Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Глава 13. Летний снег

Глава 1. Новый король острова | Глава 2. Четверги у Радужневицких | Глава 3. Пятницы у Радных | Глава 4. Субботы у Каменных | Глава 5. Сталинград | Глава 6. Кровавые мальчики | Глава 7. Длинноносый | Адвокат Ян Блок | Глава 10. Музей и молоко | Глава 11. Убить бакалейщика |


Читайте также:
  1. II. Особенности содержания летных полей в весенне-летний период (ВЛП).
  2. Глава 11. Малолетний якудза и принцесса.
  3. Кем. я хочу быть, когда стану взрослым». Семилетний школьник из Миннесоты, март 1985 г.
  4. Летний период
  5. НА ВЕСЕННЕ-ЛЕТНИЙ ПЕРИОД С 25 АПРЕЛЯ ПО 20 ОКТЯБРЯ 2012 г. 1 страница
  6. Раньше в фундамент супружества были заложены регулирование половых отношений и управление собственностью. Многотысячелетний опыт показал, что эти принципы приводят к браку.

 

 

Митрополита Фотия нога

Нам не заменит кирзового сапога!

Митрополита Фотия нога

Нам не заменит кирзового сапога!

 

– Человеческое существо зачинают в блаженстве, но затем производят на свет в мучениях. Между этим мгновением блаженства и часами страдания располагается Известный срок – девять месяцев. Приблизительно 280 дней. Удовольствие, сопутствующее зачатию, женщина и мужчина, как правило, делят пополам, что же касается родовых мук, то они целиком выпадают на долю женщине. За эти девять месяцев, что лежат между удовольствием и страданием, человеческий эмбрион, по мере своего развития, приобретает различные органы, которые затем теряет навсегда, не успев появиться на свет. Жабры, хвост… Небезызвестно, что эти утерянные органы предназначаются для существа подводного, или, во всяком случае, земноводного, близкого к рептилиям. На определенной стадии своего развития человеческий эмбрион более всего напоминает игуану или хамелеона. Хамелеон остается навсегда тем «серым кардиналом», который прячет в завихрениях своего хвоста, в своих подернутых пленкой глазах, в своих жабрах – прячет ключи ко всем тайным интригам, что вершатся при дворе человеческого сознания. Во глубине каждой души живет этот бесцветный хамелеон, которому не дано менять цвет, так как на него не распространяется никакое освещение – он существует во тьме предрождения. Он еще ничего не знает о муках появления на свет, зато хорошо помнит о блаженстве зачатия.

Но случаются моменты, когда тьма предрождения, содержащаяся в центре души, перестает быть тьмой. Не то чтобы какое‑нибудь кесарево сечение бросило бы свет внутрь сквозь надрез. Иллюминация рождается изнутри, рождается вместе с хамелеоном, возникает где‑то над его спящей головой. И напоминает она не столько солнце, сколько северное сияние, повисающее над полюсом, над макушкой Земли.

В жизни человека случаются бессонные ночи, после которых он встречает рассвет следующего дня другим. В жизни народа случаются революции, когда люди, в общем‑то, слабые, жалкие и почти ничего не соображающие, вдруг сметают древнюю и священную власть, втаптывают в грязь ее аксессуары. Миллионы хамелеонов путешествуют по рекам предрождения, во тьме одной Общей материнской утробы, но внезапно Северное Сияние зажигается над ними, и они загораются огнем в ответ. Их молчаливый плещущий смех сливается в посвист протеста: «Да будет лишь блаженное зачатие! А мучительного рождения да не будет! Да здравствует счастие! Мир хижинам, война дворцам!»

Тогда‑то крошатся ворота дворцов под ударами толпы, тогда‑то падают с крыш орлы, тогда разбиваются свастики, эти цепкие колеса жизни, тогда жирные казаки с нагайками стаскиваемы бывают с жирных кляч и гибнут в снегу предрождения. Тогда генерал в бобровой шубе одиноко стоит среди бегущих. А в тайных комнатах жгут документы и подают машины иностранных посольств к заднему подъезду.

В такие минуты несколько разновидностей счастья становятся доступны: можно ворваться в хорошо обставленные залы и уничтожить без зазрения совести множество дорогостоящих предметов, излучающих блеск жестокой и древней несправедливости. Можно, наоборот, отдать жизнь, встав на пути озверевшего плебса с одиноким револьвером, чтобы показать, что высшие не уступают свое место без боя. Можно уехать в машине иностранной державы, задумчиво глядя сквозь стекло на бегущих, на павших в снегу, И потом, не снимая замшевых перчаток, открыть томик старинного философского сочинения.

Но вечно эти приключения предрождения не длятся. Рано или поздно исчезает хвостик, исчезают жабры. И затем эти незаметные исчезновения продолжаются – последней, уже на исходе детства, исчезает зобная железа, унося с собой тот еле заметный отблеск покоя, который еще сопутствует нашему детству. И мы рождаемся. Путь наш идет из глубины тел, из глубины органической материи, из недр биологических секретов – вовне, в мир неорганического. В конечном счете это есть разрастание. Путь этот приведет нас на границу атмосферического кокона земли, туда, где обитают души. И здесь мы остановимся. Ведь безвоздушное космическое пространство является также бездушным. Впрочем, мне неизвестно это наверняка. Иногда я сомневаюсь в этом. Сомневаюсь, что где‑то возможна смерть. Возможно, путь души является бесконечным. Но даже если этот путь бесконечен, неизвестно, как долго проследуют по этому пути наша память и наше забвение. Я имею в виду то забвение, которое есть теплая изнанка нашей памяти.

Мне хотелось бы, даже став воздухом, сохранить легкое воспоминание о грезящем в материнской утробе хамелеоне, избалованном мерцаниями своего северного сияния. Мне хотелось бы навсегда запомнить пушных зверьков, свернувшихся клубочками в укромных норах. Я с благодарностью вечно помнил бы о том, как я ебался со своей будущей женой Таней Петровой в день ее рождения, на Волге, в полузатопленной лодке, привязанной к кустам ивняка. Это было на маленьком речном островке. Танюше тогда исполнялось семнадцать лет. Как она теперь там, в эвакуации? – Андрей Васильевич задумчиво почесал лоб кончиком пальца. – Да. На память о том дне я ношу на жилетной цепочке этот брелок – кубический кусочек стекла: в нем, внутри, есть небольшая полость, где содержится формула ДНК. Еще я не расстаюсь с этой спиралевидной ракушкой – она напоминает мне о хвостике хамелеона.

Джерри Радужневицкий продемонстрировал Дунаеву брелки. Дунаев с неподдельным любопытством осмотрел их.

Вот уже несколько часов подряд они шли по дороге, идущей сквозь поля. Погода стояла превосходная. Ясное безоблачное небо, легкий ветерок.

Впереди шел Бессмертный. Пижама на нем развевалась от быстрой, ровной ходьбы. За ним шли Дунаев с Радужневицким. Радный и Максим двигались, поотстав от остальных, увлеченные разговором. По пути им часто попадались следы войны: черные остовы сгоревших танков, выжженные пятна на поверхности земли, воронки от снарядов. Но людей видно не было.

Всю дорогу Джерри оживленно говорил. Дунаев слушал удивленно, но внимательно. Раньше ему не случалось слышать от Андрея Васильевича длинных речей. Да и содержание монолога показалось неожиданным. В другое время он пропустил бы подобные речи мимо ушей, как пустую болтовню. Но в сегодняшнем дне и в этой тропе сквозь поля было что‑то незаметно новое, непривычное. И эта обнаженная ясность неба…

Дунаев с удивлением осознал, что речь Андрея Васильевича, несмотря на ее полуразорванную витиеватость, ему понятна. Он увлеченно слушал и понимал. У него вдруг появилось ощущение, что он провел в глубоком бреду целую вечность. Впервые он подумал об этом без сожаления. Он понял, что разум его не разрушился в стремнинах бреда – напротив, сделался проще, крепче и полезнее. Он воевал в бреду, он жил в бреду и даже приобрел в глубинах бреда друзей. Он научился понимать бред, распознавать его оттенки. Его соратники были реальны. Он понял это, глядя на брелки Радужневицкого. И в благодарность за героизм друзей он готов был в свою очередь принять участие в их галлюцинациях.

– В ответ на ваши интересные слова расскажу вам, Андрей Васильевич, одну историю, – промолвил Дунаев, шагая вперед уверенным, крепким шагом. – Вы ведь человек знающий и догадливый. Раз уж вы догадались насчет атмосферического кокона, значит, интуицией не обидела вас природа. Да и, вижу, вы интересовались естественными Науками. Любопытно, что скажете по моему поводу.

– Внимательно слушаю вас, Владимир Петрович, – откликнулся Радужневицкий, покусывая сорванную травинку.

– Прошедшей зимой я был в Москве по делам войны. Я был тогда не бубликом, а полновесным колобком. Шел по орбите вслед за двумя половинками яйца. В одном месте, под землей, задремал. Привиделся мне человек в средних годах, по виду рабочий. Он почему‑то называл меня «Валя», «Валентин». С ним мы обследовали пещеры – множество связанных между собой пещер, одна глубже другой. Целый лабиринт. Там были еще пещерные храмы. Мы опускались все ниже и ниже. Стало уже трудно дышать. Вдруг фонарик в руках этого человека погас. И сам он исчез, словно растворился в темноте. И я стал растворяться.

И вдруг что‑то мне открылось. Имени этого я называть вам не стану, на вид оно как неохватный, поющий мед. И я понял, что это и есть дно всего и это дно и есть самое возвышенное, что присутствует в мире – оно выше гор, выше неба, выше облаков. Потому что оно все это держит на себе, и держит легко, будто пушинку, совсем не ощущая никакой тяжести, вообще не зная и не подозревая ни о чем. С тех пор я все подумываю о том, где бы мне найти такого рабочего, который бы снова провел меня туда, на дно. Уж очень мне там понравилось. Но, покамест, не попадался мне на глаза такой рабочий. Правда, однажды, в другом сне, я сам стал похожим рабочим. Меня авали Коля Ермолаев. Но в жизни Коли Ермолаева не нашлось места пещерам – он увлекался парусниками, любил открытое море и просторные цеха заводов, любил грохот волн и грохот станков. Еще в другом сне я побывал как‑то раз еще человеком по имени Константин Зимин… Даже не знаю, как все это объяснить. Да и может ли быть у таких вещей объяснение?

– Это еще что! – воскликнул Радужневицкий. – Всего‑навсего три имени, данных во сне! Валентин, Коля Ермолаев и Константин Зимин. Это, можно сказать, пустяки. Вы подумайте, Владимир Петрович, вы только на минуту подумайте о том, сколько может быть в нашем с вами разговоре произнесено имен, стоит только одному из нас захотеть! Разных имен – обычных и необычных. Сергей Джабов, Урсула Связкова, Федот Гущин, Маша Трехсвятская, Полина Козлова, Бра Бридлейн, Кузьма Кузьмич Ралдугин, Вита Ралдугина, Антон Фревельт, Сергей Литвинов, Женя Хохлова, Ксюша Вытулева, Абрам Божков, Миша Стойко, Лика Багдасарян, Юрий Георгиевич Седов, Виктор Геращенко, Отто Польских, Ульяна Переверзева, Маша Костанди, Наташа Райх, Нина Дарова, Андрей Соболевский, Исса Плиев, Ефрем Яснов, Константин Прянишников, Якоб Чарушин, Стае Бражник, Элли Брянцева, Митя Зелинский, Наташа Васильева, Ирина Метелица, Таня Гайданская, Игорь Тенерс, Женя Шелеповский, Карен Вежлов, Денис Салаутин, Катя Березова, Герман Макоев… Я назвал только малую часть своих знакомых по Университету и по Царицыну. Присовокупил я и несколько вымышленных имен, которые не принадлежат никому. Точнее, я не знаю тех, кто владеет этими именами. Не знаю. И не узнаю, должно быть, никогда. Зато с отдельными я хорошо знаком. Я ведь человек светский.

– О! Смотрите, какие сапоги! – вдруг заорал Дунаев, указывая пальцем.

Недалеко от них из придорожной канавы торчал немецкий мотоцикл с коляской. Поперек широкой тропы лежал мертвый немецкий офицер, видимо связист, судя по кожаной сумке для бумаг, валяющейся рядом в пыли. Сапоги на нем действительно были отличные – новенькие, блестящие, из превосходной кожи.

– Кажется, мой размер! Мои‑то поизносились… – возбужденно забормотал парторг, наклоняясь, и ловко стаскивая с немца сапоги. Через минуту он уже сидел на обочине и натягивал их на ноги. Между тем подошли Максимка и Радный. Глеб Афанасьевич осмотрел труп.

– Странно, этот молодой человек не был убит, – наконец промолвил он. – На теле нет ран. Он умер внезапно, но естественной смертью – так сказать, по чисто медицинским причинам. Бывает такое и на войне. Я не врач, но, судя по некоторым признакам, у него вдруг отказало сердце. Быстрая смерть. Он даже не успел остановить мотоцикл.

– Подошли! Как влитые сидят, родимые! – закричал Дунаев, вскакивая на ноги и приплясывая. – Хоть днем буду обут как человек, если уж ночами мне бубликом маяться. Эх, держите меня к ебеням! – И он, неожиданно развеселившись, пошел отбивать казачка, вздымая мягкую дорожную пыль ударами тонких отличных подошв.

Радный тем временем обыскал сумку немца.

– Зер интерессант! – сказал он, вынув какой‑то пакет и углубившись в его содержание. – Это может заинтересовать командование.

– Какое, на хуй, командование?! – взмахнул руками Дунаев, жмурясь от смеха и чувствуя, как из ног в голову точками поднимается радость. Он запрокинул лицо к небесам и сразу же перестал танцевать. Картина небес быстро менялась: из‑за горизонта, как вышвырнутые из окна шубы, летели энергичные, светло‑серые тучи. Где‑то очень далеко, впереди, почти на грани видимости, посреди дороги неподвижно стоял Бессмертный и смотрел назад, на членов группы. Радный, Джерри и Максим – все стояли как вкопанные, внимательно глядя в небо.

В одно мгновение тучи застлали небеса, не оставив ни одного просвета, они сомкнулись низко над землей своими пухлыми животами. Быстро пошел снег. Он шел крупными пушистыми хлопьями.

– Снег летом? – изумленно пробормотал парторг.

– Летний снег, – осипшим надтреснутым голосом произнес Глеб Афанасьевич.

Дунаеву показалось, что бесстрашные соратники отчего‑то испугались этого снега. Сам он никакого страха не чувствовал.

Бессмертный исчез из виду, скрытый слепящей пеленою падающего снега. Большие колючие снежинки покрыли листок бумаги в руках у Радного, словно бы скрывая немецкий текст. Снег не таял. Он торопливо покрывал все вокруг. Уже нельзя было различить на белом покрывале молоденького фашистского связного, умершего от сердечной недостаточности на этой странной дороге. Только его голые ступни какое‑то время еще маячили, словно укор Дунаеву, но и их скрыл снег.

– Напрасно вы разули мертвого, Дунаев, – сухо сказал Радный, стряхивая снег с бровей.

Внезапно раздался голос – он пришел с той стороны, где только что стоял вдалеке Бессмертный. Голос Бессмертного. Голос был искажен, словно старик кричал в трубу:

 

КУРОЧКА‑РЯБА, ВЫЛЕТИ ИЗ ГРОБА!

КУРОЧКА‑РЯБА, ВЫЛЕТИ ИЗ ГРОБА!

КУРОЧКА‑РЯБА, ВЫЛЕТИ ИЗ ГРОБА!

КУРОЧКА‑РЯБА, ВЫЛЕТИ ИЗ ГРОБА!

 

Нечто огромное тяжеловесно порхнуло за пеленой, и Дунаев вдруг оказался лежащим навзничь в снегу. У него сильно рябило в глазах. Мелкая серо‑белая рябь полностью перекрыла зрение, словно бы он действительно смотрел в бок Курочки‑Рябы. Но постепенно он стал различать за рябью некое изображение. Он увидел синего в вечернем свете снеговика, который вглядывался влюбленными угольками в оконце маленького деревянного домика. В оконце дрожал трепетный отсвет печурки. Видимо, снеговик смотрел в огонь. А может быть, подглядывал за молодой пригожей женщиной, раздевающейся перед сном.

– Приближение! – невольно скомандовал Дунаев.

Снеговик приблизился и вместе с тем отодвинулся в сторону, словно уступая Дунаеву место подглядывающего. Теперь парторг видел его только краем глаза – три шара, поставленных друг на друга, источающие здоровый зернистый холодок. Ведро на голове, морковный нос, поблескивающие угольки‑глаза.

Окошко же надвинулось – наличники, стекло, подернутое морозными узорами, за стеклом дряхлая щемящая ситцевая занавесочка в мелких выцветших цветах. Сквозь щель между занавесками удалось разглядеть (хотя и расплывчато, из‑за разницы температур) хорошо протопленную комнатку, освещенную отблесками танцующего в печке огня.

Спиной к окну сидела молодая женщина, явно готовящаяся ко сну. Женщина расчесывала гребнем длинные темные волосы, ниспадающие вдоль спины. Вот она отложила гребень и сняла через голову белую рубашку. Дунаев увидел нагое, узкое, уютно освещенное и прекрасное тело женщины. Он вдруг ощутил ужас. Только сейчас он понял, кто эта женщина. Он узнал… узнал эти гладкие темные волосы. Он узнал эти узкие ладони, этот гребень… эту сельскую комнатку с белой железной кроватью, с неприметным скромным трюмо в углу. Он догадался, что произойдет сейчас. Сейчас она обернется и взглянет ему в глаза. И этот взгляд, этот синий ослепительно чистый и бездонный взгляд его сердце на этот раз может не выдержать. Умер от сердечной недостаточности… Ран на теле не обнаружено. Естественная смерть по чисто медицинским обстоятельствам.

Она обернулась. И встретилась с ним взглядом. Его сердце забилось. Он не умер. Но понял, что любит ее. Любит страстно и навсегда. Любовь была страшнее смерти, поскольку это была любовь к бесконечно опасному врагу. Врагу, грозящему уничтожением не только ему лично, но всей родной стране, всем людям, населяющим ее, всем младенцами с их мягкими, беззащитными затылками, всем ослабевшим старикам и старухам, устало сидящим на своих огородах, всем чистосердечным девушкам, поющим на рассвете свои песни над рекой, всем парням, хмуро тушащим окурок, всем солдатам, всем офицерам, всем рабочим, всем самоотверженным медицинским сестричкам и врачам, всем животным, всем насекомым, всем растениям…

Он должен смести эту женщину – свою возлюбленную – со своего пути, отшвырнуть ее как можно дальше от земного мира, иначе она очистит себе орбиту – очистит от всего.

В ужасе он понял, что никогда раньше не любил по‑настоящему. Вообще не знал, что это такое. К жене своей Оле (которую он часто называл Соней, потому что она много спала) он относился заботливо, сдержанно. К другим девушкам ему случалось испытывать глубокую нежность. Но только теперь, дожив до немолодых годов, в разгаре яростной войны, он столкнулся лицом к лицу с любовью – с той сокрушающей силой, против которой нет защиты.

Засасываемый синей бездной ее глаз, он шагнул вперед и легко прошел сквозь стену, сквозь окно с наличником в теплую комнату, где потрескивал огонь. В момент, когда он сделал этот роковой шаг, ему показалось, что снеговик тихо усмехнулся за его спиной.

И вот он стоял перед ней. И она стояла перед ним совершенно неподвижно, глядя ему прямо в глаза, ничего не говоря и только слегка улыбаясь одними уголками губ.

Он подумал о себе как о несчастнейшем существе. Почему он не полюбил так же сильно свою, нашу, русскую, человеческую девушку? Ведь столько девушек хороших… Внезапно и совершенно непроизвольно он произнес вслух слова любимой похабной песенки Бакалейщика, но только никакого шутливого, скабрезного и издевательского содержания не было теперь в этих словах – Дунаев вложил в них одну лишь бесконечную горечь, бесконечное сожаление:

 

Ты мне не родная,

Не родная, нет.

Мне совсем другая

Делает минет.

И еще другая

Просто так дает –

Кто из них роднее,

Хуй их разберет.

 

Женщина улыбнулась и тихо произнесла с легким акцентом: – Минет я вам делать не буду. К этому я еще не готова. Но я могу поцеловать вас.

 


Дата добавления: 2015-11-03; просмотров: 43 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Глава 12. Лук| Глава 14. Поцелуй синей

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.012 сек.)