|
В Вену уезжают в рессорной коляске,
Руками в перчатках придерживая шляпы.
Горничная в кружевах, мальчик в картонной маске
Их провожают в тени деревянного папы.
Папа источен жуками, в Вене танцуют вальсы,
За декадансом и картами не замечают людей,
И, спотыкаясь о нищих, грубо бормочут «Шайссе!»,
И уезжают в Пратер в сопровождена гостей.
Но в темноте фабрик синеют глаза рабочих,
Со Скандинавского моря свежий дует норд‑ост.
И в каждом немецком сердце, среди оседающей ночи,
Вдруг проступает четкость святых, указующих звезд!
Среди душистой прели изысканных будуаров,
Среди дворцовых комнат и розовых мягких цветов,
Слышен веселый грохот грядущих наших ударов,
Слышен весенний грохот падающих оков!
И каждый немецкий мальчик, покинув седые термы,
Покинув пар и влажность пустых бассейнов и урн,
Находит тысячи свастик в каплях собственной спермы.
Он ей угощает девочек, как приказывает Сатурн.
Девочки станут летчицами, посвященными тонкому хлебу,
Сестрами и святыми, будут плести мешки.
Каждый немецкий мальчик глаза поднимает к небу
И без улыбки смотрит в его ледяные смешки.
Оказалось, что Эполет – это парк, причем во французском духе. Золотистая аллея струилась среди тонких живых изгородей, скручиваясь в огромную спираль. В центре спирали, в центре этого круглого загадочного парка‑завитка, возвышался небольшой дворец, окруженный кустами, имеющими форму геометрических фигур – конусов, пирамид, кубов и шаров. Вечерело, воздух стал синим, и в этой синеве красиво и уютно светились высокие окна дворца, отбрасывая пять золотых коридоров света на песок аллеи, на мраморных крокодилов, лежащих в темной траве. В окнах посверкивали люстры и золотые рамы огромных картин, кто‑то ходил там по залам – чувствовалось, там затевается праздник. Что‑то очень заманчивое, сладкое, как в далеком детстве, почувствовал парторг в этих окнах, захотелось поскорее войти туда, увидеть чьи‑то сияющие глаза, услышать тяжелый шорох бального платья, пригубить ледяного шампанского, надкусить хрупкий эклер…
Они приблизились. Дворец оказался одноэтажным – всего лишь павильон, предназначенный для небольших балов и обедов. Своей архитектурой он отчасти напоминал дом румынского помещика, где Дунаев встретился с Гугуце, но был изящнее – лепнина казалась легкой и разлетающейся, отсутствовал привкус мрачного запустенья – наоборот, все здесь дышало нарядностью и весельем. Они вошли и отдали цилиндры седому лакею.
Где‑то звучал вальс, шумели голоса, звенели узкие бокалы, скрипел сияющий паркет под ногами, инкрустированный разными породами дерева – и все сплошные гербы.
Сквозь распахнутые двери первого зала они вошли в ярко освещенную анфиладу из четырех залов, которые почти целиком удавалось охватить взглядом, входя, так как все здесь виднелось распахнутым и сверкающим. Дамы и мужчины стояли группами, беседуя.
– Как мило, Андрэ, что вы пришли! – сказала по‑французски красивая смуглая дама непонятного возраста, протягивая Радужневицкому руку для поцелуя. – А это, я полагаю, ваш друг, о котором мы столько слышали. – Она подняла к глазам лорнет и сквозь его стекла взглянула в лицо Дунаева. Парторгу показалось, что у нее жемчужные глаза, как у бронзовых девушек, которые держат в руках морские раковины.
– Вальдемар фон Дунаев, горячий любитель устриц. – Радужневицкмй взмахнул сложенными перчатками, представляя друга. – Он успокоиться не мог, когда прослышал про ваши устричные вечеринки.
– Надеюсь, вам понравится эта маленькая традиция, господин фон Дунаев, – произнесла дама, протягивая руку уже Дунаеву. – Мы собираемся всегда по воскресеньям. По воскресеньям. – Она ласково прищурилась, и ее жемчужные глаза потемнели от доброжелательства. – Вы всегда жданные гости. Здесь, в парке Эполет. По воскресеньям.
Вообще‑то Дунаев ни слова не знал по‑французски, но все, что говорилось, он превосходно понял. Более того, целуя руку женщине, облаченную в атласную перчатку до плеча, он непринужденно произнес на чистом французском языке:
– Большая честь, княгиня, быть в вашем доме. Не ради устриц я стремился сюда, если только не называть словом «устрица» всякое глубокое и вместе с тем утонченное переживание.
– Что ж, сходство есть, – княгиня прищурилась, и жемчуг ее глаз стал еще темнее. – И устрица, и переживание скрываются в раковинах. И устрицу и переживание поглощают живьем, – княгиня усмехнулась и отошла к следующим гостям.
– Княгиня мила и умна, – сказал Радужневицкий, провожая глазами ее смуглую голую спину. – Здесь собирается элита. Элита особого рода. Дело не в том, что это представители семейств. Я бы разочаровал тебя, знаю, дорогой Вальдемар, если бы затащил в место скопления так называемой «политической элиты», где бессовестные и красноречивые люди играют именами земных властей, столь темных и издающих скверный запах жестокостей и ублюдства. Тебе бы не приглянулась и артистическая элита – ярмарочный близнец элиты политической. Здесь – другое. Но ты сам поймешь.
Дунаев кивнул и взял запотевший бокал шампанского с серебряного подноса, с которым подошел лакей. Он сделал глоток. И вкус и холод напитка – все было таким, как ему хотелось.
– Да, Джерри, после этих нечеловеческих Венгрии действительно нравится все это – эта старина, эта цивилизованность… – произнес Дунаев.
– Называй меня Андрэ, – прервал его Радужневицкий. – Здесь не в чести американизмы. Третий Рейх вот‑вот рухнет, все это понимают, но он еще не рухнул и вежливые люди должны соблюдать status quo. Взгляни лучше на портреты… – он взял Дунаева под руку и подвел к стене. Дунаев увидел восемь портретов, причем на всех изображен один и тот же молодой человек, но в разных одеяниях.
– Кто это? – спросил парторг.
– Это Квентин Фарецкий. Он умер, – ответил Джерри.
Когда человек умирает, обычно находят труп.
Он где‑то лежит, одинокий, и взгляд его прям и туп.
Когда господин умирает, находят несколько тел,
Разложенных в строгом порядке, как знаки исполненных дел.
Когда умер Квентин Фарецкий, было найдено восемь мужчин –
Один в расшатанном кресле склонился, глядя в камин.
Другой лежал в коридоре, в гостинице, у окна,
И где‑то шумело море. И где‑то кончалась война.
Третий найден на кухне. Рядом блестели очки.
В огромной кастрюле тухли коричневые кабачки.
Четвертый в синем алькове, меж двух обнаженных девиц –
Приподняты узкие брови. Овалы изнеженных лиц.
Пятый в простой униформе лежал посреди двора:
Пустила мелкие корни вокруг него детвора.
Шестой среди мертвой рыбы в прибрежный уткнулся песок,
И тень от каменной глыбы вонзилась в его висок.
Седьмой – в центре красного корта, с мячиком белым во рту.
Одет в спортивные шорты. Нашли его поутру.
Восьмой, и последний, качался в экзотическом гамаке,
И солнечный луч кончался на шпаге в его руке.
Все это был Квентин Фарецкий. Таков уж наш Квентин был!
При жизни еще был мотом и дуэлянтом слыл.
Женщины все еще помнят его писем возвышенный слог,
И сохранились в усадьбе сто двадцать пар сапог.
Женщины шепчут «Внемлю!», и свет дробится в слезах…
Наш Квентин уходит в землю в восьми белоснежных гробах.
– Он что, приходился родственником хозяйке? – спросил Дунаев.
– Да… в некотором роде. Здесь все отчасти родственники. Сам знаешь, аристократические семьи сплетены в один огромный вензель.
К ним подошел человек мощного сложения, на котором фрак топорщился, как брезент на пушке. На руках он держал живого лисенка. Казалось, он не скажет ни слова, но он любезно улыбнулся и произнес:
– Андрэ, вам известно, что мы все питаемся слухами. Жизнь склоняется к слухам. Жизнь сосет их, как осы цветочную пыльцу. Я слышал, ваш друг путешествует по особенному маршруту. Это нас всех так заинтриговало…
– Да, Глеб, мой друг Вальдо фон Дунаев решил предпринять путешествие, которое я бы назвал номиналистическим. Он вздумал пройти вдоль реки, которая дала ему родовое имя. Это, конечно же, река Дунай, сшивающая собой страны Средней и Восточной Европы. Река Дунай… – Джерри сделал многозначительное лицо, – Донау. Названа в честь бога Адониса, умирающего и возрождающегося, как большинство богов. Слово «Адонаи» означает Господин или Бог у иудеев. Эта река зарождается в недрах Германии, затем проходит сквозь Австрию, Словакию, Венгрию, Сербию, Болгарию, Румынию и, наконец, впадает в Черное море на территории СССР, в местечке Вилково, где живут русские старообрядцы, хранители древнего благочестия. Там домики все на сваях, там все в лодках, и селение это называют «дунайской Венецией». Такова эта река. Она, впрочем, и всем хорошо известна. Может быть, вы скажете, она скушна, но оцените браваду моего друга, который решился на это путешествие не когда‑либо, а сейчас, в дни и месяцы, когда все насквозь проткнуто войной. Впрочем, разрешите вам представить моего героя – Вальдо фон Дунаев. А это, Вальдемар, наш общий родственник и друг Глеб фон Ветер.
– Ветер, вода… Реки, тучи. Похолодание. Внезапное потепление. Атмосферный фронт. – Радужневицкий пригубил шампанское. – Мы все – представители погоды. Я вот представляю здесь радугу, этот спектральный анализ света в парах земли и неба.
– Смена дня и ночи – единственный источник подлинной радости. Других источников нет. Остальное лишь игра. – Глеб фон Ветер осклабился. Странно сияла его американская улыбка на тяжелом и длинном славянском лице. Такое лицо казалось неспособным к таким вот улыбкам.
– Господа, прошу всех в следующую залу, – сказала княгиня, быстро проходя с парой других гостей. – Там нас ждут…
– Те, кого ждем мы, – подхватил Глеб. Лисенок на его руках зевнул, показав свой детский язычок.
В соседней зале, действительно, устрицы громоздились в огромных серебряных ладьях среди льда и лимонов. Ладьи перемежались серебряными ведрами, где, тоже во льду, зеленели винные бутылки.
Сухое белое вино пришло на смену шампанскому.
– Твое вино, Вальдо, – подмигнул ему Радужневицкий. – Вино с берегов Дуная. Пей допьяна. Раствори его в себе.
Дунаев всосал в себя живую устрицу. И почувствовал ее морскую силу. Запил вином. Он оказался сидящим между двух дам. По правую руку сидела дама непонятного возраста, но, кажется, старая, которая вскоре стала известна ему как Валентина. От нее шел странный запах паленого шелка, вишневых косточек…
Слева сидела белокурая девочка лет пятнадцати. Ее лицо было бледным, а рот ярким и припухшим. Она представилась: Терри‑Окки Винтербер.
На рассвете, что был розов,
Долог, сладок, тёпл и сер,
Целовал я нежно губы
Терри‑Окки Винтербер.
Эта девочка из Клана,
Дочь хозяйки Трех Лесов,
Поздней ночью отворила
Для меня дверной засов.
Терри‑Окки, я пробрался
Ночью в спаленку твою.
На рассвете оказался
В ослепительном раю.
Запах чая, вкус лекарства,
Где‑то бродит белый кот.
Мой язык как гость веселый
Навещает детский рот.
Гость почтительный и нежный,
Гость проворный и простой…
За окошком ветер снежный
Лижет цоколь городской.
Так, между затхлым ароматом Валентины и свежим благоуханием Терри‑Окки и сидел Дунаев. Кто‑то поднялся во главе стола с бокалом в руке.
– Позвольте произнести несколько слов во славу и оправдание живоглотства, – произнес поднявшийся. – Мы поедаем устриц, которые маленькие, их для нас похитили из прохладных глубин. Есть ли у нас на такое дело право?
Оратор обвел присутствующих взглядом очень темных глаз. И продолжил:
– В наших жилах течет кровь старинных разбойников. Эту аристократическую кровь мы называем голубой. Синим цветом на поверхности тел выделяют вены. Красным обозначают артерии. Артериальная кровь, светлая и неиспользованная, как кровь молодой любовницы, о которой английский поэт сказал: «…the Lightfull and solty blood of her beauty». Столь же свежа и светоносна кровь народа. Наша же синяя кровь – кровь венозная. Кровь, которой предстоит пройти очищение Сердцем. Сердце! Сердце Курчавого! Сердце командира эскадрона моравских гусар – полковника Отто фон Гурвинека! Что ты можешь, Большое Сердце, без помощи агентов глубины – святых устриц? Они родились там, в недрах легкости. За устриц! За Гурвинека!
– За устриц! За Гурвинека! – раздались голоса.
Над столом поплыл звон сдвигаемых бокалов. Дунаев чокнулся с соседками по столу и выпил залпом. Опьянение приблизилось. Он поднял глаза и увидел огромный портрет на зеленой стене. Портрет был так огромен, что Дунаев просто не мог заметить его, когда еще оставался чуть более трезвым. Толстая золотая рама, столь пышная, что казалась жерлом вулкана, разверзалась вокруг полотна, где изображен был мертвый гусарский полковник, лежащий во льду. Лицо гусара чуть светилось сквозь лед, неожиданно детское, мальчишеское, в круглых очках. Над высоким бледным лбом курчавился гусарский чубчик, как у Дениса Давыдова.
– Вы узнали господина, который произносил речь? – наклонилась к уху Дунаева Валентина. – Это Зео Ванденстайн.
В усадьбе Биттерби родился кривоногий мальчик,
В усадьбе Горькая Пчела.
Там есть один стеклянный зальчик,
Где леди сына родила.
Хозяин черепах с повелителем яблок
Над колыбелькою склонялись.
Его прадедом был князь Ум,
Собаки Юга – дядьями.
Его нарекли Зео в честь верхней бездны,
Темный парк назначили быть его сердцем,
Красный с золотом забор стал его пальцами.
В усадьбе Горькая Пчела родился Зео Ванденстайн!
Он был землей своих внучат –
Кусков башкирского ледка,
Он был алмазный самокат,
И крики челяди сквозь сад,
Как сто, как двести лет назад,
Они кричали в темный сад,
Что леди сына родила.
Кто‑то подхватил Дунаева под руку и увлек Дунаева в следующую залу анфилады. Здесь что‑то затевалось. Гости с бокалами в руках рассаживались на стульях вокруг огромной деревянной миски, расписанной аляповатыми цветами. Миска занимала весь центр залы.
– Господин фон Дунаев, вы у нас новичок. Еще не знаете наших маленьких обычаев, – сказала княгиня, подходя к Дунаеву и прикасаясь к его локтю. – После ужина мы устраиваем маленький спиритический сеанс. Но мы не вызываем умерших. Зачем? Кому нужно ворошить прошлое? Лучше уж ворошить будущее, не так ли? Это как‑то свежее. Вы ведь сами бы выбрали Терри‑Окки, а не Валентину, – княгиня усмехнулась, слегка ударив Дунаева веером по руке. – Валентина богаче, но я знаю, что не деньги для вас главное.
– Не деньги, – подтвердил Дунаев. – Не деньги, но жизнь.
– Жизнь или кошелек! – Княгиня прищурила свои жемчуговые глаза под тенью ресниц. – Так говорили разбойники. А мы, аристократия, как правильно сказал Зео, потомки лесных разбойников. А я вот выбираю кошелек. В кошельке так приятно лежать, в темноте. Лишь легкий запах духов и нега шелковой изнанки, ласкающей голое тело. Что мне жизнь? Я от нее давным‑давно уже отказалась. Ради этого – ради имения. Ради имени. Но вы – другое. Вы отважны – мужчина. Хотела бы, честно говоря, завести с вами любовную интрижку, но недосуг. Простите мне мою венскую прямоту. Слишком много забот по хозяйству. Вот и спиритический сеанс начинается. Присядьте.
Она показала Дунаеву на свободный стул у бортика огромной миски. Вальдемар присел. Все уже восседали на гнутых розовых стульях. Только одна женщина, невысокая, широкоплечая, с широким лицом, стояла. Видимо, это была руководительница сеансом. Лицо ее казалось почти античным, нижняя часть лица чуть тяжеловата. На ней синела униформа Люфтваффе.
– Мы называем эту даму Бездна де Небо, – шепнул Радужневицкий. – В шутку, конечно. Она здесь спиритический медиум. Но вообще‑то она летчица. Ас, говорят. А раньше была учительницей.
Она работала учительницей в школе
И часто ночевала в кабинете.
В пробирке развести немного соли.
Ее любили и боялись дети.
Но вот однажды в окнах кабинета
Сверкнуло пламя, вылетели рамы…
Потом она уехала на лето,
В Крыму влюбилась. Вскоре вышла замуж.
Бездна де Небо подняла руку, и в зале воцарилась тишина. Она медленно повернула ладонь вверх… Ее мрачное лицо оставалось сосредоточенным, глаза закрыты.
– Вызываем Ложку, – произнесла Бездна. Её голос оказался низким, но таинственным. – Ложка, размешай.
Тут же раздался грохот, все затряслось, посыпались куски штукатурки, затем показалось, что выламывают потолок, и щебень сыпался в миску. В проем просунулась колоссальная Ложка и стала быстро ходить по кругу. По ощущению, она состояла из горячего плотного студня, но была празднично расписана по черному фону желто‑белыми ромашками и элементарными птичками. Дунаев поднял глаза и увидел, что, несмотря на осыпавшуюся штукатурку и отчасти лепнину, потолок цел и по‑прежнему украшен серо‑розовыми кучевыми облаками, на которых лежали румяные, обнаженные тела богов и богинь. Люстра по‑прежнему свисала хрустальной гроздью из сердцевины сгустившихся облаков.
Ложка проходила прямо сквозь потолок и сквозь люстру. Но она двигалась по кругу все быстрее. Поначалу она неслась сквозь вещи и людей, лишь вспархивали салфетки, летели цветы и пушились волосы на головах. Но чем больше была скорость Ложки, тем плотнее и реальнее она становилась – вскоре полетели стулья, одного господина швырнуло в угол, затем швырнуло даму, затем вдребезги разлетелась китайская ваза, стало сносить и разбивать статуи, картины. Стулья летели и разбивались о стены. Мужчины в черных фраках и женщины в узких платьях прижимались к стенам, стараясь не попасть под Мешалку, которая уже стала не видна – она вышла на такие обороты, так свистела, что не видать стало ничего, кроме этого вихря в центре. Люди растрепанно распластались по стенам, по углам, в разметавшихся фраках и платьях, но никто не покидал залы, хотя со всех сторон огромные белые двери стояли распахнутыми в соседние помещения.
Женщина‑медиум по прозвищу Бездна де Небо стояла неподвижно у стены, с совершенно спокойным лицом. Глаза свои она не открывала. Наконец она стала медленно поднимать правую руку. Ложка стала замедляться и наконец остановилась посередине залы, сверкая своими птичками и цветами.
Вокруг все было разбито, перемешано. Цветы, куски штукатурки, лепнины, мрамора, разбитые бутылки, вазы и блюда – все это напоминало салат. Дунаев увидел, как по стенам, по рельефным изображениям цветов, течет белое вино – совсем близко от его лица. Это бутылку бросило и разбило о стену.
– Спасибо, Ложка, что размешала, – сказала медиум. – Теперь уходи.
Ложка исчезла.
– Вызываем Нефть, – произнесла летчица‑медиум. – Нефть, приди.
Тут же в огромных окнах вылетели все стекла, словно от страшного давления, и в залу потоком хлынула жирная, добрая, черная нефть. Она лилась рывками, неровно, странно чавкая, быстро заливая паркет, инкрустированный гербами. Черная жидкость вскоре стала заливаться в туфли и ботинки, некоторые гости стали забираться на стулья, но стулья были сильно перебиты и разбросаны Ложкой, среди них не так уж и много стояло целехонькими.
«В этом мире разрыв между живыми существами и неживыми вещами гораздо глубже, чем у нас, – подумал Дунаев. – Вещи кажутся более хрупкими. Живые существа, напротив, почти неуязвимы».
Действительно, почти все вещи в комнате оказались разбиты или повреждены, многие просто превратились в ошметки и в щебень, смешаны воедино, как смешивают еду, но многочисленные гости все остались без царапинки, только прически и платья поистрепались, но никто даже не испугался – напротив, все лица, на которые падал дунаевский взгляд, светились упоенным увлечением и упругой светской воодушевленностью. Глаза дам ярко блестели среди растрепавшихся локонов. Не менее ярко блестели и глаза мужчин, у всех были растрепаны усы, и бакенбарды, и прически, да так тщательно, словно их специально ворошили. Чуть ли не сам Ворошилов. Теперь они делали вид, что пытаются спасти свои платья и туфли от нефти, но нефть быстро прибывала, и скоро все уже стояли в нефти по грудь, за исключением тех, кто взобрался на уцелевшие стулья или пристроился на постаменте статуи, на мраморном камине или же на спинке дивана. По черной нефти плыли цветы и ошметки праздничного стола. Даже устрицы – еще живые, уже обрызнутые едким лимонным соком, но не съеденные, – ежились, обнаженные, в своих открытых раковинах, проплывая, словно в гондолах, подрагивая от чересчур яркого света люстр.
Нефть подбиралась уже к белому накрахмаленному галстуку Дунаева, заколотому алмазной запонкой, и сочные волны прибили к его лицу корзиночку в виде плетеного лыкового галеона, на дне которого лежал надкушенный персик.
– Наверное, время есть сладкое и выпить немного крепкого, – прозвучал над головой Дунаева незнакомый девичий голосок. Он поднял глаза и увидел девушку лет не более тринадцати, в белом платье. Девушка примостилась на каминной полке и, изогнувшись, протягивала ему граненую рюмку с чем‑то прозрачным и крепким.
– Благодарю. Вы очень любезны, – ответил Дунаев и выпил предложенное, что оказалось греческой анисовой водкой. – Позвольте узнать ваше имя.
– Кори Фармак.
– Счастлив познакомиться с вами, – искренне сказал Дунаев, глядя в теплые, нежные, раскосые глаза.
Кори Фармак, девочка из Черной Дыры.
Красные носит перчатки. Белые любит сыры.
Кори, Кори, возьми меня, детка, туда,
Где облака становятся ветром
И пухлым алмазом – вода.
Оттуда вернусь я трезвым. Трезвее, чем минерал.
И скажут мне добрые люди, что отныне я – адмирал.
Что в моем распоряжении море, лодки и корабли,
Привкус холодной водки вдали от родной земли.
Кори, ты очень sexy. На пальцах следы чернил.
За эти лиловые пятна я некогда умер и жил.
На твое детское тело я променяю богинь,
И ветер заверит дело, тихо свистнув: «Аминь!»
– Нефть, остановись, – произнесла Бездна де Небо.
Нефть перестала прибывать и застыла не уровне лиц тех, что не влез на возвышения. Теперь казалось, здесь плавает в черном много нарядных голов. Гости спокойно улыбались друг другу. Кто‑то передавал припасенные рюмки с анисовой водкой. Люстры отражались в нефти.
– Достаточно бы искорки, чтобы все вспыхнуло, – заметил Радужневицкий. – Но в этом мире нет огня. Заметь – ни одной свечи, и никто не курит.
Вальдо фон Дунаев взглянул на устрицу, которая проплывала мимо его лица в своей открытой раковине, и ему вдруг захотелось стать ею.
И он стал ею. И поплыл.
Дата добавления: 2015-11-03; просмотров: 51 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Глава 34. Венгрия | | | Глава 36. Венеция |