что же тебе так нравится в этой кукле?

— У нее трусы видны, — небрежным тоном ответил Мэт.

— Ваш сын? — спросил кто-то у меня за спиной.

Я оглянулся и увидел Хассеборга в черной водолазке, черных брюках и красном шарфе, перекинутом, на манер французского студента, через сутулое плечико. Такое в этом сквозило неприкрытое позерство, что на мгновение мне стало его жаль. Хассеборг покосился вниз на Мэта, потом вверх на меня.

— А я с традиционным, так сказать, обходом, — возвестил он излишне громким голосом. — На вернисаже я не был, но наслышан, наслышан. Шумок такой, знаете ли, пошел среди ценителей. Кстати, очерк недурен.

Тон Хассеборга стал небрежным.

— Ну конечно, — продолжал он, — тут вам и карты в руки, с вашими-то познаниями по части старых мастеров.

Жеманно растянув два последних слова, он помахал в воздухе пальчиками, что должно было изображать кавычки.

— Спасибо, тронут, — ответил я. — Извините, Генри, мы спешим.

Мы ушли, а Хассеборг остался и принялся совать свой красный нос в кукольные дверцы.

На улице Мэт взял меня за руку и сказал:

— Смешной какой дядя.

— Да, наверное, — нерешительно согласился я. — Но он же не виноват. Просто он так выглядит.

— Нет, не просто. Зачем же он тогда так говорит?

Мэт остановился, и я покорно встал рядом. Было понятно, что он о чем-то напряженно думает. Глаза его сузились, губы сжались в ниточку. Несколько секунд он молчал и только шмыгал носом, а потом выпалил:

— Я так тоже говорю, когда играю, ну, вот так: "Я — Человек-паук!" — завопил он страшным голосом.

Я озадаченно смотрел на сына:

— Пожалуй, ты прав, старик, он и вправду играет.

— А в кого? — с любопытством спросил Мэт.

— В себя.

Нелепость этой мысли привела его в восторг, и он засмеялся:

— Дурацкая игра!

И тут же залился песней:

 

Нынче пеку,

Завтра пиво варю,

У королевы дитя отберу,

Ах, хорошо, что никто не знает,

Что Румпельштильцхен меня называют!

Рум!

Пель!

Штильц!

Хен!

Меня!

Называ-а-а-а-ют![6]

 

В три года Мэт начал рисовать. Он рисовал каждый день. Сначала только головы на тонких ножках, как у Шалтая — Болтая, потом у его персонажей появились туловища, потом они обросли фоном. В пять лет он уже мог рисовать в профиль человечков, идущих по улице. И хотя у его пешеходов носы были великоваты, а движения скованны, в разнообразии форм и размеров недостатка не наблюдалось. Толстые, тощие, черные, смуглые, загорелые, розовые, в костюмах, платьях или даже байкерских прикидах, которые он, должно быть, углядел на Кристофер-стрит. Из переполненных уличных урн вываливались пустые жестяные банки. Над грудами мусора роились мухи. Мэт впечатывал трещины в мостовые. Он рисовал ожиревших собак, которые справляют большую и малую нужду, и их хозяев, терпеливо стоящих рядом с газеткой наготове. Мисс Лангенвайлер, воспитательница Мэта в детском саду, признавалась, что ей никогда не приходилось видеть детских рисунков с такой проработкой деталей. А вот буквы и цифры он напрочь игнорировал. Все мои попытки показать ему по газетным заголовкам, где тут "А", а где "Б", заканчивались тем, что он просто удирал. Эрика купила роскошно иллюстрированную азбуку с огромными разноцветными буквами.

— Смотри, мяч, — говорила она и показывала пальцем на картинку с надувным мячом. — Буква "М", буква "Я", буква "Ч".

Но ни эти, ни какие-то другие буквы, ни мячи Мэта абсолютно не интересовали.

— Мам, ну давай лучше про семь воронов почитаем, — канючил он, и Эрика покорно откладывала скучную новенькую азбуку и раскрывала зачитанные до дыр "Сказки братьев Гримм".

Иногда мне казалось, что Мэт слишком много видит, что его глаза и мозг просто переполнены невероятными подробностями окружающего мира. Дар, который помогал ему подмечать мельчайшие детали — как вьются мухи, как растрескивается асфальт, как застегивается ремень, — не давал ему научиться читать. Нашему сыну понадобилось немало времени, чтобы осознать, что буквы в словах и слова на странице читаются слева направо, а промежутки между группами букв означают конец слова.

Каждый день после садика Мэт и Марк вместе играли. Грейс чистила для них морковку и яблоки, читала им вслух и, в случае необходимости, разнимала и мирила. Но в феврале налаженный ход жизни изменился. Как объяснил Билл, Марк "так тосковал" после короткого приезда матери на Рождество, что они с Люсиль решили, что ему пока будет лучше пожить в Техасе. Я не стал вытягивать из Билла подробности. Всякий раз, когда он заговаривал о сыне, в его голосе появлялись напряженные нотки, а глаза начинали смотреть куда-то мимо меня — в стену, на книгу, на картину. Весной Билл трижды летал в Хьюстон на выходные, с вечера пятницы до утра понедельника. Во время таких его приездов они с Марком не расставались: сидели у него в мотеле, смотрели мультики, гуляли, играли с пластмассовыми героями "Звездных войн" и читали сказку "Гензель и Гретель".

— Это единственное, что он хотел слушать, — жаловался Билл. — Прочли — и по новой. Я ее просто наизусть выучил!

Ему пришлось оставить сына с матерью, но сказку он забрал с собой в Нью-Йорк и принялся за новую серию работ — собственную версию "Гензеля и Гретель". К моменту ее завершения Люсиль и Марк уже вернулись из Техаса. Университет Райса предлагал Люсиль продлить контракт еще на год, но она отказалась.

Вскоре после того, как Марк уехал в Техас, умер Гунна. На смену этому вымышленному персонажу, который два года незримо присутствовал в жизни нашего сына, пришел новый герой, Привидений. Когда Эрика спросила, от чего умер Гунна, Мэт ответил:

— Он просто стал слишком старый и не смог дольше жить.

И вот однажды после сказки на ночь, когда мы с Эрикой сидели у кроватки сына, он вдруг сказал:

— Он хороший, мой Привидений.

Эрика наклонилась к Мэту.

— Кто такой Привидений? — шепнула она, легонько касаясь губами его лба.

— Такой мальчик. Я его придумал.

— Он тебе часто снится? — спросил я.

Мэт кивнул.

— А какой он?

— У него нет лица, поэтому он не разговаривает. Он умеет летать, только очень плохо. Чуть-чуть от земли оторвется и падает. Он иногда сюда приходит, только очень редко, а потом уходит.

— Куда же он уходит?

— Я не знаю. Он без меня уходит.

— А имя у этого Привидения есть?

— Пап, ну он же не умеет говорить, как же он скажет? — пожал плечами Мэт.

— Да, действительно, — спохватился я. — Я совсем забыл, прости меня, пожалуйста.

— Ты его совсем-совсем не боишься? — спросила Эрика.

— Да нет, мам, ну он же как будто во мне только наполовинку, а на другую половинку нет. И я все равно знаю, что он понарошку.

Нам пришлось довольствоваться этим малопонятным объяснением, так что мы просто поцеловали сына на ночь и ушли. С той поры в течение нескольких лет Привидений то появлялся, то исчезал. В конце концов он и для Мэта превратился в воспоминание, о котором нужно говорить в прошедшем времени. Как мы с Эрикой догадались, Привидений этот был слегка увечным, его было очень жалко. Мэт сокрушенно качал головой, когда описывал его бесплодные попытки взлететь. Оказывается, бедный Привидений не мог оторваться от земли выше чем на несколько сантиметров. Более всего меня поражало звучавшее в голосе сына превосходство. Казалось, что уж он-то, Мэтью Герцберг, в отличие от плода собственной фантазии, регулярно парит в небе над Нью-Йорком, расправив мощные крыла.

Привидений был с нами, когда Вайолет защищала диссертацию. Защиту назначили в мае. Они с Эрикой часами обсуждали, что именно Вайолет должна надеть, чтобы показаться в полном блеске. Когда я попытался напомнить, что члены ученого совета меньше всего интересуются туалетами докторантов, жена только отмахнулась:

— Ой, ну, Лео, ну что ты в этом понимаешь?! Ты же не женщина!

В результате решено было остановиться на классической юбке с блузкой, а к ним туфли на низком каблуке, но под это дело предполагалось поддеть корсет на китовом усе, который Вайолет взяла напрокат в Гринвич-Виллидж, в ателье по пошиву театральных костюмов. Отправляясь на защиту, она забежала к нам и застыла в дверном проеме в соблазнительной позе.

— Хоть бы мне в этом корсете повезло, — сказала она и повертелась, чтобы мы с Эрикой могли оглядеть ее со всех сторон.

— Я в нем как-то ближе к моим истеричным барышням, да и в нужных местах все утянуто.

Вайолет выразительно посмотрела на свой живот.

— Я за последние месяцы что-то раздалась. Еще бы, всю попу отсидела с этой диссертацией.

— Ты не раздалась, Вайолет, ты налилась, — запротестовала Эрика.

— Ага, так налилась, что вот-вот хрюкну.

На прощанье Вайолет поцеловала нас с Эрикой, а четыре часа спустя с победой вернулась домой. О только что присвоенной ученой степени она небрежно сказала:

— В хозяйстве пригодится. Все равно работы не найти. На прошлой неделе мне сказали, что если заниматься историей Франции, то на всю страну в наличии всего три профессорские ставки. Так что мой удел — безработица. Придется пополнить собой ряды излишне образованных гиперобщительных таксисток. Знаете, бывают такие, колесят по городу не закрывая рта, то цитатами из Вольтера сыплют, то арии Пуччини исполняют, а пассажир сзади сидит и мечтает только о том, чтобы она заткнулась и поехала побыстрее.

Однако в таксистки Вайолет не пошла. В профессора — тоже. Через год издательство Миннесотского университета опубликовало ее книгу "Истерия и внушение: покорность, бунтарство и недуг за стенами лечебницы Сальпетриер". Все места, где Вайолет могла бы утвердиться как преподаватель, находились где-нибудь на просторах Джорджии или Небраски, а из Нью-Йорка уезжать она не хотела. С деньгами у них было все в порядке, по крайней мере пока. Три больших "истерических" короба Билла купил Музей современного искусства в Испании, а множество работ поменьше разошлись по частным собраниям. Но еще до выхода в свет своей первой книги Вайолет начала собирать материал для второй. Ее вновь интересовали социокультурные эпидемии, на этот раз — анорексия и булимия. Хотя она явно преувеличивала свою полноту, изгибы и округлости форм делали ее похожей на пышнотелых кинодив времен моей юности. Ее фигура не соответствовала требованиям моды, особенно на Манхэттене, где непременным атрибутом шика стала худоба. Предмет научных изысканий Вайолет всегда отвечал каким-то тайным струнам ее души, и одной из них было гурманство. Она обожала готовить и ела с наслаждением и без особых церемоний, так что текло по подбородку. Всякий наш совместный обед или ужин заканчивался тем, что Билл брал салфетку и вытирал с лица жены крошки жаркого или капли соуса.

Работа над книгой была рассчитана на несколько лет, потому что она задумывалась как нечто большее, чем просто отвлеченное научное исследование. Недуги, интересовавшие Вайолет, были, по ее словам, "истерией наоборот".

— Если истерия была призвана разрушать границы допустимого, то анорексия, напротив, сама эти границы устанавливает, — объясняла она. — Сегодня девушки добровольно загоняют себя в рамки.

Вайолет штудировала всевозможные исторические материалы. Она читала о святых, отказывавших себе в пище телесной, чтобы приобщиться благодати и в ниспосланных им видениях вкусить тела Христова — его крови, гноя из ран или даже обрезанной крайней плоти. Она рылась в медицинских документах, подтверждавших случаи длительного голодания, когда девушки месяцами не брали ни крошки в рот, когда женщины насыщались ароматами цветов или видом тех, кто ел. Ее очень интересовали бродячие «артисты-постники, показывавшие себя на ярмарках. В девятнадцатом и даже в двадцатом веке подобные номера пользовались исключительной популярностью по всей Европе и Америке. Например, некий Сакко из Лондона морил себя голодом, сидя в стеклянном ящике, мимо которого ежедневно проходили сотни зевак, которые платили деньги, чтобы взглянуть на его бренное тело. Кроме того, были еще больницы и клиники. Вайолет приходила туда, чтобы побеседовать с пациентками, страдавшими анорексией, булимией или ожирением. Она разговаривала с врачами, психиатрами, психоаналитиками и редакторами глянцевых журналов. В ее маленьком кабинете постепенно скапливались кассеты с многочасовыми записями интервью по теме будущей книги, и всякий раз при встрече она огорошивала меня новым, только что придуманным названием: "Пышки и щепки", "Ротовые муки" и, наконец, подлинный перл, "Жир и жар поджарой плоти".

Когда "Гензель и Гретель" были еще в работе, я три или четыре раза заходил к Биллу в мастерскую и только на третий раз догадался, что он выбрал эту сказку не случайно. Ведь речь в ней шла о еде. Там все время либо что-то ели, либо морили кого-то голодом, либо пытались съесть кого-то. Билл "уложил" эту сказку в девять композиций, причем в ходе повествования фигуры и окружающие их предметы постепенно укрупнялись и к финалу достигали своей натуральной величины. В Гензеле и Гретель он увидел двух истощенных до предела ребятишек. При взгляде на них в памяти возникали сотни фотографий и документальных свидетельств о бедствиях двадцатого века: малолетние жертвы голода с тоненькими ручками и ножками и огромными глазищами на обтянутых кожей личиках. Только у Билла дети были одеты в драные толстовки, джинсы и кроссовки.

Первая работа представляла собой подобие кукольного домика. Небольшая коробочка, тридцать сантиметров на шестьдесят, со съемной передней стенкой. Если поднять стенку, открывалась комнатка с лестницей, ведущей наверх. На лестничной площадке стояли две вырезанные из картона детские фигурки, а внизу на диване застыли такие же фигуры мужчины и женщины. Перед ними мигал экран телевизора. Пульсирующий эффект создавала крохотная спрятанная лампочка, которая то включалась, то выключалась. Лица мужчины я разобрать не мог, мешали резкие тени, но вот лицо женщины, повернутое к мужу, видно было хорошо и казалось застывшей грубой маской. Все персонажи были выполнены черной тушью в графической манере, напоминавшей комиксы про Дика Трейси, а затем вырезаны и помещены в написанный красками интерьер.

Далее шли три картины, причем каждая следующая была больше предыдущей. Холсты обрамлял тяжелый золоченый багет, как в музее. Сперва мне показалось, что по стилю и колориту они близки к полотнам Фридриха, но потом я понял, что здесь куда сильнее влияние Райдера с его романтическими американскими пейзажами. На первой картине дети были изображены как будто бы с очень большого расстояния. Они только что очнулись от сна в глухом лесу и обнаружили, что родители исчезли. Две крошечные фигурки жались друг к дружке, а высоко в небе зловеще скалилась луна, и в ее холодном свете поблескивали камушки Гензеля. На втором холсте история продолжалась. Это был еще один лесной пейзаж, но теперь Билл прописал подлесок. Спящие дети были едва различимы — всего лишь две тени, лежащие бок о бок на земле. Под иссиня-черным небом в лесную чащу уходила дорожка из хлебных крошек, больше похожих на бородавки. На третьей картине ни Гензеля, ни Гретель не было вовсе, только птицы, пикирующие

/ с высоты за крошками хлеба, да тонкие лучи восхода, пробивающиеся сквозь кроны деревьев.

Чтобы изобразить пряничный домик, Билл отказался от обычных холстов в рамах. Ему понадобился очень большой холст, выкроенный в форме дома. Фигуры детей были написаны отдельно, а потом вырезаны и укреплены на крыше. И детей и домик Билл вылепил размашистыми крупными мазками. Он использовал ослепительно-яркие цвета, куда более яркие, чем на всех предыдущих полотнах. Оголодавшие за время скитаний по лесу дети, ошалев от еды, распластались на крыше. Гензель обеими руками жадно набивал себе рот шоколадом. Билл так и изобразил его, с прижатой к губам ладонью. Гретель, жмурясь от удовольствия, вгрызалась в огромную тянучку. Все сладости, из которых был сложен пряничный домик, казались настоящими. Кое-что Билл написал, но множество коробок, пакетиков и фантики от конфет он просто приклеил по всей поверхности — фасад дома пестрел плитками шоколада "Херши", батончиками "Баунти" и "Кит-Кзт", пачками печенья с повидлом, "Фрутеллы" и пакетиками драже.

Ведьма появлялась только на шестой картине, которая вновь представляла собой холст в форме домика, но на этот раз Билл предпочел приглушенные цвета. Я увидел заставленный грязной посудой стол. Билл выписал хлебные крошки, объедки гамбургера и красные полосы кетчупа на тарелках. Интерьер комнаты был по-американски скучным и непритязательным, но Билл написал его с такой энергией, что мне невольно вспомнился Мане. Как и в комнате родителей Гензеля и Гретель, здесь тоже присутствовал телевизор с рекламой арахисового масла во весь экран. Над детьми, заснувшими с выражением блаженной сытости на оплывших личиках, склонялась старая тетка в грязном бюстгальтере и колготках телесного цвета, сквозь которые видны были примятые волосы на лобке и мягкий раздутый живот. Вялые груди и две жирные складки на талии вызывали омерзение, но при взгляде на ее лицо у зрителя просто стыла кровь. Оно было перекошено от ярости. Толстые стекла очков укрупняли и без того выпученные глаза. Губы, раздвигаясь, обнажали два ряда блестящих металлических коронок. Символический ужас сказки становился реальным и осязаемым. Эта женщина была людоедкой. Она ела детей.

Седьмая часть была совсем иной по форме. Внутрь настоящей железной клетки Билл поместил вырезанную из холста фигуру Гензеля, стоящего на четвереньках. Изображение было плоским. Разглядывая его сквозь прутья, я заметил, что мальчуган значительно прибавил в весе. Одежда стала ему явно тесна, джинсы едва сходились на объемистом животе. На дне клетки валялась настоящая, чисто обглоданная куриная дужка.

На восьмой картине была изображена стоящая перед кухонной плитой Гретель. Вырезанная из плотной бумаги девочка была очень похожа на свое самое первое изображение, только очень округлившееся. Фигура была двусторонней; Билл выписал и спину и лицо, потому что смотреть полагалось и спереди и сзади. Гретель стояла перед настоящей духовкой с открытой дверцей, позволявшей видеть все, что внутри, но обугленных костей там не было. Задняя поверхность печки отсутствовала, и дальше начиналась гладкая стена.

В последней части работы откормленные братик и сестричка выходили из дверного проема, прорезанного в большом — три метра на два — прямоугольном холсте. Но теперь перед нами был не пряничный домик, а классический фермерский дом, непременный атрибут пейзажа любого из тысяч американских пригородов. Колорит напоминал выцветшую цветную фотографию. Билл даже поместил холст в тонкую белую рамочку, какой обыкновенно окантовывают снимки. В руках дети сжимали настоящую веревку. Впереди, где-то в метре от них, находилось трехмерное изображение мужчины в натуральную величину. Присев на одно колено, он цепко держал в руках другой конец веревки и тянул детей к себе, прочь из сказки. У ног его лежал настоящий топор. Для фигуры отца Билл выбрал плотный синий цвет, но поверх синего по всей поверхности скульптуры шли маленькие белые буковки — полный текст сказки "Гензель и Гретель": "Жил на опушке дремучего леса бедный дровосек со своей женой и двумя детьми; мальчика звали Гензель, а девочку Гретель…"

"Спасительное слово", — подумал я, взглянув на испещренную письменами фигуру дровосека. Сам не знаю, что я тогда имел в виду, просто эта фраза почему-то всплыла в голове. Ночью, после того, как я впервые увидел окончательный вариант "Гензеля и Гретель", мне приснился странный сон, будто я поднимаю руку и вижу проступающие на коже слова. Я не знаю, откуда они, я не могу их прочесть и понимаю только, что среди них есть существительные, потому что они написаны с прописной буквы. Я пытаюсь стереть их, но они не исчезают. Проснувшись, я подумал, что причина всему — фигура дровосека из сказки, но потом в памяти возник образ женщины с кровоточащими письменами на коже и бледно-розовый след имени, проступивший на руке Вайолет. "Гензель и Гретель" — это, прежде всего, история о голоде и изобилии и конечно же о детских страхах, но скелетоподобные дети с картин Билла выкопали из глубин моего спящего сознания совсем иные ассоциации. Написанные с прописной буквы существительные из языка моего детства вдруг переплелись с номерами, которые выжигали на руках узников концлагерей. Из всех моих родственников до клейма с номером дожил только дядя Давид, остальных не стало раньше. В ту ночь я долго лежал рядом с Эрикой и слушал ее дыханье. Прошел час. Я тихонько выскользнул из спальни, порылся в письменном столе и нашел там свадебное фото Давида и Марты. В четыре утра на нашей улице было поразительно тихо. Я вслушивался в громыхание редких грузовиков по Канал-стрит и рассматривал снимок, вглядываясь в элегантное длинное платье Марты и в парадный костюм Давида. Давид был красивее моего отца, но семейное сходство просматривалось, особенно в очертаниях лба и подбородка. У меня сохранилось единственное воспоминание о дяде. Я иду вместе с папой в парк, чтобы встретиться с дядей. Солнце, пробивающееся сквозь толщу листвы, рисует на траве узор из света и тени. Я сосредоточенно разглядываю траву, и вдруг передо мной вырастает дядя Давид. Он подхватывает меня под мышки и поднимает высоко-высоко над головой. Помню восторг от того, что взмываю вверх, а потом лечу вниз, помню восхищение, переполняющее мое сердце. Какой он сильный, какой уверенный! Отец хотел, чтобы он вместе с нами уехал из Германии. Я не помню, чтобы в тот день они повздорили, но точно знаю, что ссор было много, потому что Давид наотрез отказывался покинуть обожаемую родину.

Когда Билл выставил наконец "Гензеля и Гретель", вокруг работ разгорелся нешуточный скандал. Дирижировал им не кто иной, как Генри Хассеборг, написавший для журнала "Обозрение сцены и искусства" (сокращенно "ОСИ") статью под заголовком: "Прищур лощеного женоненавистника". Билла обвиняли в том, что он-де "щеголяет в расхристанном виде знойный мачо, он же по совместительству Великий Абстракционист-Экспрессионист, и все на потребу богатым европейским коллекционерам". Выставку Хассеборг предал анафеме, сперва назвав работу Билла "легковесным и поверхностным иллюстрированием", а потом и вовсе объявив ее "самым вопиющим воплощением женоненавистничества в истории современного искусства". И далее на протяжении трех мелко набранных столбцов он кипел, клокотал и плевался ядом. Статья сопровождалась фотографией Билла в темных очках, на которой он выглядел как голливудский секс-символ. Билл не верил своим глазам. Вайолет плакала. Эрика об авторе статьи иначе как о "брызгающем слюной самовлюбленном мерзавце" не отзывалась. А Джек покатывался со смеху:

— Нет, ты представь себе, и этот мозгляк теперь рядится в платье феминиста, каково?! Кто бы говорил про потребу публике, а?

Мне же казалось, что Хассеборг специально ждал момента, чтобы ударить в спину. К тому времени, как статья вышла в свет, имя Билла Векслера стало достаточно хорошо известно, чтобы набить кое у кого оскомину. Увы, зависть и злоба — неизменные спутницы славы, даже если слава отнюдь не вселенская. И не важно, где она приходит к человеку: на школьном дворе, в зале заседаний, в университетской аудитории или выставочном зале. За стенами галереи имя Уильяма Векслера практически ничего не говорило людям, но в замкнутом, почти кровосмесительном кругу коллекционеров и галерейщиков Нью-Йорка его звезда восходила, и даже крохотного лучика оказалось достаточно, чтобы вызвать у Хассеборга и ему подобных нестерпимую резь в глазах.

В будущем Биллу предстояло с завидной регулярностью вызывать ненависть у людей, которых он знать не знал, и всякий раз он оказывался к этому не готов и безумно пе реживал. Ему не могли простить, что он так хорош собой, но это еще полбеды. Как правило, посторонним, сиречь журналистам, каким-то образом удавалось нащупать его кодекс чести, эту исступленность единственно верного шага, не ведавшую компромиссов. В глазах некоторых, по большей части европейцев, это придавало ему романтический ореол — надо же, какой интригующе-загадочный гений! Другие, по большей части американцы, эту незыблемость принципов воспринимали как пощечину. Для них она, прежде всего, была свидетельством того, что "малый — то с приветом".

На самом же деле большинство своих работ Билл никому не показывал. Любая выставка являлась результатом беспощадной внутренней чистки, во время которой он безжалостно отметал все, кроме самого основного, а остальное прятал от посторонних глаз. Одни работы ему казались неудачными, другие — лишними, третьи стояли особняком и поэтому выпадали из серии, а значит, их нельзя было выставлять. И хотя Берни кое-что ухитрялся продать, что называется, с заднего крыльца, большая часть навсегда оставалась в мастерской. Билл объяснял мне, что деньги не главное, а все эти холсты, инсталляции и скульптурки, дескать, живут с ним на правах старых друзей. Так что обвинения Хассеборга в стремлении потрафить вкусу коллекционеров были просто нелепы. Хотя он, конечно, затеял все это неспроста. Для такого, как Хассеборг, признать, что на свете существуют художники, которыми движет что-то кроме мелкого тщеславия и желания пробиться любой ценой, означало перечеркнуть всю свою жизнь. В статье явно звучала паника. Хассеборг решил играть ва-банк.

После публикации его опуса я решил поподробнее расспросить Берни о личности автора. Как выяснилось, прежде чем заняться писательством, он был художником.

Берни назвал его картины полуабстракционистской мазней, которая решительно никого не интересовала. Промыкавшись несколько лет, Хассеборг в конце концов бросил свое призвание и переключился на критику и художественную прозу и в начале семидесятых опубликовал повесть о торговце наркотиками, который в промежутках между сделками предается размышлениям о судьбах мира. Действие происходило в трущобах Нижнего Ист-Сайда. Дебют был принят благожелательно, но за последующие десять лет Хассеборг так и не сподобился написать еще хотя бы одну книгу, зато сподобился накропать множество критических статей, и Уильям Векслер стал не единственной его жертвой. В конце семидесятых Берни выставил работы Алисии Капп. Ее изысканные скульптуры, где тело причудливо сочеталось с кружевом, продавались в галерее Уикса на ура. Но осенью семьдесят девятого года журнал "Арт ин Америка" опубликовал о ней разгромную статью за подписью Хассеборга.

— Алисия всегда была человеком очень хрупким, — рассказывал Берни, — но эта статья ее окончательно добила. Так что попала она в клинику, лечилась, потом собрала вещички и уехала в штат Мэн. Мне кто-то рассказывал, что она живет там в крошечной каморке с тридцатью кошками. Я ей звонил как-то раз, предлагал помочь, если она решит что-нибудь продать из своих работ. Тебе, говорю, для этого даже в Нью-Йорк приезжать не нужно. И знаешь, что она мне ответила? Нечего, говорит, продавать. Я больше этим не занимаюсь.

Эта история получила довольно неожиданное продолжение. Хассеборговская желчь вызвала к жизни еще три статьи о "Гензеле и Гретель", одну столь же враждебную, зато две другие — хвалебные. И одна из этих хвалебных статей появилась в журнале "Артфорум", издании куда более авторитетном, чем "ОСИ". Развернувшаяся полемика только подхлестнула интерес к выставке. Люди шли и шли в галерею, чтобы посмотреть на ведьму, ведь якобы из-за нее Хассеборг и взвился. Колготки телесного цвета настолько оскорбили его эстетическое чувство, что он не пожалел целого абзаца на описание этого предмета туалета и просвечивающих лобковых волос. В свою очередь дама, написавшая рецензию для "Артфорума", развила колготочную тему до трех абзацев, отстаивая право Билла на использование женских колготок с художественной целью, после чего несколько художников, которых Билл не знал лично, позвонили ему со словами поддержки и восхищения его творчеством. Так что Хассеборг, сам того не желая, вывел злую ведьму из пряничного домика в люди, а люди, сиречь художественное сообщество, не смогли устоять перед чарами наколдованного ею скандала.

Субботним апрельским утром ведьма вновь напомнила о себе. Когда Вайолет постучала, я сидел за столом в кабинете, поглощенный большой репродукцией "Юдифи" Джорджоне. Это знаменитый фрагмент дверной росписи, где изображена Юдифь, попирающая ногой мертвую голову Олоферна. Вайолет бросила на стол книгу, которую брала почитать, подошла сзади и, полуобняв меня за плечи, тоже склонилась над картиной. Казалось, Юдифь улыбается, попирая босой ногой главу только что умерщвленного полководца, и голова тоже будто бы улыбается ей в ответ, словно они вдвоем молчат о какой-то лишь им ведомой тайне.


Дата добавления: 2015-11-04; просмотров: 47 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Благодарность автора 6 страница| Благодарность автора 8 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.014 сек.)