Читайте также:
|
|
Дон и Дунаев расстались друзьями. Они порешили считать друг друга назваными братьями, ведь Дон и Дунай – две великие реки, и отчего бы существам, носящим имена этих рек, не считать себя братьями? Парторг немедленно воспользовался статусом «названого брата» и разузнал у Дона немало полезного.
Он пожаловался Дону, что быть бубликом мучительно, а иной раз и унизительно, хотя он и осознает всю важность этих превращений для магического дела.
– Мучное и мучительное – от одного корня, – сказал Дон, – впрочем, хоть сейчас можешь вернуться в человеческий образ. Еще несколько ночей подряд, ровно в полночь, ты будешь превращаться в сдобное колесо, но это пройдет. Согласен? – Дунаев поспешно согласился.
И вот теперь он шагал по лесу, пробираясь сквозь летний, разомлевший от жары бурелом. Было невероятно приятно не катиться неуклюжим и громоздким колобком, не выписывать кренделя оторопелым бубликом, а идти на своих двоих, переступать ногами в пыльных сапогах, вспрыгивать на поваленные стволы, ловко, по‑обезьяньи, хвататься руками за цепкие ветки, щуриться, снимать с лица паутину, время от времени сочно харкать на пушистый ковер мха, почесывать комариный укус на потной шее, насвистывать, сбивать каблуком поганки – короче, делать все то, что делает настоящий человек, идущий летом по лесу.
Расставшись с Доном, Дунаев заглянул в Заворот, где обнаружил все свои вещи, – одежду, бинокль, даже прошлогодний журнал «Звезда», сохраняемые среди сплошного свиста, струения и звона невидимых упряжек, с гиканьем несущихся неведомо куда. Впрочем, в самой глубине Заворотного Шкафчика было тихо, темно и прохладно. Парторгу вспомнились надписи, часто встречающиеся на упаковках лекарств и съестных продуктов: «хранить в темном, прохладном месте». Да, легко написать такое, а много ли в окружающих нас мирах таких «темных прохладных мест»? Много ли подлинно пригодных для хранения намертво верных своему делу кладовых комнат? Немного. Но есть они, есть они все же в наших мирах! А это означает, что наши миры не пропащие. И нельзя вытирать сопли об эти миры, пока есть в них честные «темные и прохладные места», пока прячется где‑то среди их складок и взаимных переплетений Заворот, наполненный Пением и Лепетом, шепчущий, шепелявый, заселенный отражениями светлячков. И хочется жить, и снова жить, и жить опять и опять, даже после бесчисленных собственных смертей, пока жив Заворотный Шкафчик, где прохладная тьма освещена лишь одинокой звездой, которую называют Колодезная.
Как бы ни были хороши и изобильны экспонатами роскошные «музеи будущего» и «музеи философии», спрятанные в небесах, или же в сперме, или же в молоке, или же в грибных спорах, все же не в них содержится сладость жизней и смертей, а в скромных кладовках, по‑собачьи преданных чужим вещичкам, в темных и прохладных емкостях, которые молчаливы и безответны, – как их ни пытай, они лишь скрипнут иногда в ответ, а так – ничего, одно лишь темное и прохладное молчание, темная и прохладная верность.
Одевшись, Дунаев хотел было срочно вернуться к Бессмертному и к диверсионной группе. Но внезапно он изменил свой план. Ему вдруг пронзительно захотелось навестить Избушку, пусть мимоходом, но все же повидать старика Холеного, выпить с ним кваску со спиртом и слегка покалякать – рассказать старику о Сталинграде, поведать про Большую Карусель, которая наконец‑то стала видна целиком, всеми своими этажами, похвастаться, что создана наконец боевая антифашистская труппа и что парни в ней подобрались превосходные – безудержно любящие войну, смекалистые и магически‑отважные.
В общем, парторг соскучился по Холеному, да и назрел разговор.
И вот, от Заворота, через Большой Зигзаг, и затем через пять малых Зигзагов, и затем через число четыре тысячи четыреста сорок четыре, затем через фразу «она его поедом ест» парторг, не запыхавшись, добрался до леска в окрестностях Избушки, до лесочка, который ему до слез был знаком. Вот и черный Шалашик, словно бы обиженный сам на себя, где парторг как‑то раз нашел шалашный гриб. Вот сосна, с верхушки которой некогда столкнул его Холеный, ударив пяткой по темечку парторга. А вот и серая крыша Избушки показалась меж елями.
Издали было видно, что дверь приоткрыта. Дунаев подошел с криком: «Эй, Поручик, встречай гостя!» Никто не откликнулся.
Дунаев вошел, походил по Избушке: везде прибрано, чисто, но Поручика нигде нет. Печку по всем признакам давно не топили.
«Куда же Холеный‑то делся? – думал Владимир Петрович. – А впрочем, мало ли куда он мог податься?!
Он набрал в подполе картошки, развел в печке огонь и испек картошку в золе. В заветном месте нашел бутыль со спиртом и граненый низкорослый стаканчик зеленоватого стекла. Давненько он ничего не ел и не пил. Опрокинув стопку, закусил горячей дымящейся картофелиной, затем выпил еще.
Яркие солнечные лучи врывались в оконце Избушки, становились сонными, наполненными танцующей пылью, они тянулись к бревенчатым стенам, к далеким притолокам. Отчего‑то парторгу вспомнилась революция 1905 года, и закутки трактира, где сидели рабочие с газетами, и улица, круто идущая в гору, и скудная похоронная процессия с гробом, украшенным красными тряпками.
Парторг откинулся на лавку, закинув руки за голову, и тихим, разомлевшим от вина голосом запел:
Вы жертвою пали в борьбе роковой
Любви бескорыстной к народу!
Вы отдали все, что могли, за него,
За жизнь его, честь и свободу.
Настанет пора, и восстанет народ,
Великий, могучий, свободный.
Вы отдали все, что могли, за него,
За подвиг его благородный…
Дверь вдруг осторожно приотворилась и в нее кто‑то вроде бы заглянул.
– Есть кто живой? – раздался неуверенный голос. Парторг мгновенно вскочил с лавки. Перед ним стоял Бакалейщик.
Это было так неожиданно, что Дунаев в первый момент остолбенел. Бакалейщик был без оружия, даже без гитары – он растерянно топтался на пороге, глядя на Дунаева так, как будто видел его впервые.
– Извиняюсь, добрый человек, вот побеспокоил… – бормотал он. – Вот радость‑то… видеть живого человека… А я‑то третьи сутки по лесу мыкаюсь… Одичал совсем. Вы… Вы лесничий будете? – Мутные черные глазки из‑под тяжелых бугристых век смотрели просительно, умоляюще. Бакалейщик действительно выглядел изнуренным – одежда рваная, вся в пыли, остатки волос на висках и затылке взъерошены. Дунаев молча смотрел на него, думая, что ему делать в этой ситуации. Его поразила наглость и дерзость врага, явившегося к нему вот так, запросто, прямо в саму Избушку и ломающего перед ним тут какую‑то идиотскую комедию.
– Я понимаю… Сейчас время такое… Никто никому не доверяет, – залепетал Бакалейщик, роясь в кармане и доставая какую‑то мятую бумажку, – Я Изюмский Григорий Трофимыч. Работник торговли. Я из Опреслова, что за Воровским Бродом. Знаете небось. Там магазинчик был, бакалейный, а я там работал продавцом. Там прямо на рыночной площади, сразу за рыбным рядком. Да вы должны знать, у меня со всей округи отоваривались… Или вы в Болотное ездили?
Дунаев продолжал молчать. Он взял протянутую ему потрепанную бумажку – это оказалось удостоверение, выданное полицейским управлением поселка Опреслова о том, что г‑ну Изюмскому Григорию Трофимовичу разрешена торговля бакалейным товаром в магазине у церкви Всех Скорбящих на рыночной площади. Под текстом стоял лиловый, выцветший штамп с орлом и свастикой.
Бакалейщик был явно встревожен молчанием Дунаева.
– У меня и крупу брали, и макароны, и жир… – залепетал он, – Но тут полицаи заподозрили, что я партизан подкармливаю… Ну, нагрянули… Но меня предупредили, что надо бежать, что на меня в комендатуре уже смертный приговор подписан – повесить за пособничество. Я побежал, милый человек, побежал, знаете ли – кому жизнь не дорога? Думал, может, на пепелище выберусь, а там прямая дорога на Мизры, а в Мизрах партизаны, все у нас говорят… Думал, может, буду партизанам кашу с маслом варить, раз уже меня за это к смерти приговорили. Но заблудился… Видать, от страху ориентацию потерял. Думал, придется мне голодать вскорости, но тут гляжу – дымок из‑за деревьев подымается… Вышел и вижу ваш домик, уж как я обрадовался, как обрадовался – просто на слезу пробило. Никак, бывшего лесничего домок, думаю. И точно… Я ведь давно уже в лесу брожу, а припасы все уже третьего дня вышли, что я с собой прихватил. Если бы не ягоды да грибы, даже не знаю, как добрался бы. Вы уж по доброте человеческой не прогоняйте меня. Мне бы… Мне бы поесть чего‑нибудь… Измучился я… – Мутная маленькая слеза скользнула по его дряблой щеке.
– Ну что ж, заходи, – мрачно и угрожающе произнес парторг. – Только не пожалей потом. Не забудь, сам пришел.
– Спасибо, спасибо, – забормотал Бакалейщик, робко входя. Увидав на столе картошку и водку, он оживился и заморгал.
Дунаев сделал рукой приглашающий жест.
Уже через полчаса они выпивали и закусывали, говоря о чем‑то неопределенном, о чем говорят, как правило, только что познакомившиеся русские люди, которых жизнь свела за водкой. Но Дунаев, исполняя охотно и без запинок свою роль, все же не забывал, что сам он хоть и русский, но вовсе не человек, а перед ним вообще сидит невесть кто – один из страшнейших врагов, неведомо каким адом порожденный. А может быть, порожденный и не адом даже, а раем, но каким‑то настолько далеким и чужим раем, что при соприкосновении с юдолью земных скорбей отпрыски этого рая становятся более опасными, нежели самые закоренелые демоны.
А между Тем перед Дунаевым сидел и Простодушно болтал, захмелев, вроде бы обычный немолодой дядька с трусливыми глазами, сильно помутневшими от долгой, пустой и неласковой жизни. Ничто в этом мелком человеке из Опреслова не напоминало о том страшном любителе похабных романсов, с которым Дунаев столкнулся в Крыму.
«Как же мне взяться за него? – думал Дунаев, подливая врагу водки. – И что он сам имеет против меня в запасе? Не просто так же он явился сюда?»
В мыслях его назойливо присутствовало ружье, висящее на стене в соседней комнате, добротная охотничья двустволка, туго заряженная патронами, с какими можно ходить и на кабана.
«Может его серебряной пулей надо бить, как упыря?» – с сомнением подумал парторг… Но он сам только что побывал в роли упыря, и из глубины этого опыта интуитивно понимал, что Бакалейщик – отнюдь не вампир, и все эти приемы, связанные с серебряными пулями и осиновыми кольями, в данном случае неуместны.
«А, была не была! – внезапно решился парторг. – Ведь сказал же мне Дон, что я могу этого гада просто так убить».
Промолвив: «Счас. Я поссать захотел», Дунаев прервал оживленную застольную беседу, вышел в соседнюю комнату, быстро снял со стены ружье, проверил патроны.
«Вот войду обратно, – подумалось ему, – а он уже в виде огненной Головы сидит или в виде девушки дрочит свою пизду».
От этой мысли затошнило, но парторг все же вернулся в горницу, держа заряженное ружье перед собой.
Бакалейщик сидел по‑прежнему – раскисший, дряблый, пьяненький.
– Ой, мы что… на охоту собрались? – залепетал он с хмельной смесью веселости и испуга. – Охота дело хорошее. Но я не специалист. Ваше‑то дело, конечно, лесническое… Вам‑то сам Бог велел. А мне зверье жалко как‑то. Раз с приятелями собрались в тридцатом году, дали мне берданку. Я иду, и глядь: русачок, совсем близко сидит, несмышленыш. Я ствол вскинул, а выстрелить не могу. Сердце не позволяет. Жалеет сердце‑то. Так он и сиганул прочь…
– Ничего. Я тебя научу. Пойдем‑ка из избы… – мрачно произнес парторг.
Они вышли. Бакалейщик шел впереди разбитой походкой, нелепо помахивая руками. За ним двигался Дунаев с ружьем. Лес вокруг стоял прогретый солнцем, все еще летний и дневной, но уже чувствующий осень и близкий закат.
– У меня дочурка есть… – говорил на ходу Бакалейщик. – Дочурка и трое сынков. Совсем еще малые. Ох, беспокоюсь я о них. Как они там, без тятьки то… И жена. Я их к родственникам пристроил. Только б немцы не пронюхали про них. Ну да они в таком глухом углу спрятались, где немцы вряд ли станут искать. Но голова думает, а сердце‑то болит. Сердце жалеет.
«Разжалобить хочет меня, – подумал Дунаев. – Ни хуя. Совсем за дурака меня держит». Он взвел курок.
– Добрый человек, ты не безумствуй, – вдруг беспомощно и просительно выговорил Бакалейщик, не оборачиваясь. – Я же без всего к тебе пришел, за помощью… Ты что?..
– Что?! Хуй тебе в пальто! – злобно крикнул Дунаев и выстрелил. Он все еще ожидал страшных превращений от своего гостя. Но тот, коротко всплеснув руками, просто всхлипнул и упал лицом вниз в палую листву. Отзвук выстрела какое‑то время висел в воздухе, но затем растаял в лесной тиши, наполненной шелестом древесных крон. Дунаев приблизился к лежащему.
Пуля пришлась ровнехонько в затылок. Из‑под полуседых волос скупо стекала за воротник куртки темноватая кровь. Возле тела валялась выпавшая при падении жалкая бумажка:
«Г‑ну Изюмскому Григорию Трофимычу разрешаем торговлю бакалейным товаром…»
«Неужели убил? – подумал парторг, не веря своим глазам. – Вот так вот просто… Не может быть».
Он толкнул тело ногой.
– Ну, не валяй… Хорош комедию ломать. Вставай…
Изюмский не пошевелился.
«Что же теперь делать?» – парторг почувствовал себя удрученным. Скромный труп, лежащий в пестрой листве, был похож на точку, которая неожиданно и тупо завершила фразу, обещавшую быть долгой и витиеватой.
Внезапно за его спиной раздался нежный сочный стон гитарных струн, и знакомый до судороги голос пропел знакомые слова:
Ты мне не родная,
Не родная, нет.
Мне теперь другая
Делает минет.
А еще другая
Просто так дает.
Кто из них роднее,
Хрен их разберет.
Дунаев обернулся. Перед ним, на поваленной сосне, сидел Бакалейщик. Дунаев даже обрадовался. Ленивая наглая поза, циничный и уверенный взгляд. Теперь он был таким, каким Дунаев его знал.
– Привет, мокрятник! – крикнул Бакалейщик, пофыркивая от смеха. – Ты глянь‑ка, что наделал. Человека убил. А еще коммунист! Своего, советского человека замочил ни за что. Он к тебе за помощью пришел, безоружный. А ты что? Думал, это я? Нет, голубок, это не меня ты убил. Скромного, несчастного и безобидного человека лишил жизни. А у него дети. Дочурка и три сынка, и все мал мала меньше. Ты их, Володенька, сиротами сделал. А жену, Галину, вдовой. Не стыдно тебе?
Дунаев оторопело оглянулся. Изюмский все так же лежал в траве. По его рукаву бежал лесной клоп, а ухо с островком запекшейся крови возле мочки торопливо обследовало несколько красных муравьев.
– Это ты… – парторг от ярости задохнулся. – Это ты все подстроил! Твоих рук дело!
– Нет, душа моя, – сладко, но твердо возразил Бакалейщик. – Это твоих ручонок дельце. Моя вина лишь в том, что я его облик некогда, еще давным‑давно, позаимствовал. Одолжил, так сказать, внешность. Потому как очень нравился мне Григорий Трофимыч. Я его очень сильно уважал. И любил его за кротость сердца, за честность, аккуратность и душевное смирение. Бывало, захожу к нему в магазинчик, что за церковкой Всех Скорбящих Радость, в Опреслове, за рыбным рядком. Все у него в порядке, все чисто, товар разложен, так, что любо поглядеть. Казалось бы, куда уж лучше, а Григорий Трофимыч все старается, какую‑нибудь полочку скоблит или ступеньки подновляет, чтоб посетитель не споткнулся. А если кто заходит, то он сразу же от дела отвлекается, спрашивает человека, чем может быть ему полезен. И для каждого существа у него находились добрые слова, а то и доброе дело. Собаку или кошку накормит. Да и птичек кормил неустанно, все им кормушки мастерил. Если нищенка зайдет или дети забегут, он им бесплатно пряничков или другой какой снеди – всегда отсыпет. Все с ним делились своими горестями и радостями, потому как он был душа сочувствующая, сам на себя не молился. Свою жену и детишек очень любил. Чуть выдастся свободная минута – он им игрушки мастерит. И чужим деткам тоже мастерил. А как помоложе он был, так как‑то раз с двумя приятелями смастерили собственноручно воздушный шар. И Григорий Трофимыч летал на нем и всю детвору с собой брал, чтобы родной Опреслов, и Воровской Брод, и Ежовку, и Ореховку, все родные края сверху детям показать. Все его любили. Даже немцы и те его жаловали. «Гуте зееле. Гуте зееле», – толковали. Что значит: «Добрая душа». Да только Григорий Трофимыч их не очень жаловал, особенно как на лютость их насмотрелся. Как партизаны стали в поселке появляться, он их подкармливать стал. Все лучшее старался им отдавать. Масло, крупу полированную. Рис. Белый рис, затем темный продолговатый узбекский рис. Затем даже рис с продольной полосочкой, с бороздкой, так называемый «бурундучок». Пшенную крупу, перловую, гречневую, ячневую, овсяную. С риском для жизни своей переправлял все это. Да, хороший был человек. И такого человека ты убил.
Дунаев, конечно же, понимал, что Бакалея в очередной раз блефует. Он ни на секунду не усомнился в том, что Григорий Трофимыч Изюмский – пустышка, лярва, манок. Нечто вроде раскрашенного птичьего чучелка, на которое ловят глупых птиц.
Он понимал, что никогда не было никакого Григория Трофимыча, не было магазина за рыбным рядком, не было воздушного шара, не было и не будет церкви Всех Скорбящих в Опреслове, а скорее всего, нет и самого Опреслова. Хотя про Опреслов он что‑то, кажется, слышал и раньше.
Дунаев все понимал, но магия Бакалейщика действовала на него. Влистный зеленый взгляд испускал флюиды, похожие на жирные щупальца осьминога. Эти щупальца виток за витком вкрадчщо, скользко обнимали сознание парторга, стягивали, пеленали его ум. Все боёвые приемы, которыми пользовался лысый сквернослов, были оскорбительно просты, и тем не менее они действовали. Вульгарная ложь, легкий вульгарный гипноз, глупое колдовство, подогретое изнутри собственным безумием Бакалейщика. Кто бы ни был Бакалейщик, он был сумасшедший, И безумие его было простое и жирное, как здоровенный шмат селедочного масла.
Болше всего Дунаеву хотелось вскинуть ружье и влепить своему собеседнику из двух стволов промеж ярких зеленых глаз. Но он понимал: делать это бесполезно.
– Ну что ж, надо везти тело в поселок, – деловито промолвил Бакалейщик. – Между прочим, там сейчас партизаны. Через два дня после того, как Григорий Трофимыч бежал, партизанский отрад Яснова выдвинулся из Мизр и занял Опреслов. Так что Трофимычу не повезло. Зря он бежал. Вместо партизан встретил подонка, так называемого парторга, а на самом деле давно уже никакого не парторга, а просто лесного бандита, ренегата, потерявшего человеческий облик. И от рук этого недочеловека, от рук этого недосущества принял он смерть здесь в гнилом месте, где лес более всего нечист, о чем всей округе знамо. Заблудился Григорий Трофимыч, а иначе разве пошел бы он к Гнилой Избе? Ну да тебе, Дунаев, придется за убийство невинного человека ответить. Перед партизанским судом. Будешь ты в петле вскоре болтаться, как окунек на удочке. Так что бери труп на плечи и иди за мной. Пойдем в Опреслов. – Бакалейщик закончил речь сурово, уже без усмешек. Закинув гитару за спину, он зашагал куда‑то. Дунаев почувствовал, что должен следовать за ним.
– Я партизанского суда не боюсь! – крикнул он. Затем взвалил на себя труп Изюмского, ружье повесил на шею и двинулся вслед за врагом.
Дата добавления: 2015-11-03; просмотров: 55 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Глава 10. Музей и молоко | | | Глава 12. Лук |