Читайте также: |
|
– Вы большой знаток выпивок, Геннадий, – сказал Клауберг, все раздумывая об этом проклятом Кондратьеве-Голубкове.
– Ну какой там знаток! Дилетант. Любитель. А что, господин Клауберг, некоторые думают, что выпить – это разложение. А это же жизнь, верно? Выпьешь – какие-то фантазии возникают в голове, идеи рождаются, чего-то такого особенного хочется. И даже сам себе кажешься лучше, чем есть. Ну, за ваше здоровье, за успешное окончание вашей работы, за благополучное ваше возвращение домой!
Оба они выпили водки, подкрашенной рижским бальзамом.
– Меня, господин Клауберг, все кроют: и родственники и разные там солидные знакомые. Дескать, не определился, балбес, и все такое. А что значит не определился! Зарабатываю? Зарабатываю. А что еще вам от меня надо? Не ваше ем. Свое. Я, понимаете, жизнь люблю. Вот так, что бы жилось – и все. А жизнь, я вам скажу, у нас очень приличная. Были бы деньги!
– Верно, верно, – кивал на его слова Клауберг и подливал себе в рюмку то водки, то бальзама. – Вы правы. Жизнь у человека одна, и нет никакого смысла вколачивать ее в колодки принятых правил. Надо ею пользоваться.
Оба они понемногу хмелели, особенно Генка, который, красуясь перед иностранцем, лихо выливал рюмку за рюмкой себе в рот и не закусывал.
В комнате стоял полусвет от торшера с абажуром из синтетической пленки. В этом свете лицо Генки казалось бледнее обычного, оно было почти белым и, круглое, мальчишеское, постепенно стало все больше тревожить память Клауберга. Мало этого проклятого Голубкова, думал он, вот и еще кто-то из прошлого лезет в душу, будь он тоже проклят. Он увидел рыжие веснушки на этом белом круглом лице, увидел растрепавшиеся Генкины светлые волосы и глаза, устремленные на него с каким-то вопросом. «Он,– сказал себе Клауберг,– он! Тот, из Чудова. Звереныш». Его бросило в жар, он не донес рюмку до рта, поставил ее обратно на стол. Забытое, острое, ни с чем иным не сравнимое чувство жестокого властвования над человеком передернуло его всего, охватило неудержимой судорожной дрожью.
– Жизнь, значит, любишь? – сказал он, подымаясь.– А смерть ты видел?
Пьяному Генке показался смешным вопрос гостя. Он ухмыльнулся во весь рот, добродушно и понимающе: дескать, оба мы надрались, ну и что тут такого? И тотчас ощутил удар в лицо. Это было как толчок – тупое, резкое, бросающее на спину.
Недоумевая, он поднялся с пола, в глазах его были смятение, растерянность.
Клауберг снова ударил, и Генка снова упал. Встав, он начал пятиться от непонятного, озверевшего человека с железными руками. Дойдя спиной до диванчика, он опустился на него. Клауберг стоял над ним, как глыба.
– Любишь жизнь?
– Люблю,– сказал Генка и получил пощечину.
– Любишь? – Новая пощечина. – Любишь? Любишь? – Клауберг хлестал его правой и левой, правой и левой. Генкина голова моталась из стороны в сторону. Нет, он не пытался кинуться и укусить того, кто его бил, нет, он не плюнул ему в лицо, он только заслонялся руками, извиваясь под ударами, стонал и вскрикивал, а Клауберг в исступлении все бил, бил, бил… Он плевал в это круглое веснушчатое лицо.– Вот, вот! Тьфу! Гаденыш! Мразь! – Все, что штурмбанфюрер СС не сделал тогда в Чудове, все, что более чем четверть века носил в себе мутным осадком, все мучавшее его он выплескивал в это мальчишечье лицо, так похожее на то, давнишнее.
И только когда Генка потерял сознание, то ли от побоев, то ли от выпитой водки, Клауберг остановился. В какой-то короткий миг пришло отрезвление. Что же это такое? Что случилось? Почему? Он схватил со столика не рюмку, а стакан для воды, вылил в него остатки водки из бутылки – это составило половину стакана, дополнил бальзамом и жадно, одним духом выпил. Потом взял графин и вылил всю воду из него на Генкину голову. Генка застонал, шевельнулся. Открыл один глаз.
– Зачем же вы так, господин Клауберг? – сказал он, всхлипнув. – Что я вам сделал?
Оставалось прикинуться мертвецки пьяным, что Клауберг и сделал. Под взглядом Генкиного глаза, из которого катились слезы, он, шатаясь, походил по комнате, задевая за стулья, роняя их, бормоча ругательства, и в конце концов плюхнулся на диван рядом с Генкой и захрапел.
Он и в самом деле скоро уснул. Проснулся, когда уже было светло. Огляделся, вспомнил все, что произошло ночью. Генки рядом не было. Встал, кое-как расправил мятые брюки и пиджак, пошел искать Генку. Тот спал у себя в комнате. Лицо его было в синяках и кровоподтеках, правый глаз скрылся в тяжелой опухоли.
Клауберг подумал-подумал, стоя над ним, порылся у себя в бумажнике, достал бумажку в сто долларов и положил на тумбочку возле Генкиной постели. Потом, захлопнув за собой дверь на французский замок, вышел на улицу, отыскал раннее кафе, заказал рассеянной официантке завтрак. Она принесла ему совсем не то, что он просил, но он и сам забыл, что заказывал, и как рассеянно она обслуживала, так же рассеянно он ел. Надо было дотянуть до начала работы в издательской конторе в Лондоне. Он понимал, что если этот парень, может быть, и успокоится на ста долларах компенсации за битую морду, но Голубков-то где-то есть и способен оттуда с полной для себя безнаказанностью делать с ним, Клаубергом, что угодно. В любую минуту могут прийти с площади Дзержинского. Надо уносить ноги. Но не по-глупому, а по-умному: надо получить разрешение на двух-трехдневный приезд в Лондон для согласования кое-каких накопившихся вопросов. Если следят, если проверяют, все будет законно, в порядке работы, вне подозрений.
Когда, наконец, среди дня, потому что московское время опережало часы Западной Европы, он услышал голос одного из ответственных лиц в конторе издательства и изложил ему свою просьбу, он получил обрадовавший его ответ:
– Пожалуйста. Хоть на пять дней. Ждем.
Тогда он отправился в бюро обслуживания. Французская «Каравелла» шла на следующий день. Он заказал билет до Лондона с пересадкой в Париже.
– Где ты пропадал, Уве? – спросил его зашедший к нему днем Сабуров. – Я искал тебя весь вечер.
– А что такое? – встревожился Клауберг.
– Ничего особенного. Но все же…
– А!…– сказал Клауберг, махнув рукой.– Закатился к одной особочке.
– Ты неутомим. – Сабуров улыбнулся. – Годы тебя не берут. Все такой же.
– Учти, что несколько дней меня не будет,– сказал, переходя на деловой тон, Клауберг…– Вызывают в Лондон. Какие-нибудь дополнительные инструкции. А ты продолжай дело, оставляю тебя моим заместителем. Следи за этой шайкой, за Браун и за Россом.
– Знаешь, я тебе как раз и хотел вчера сказать о мисс Браун. Она что-то натворила не очень принятое здесь. Ее сегодня вызвали в посольство.
– А, черт с ней! – отмахнулся Клауберг.– Нам с тобой плевать на них, этих заокеанских. А что касается Браун… Ну сам же знаешь, кто такая она. Обычная шкура, проститутка с образованием. Какие у нее идеи? Никаких. За деньги готова служить кому угодно.
Назавтра, когда Клауберг и Сабуров, отправившийся его провожать, приехали в аэропорт, они увидели Порцию Браун в очереди к пограничникам, которые проверяли паспорта.
– Хелло! – сказала она, нахально усмехаясь им обоим.– Надеюсь, вы извините меня, что не пришла попрощаться с вами. Меня так быстро выставляют из этой миленькой страны, что я вообще ничего не успела.
Потом она ушла, и Сабуров ее уже не увидел. Клауберг пожал ему руку, еще раз сказал: «До скорой встречи. По поводу этой стервы не тревожься. Она к нашей работе не имеет никакого отношения. С нас за нее не спросят» – и ушел тоже.
Сабуров на смотровом балконе аэровокзала простоял до момента взлета «Каравеллы». Клауберг долго видел его с воздуха – одинокую недвижную точку.
Места Порции Браун и Клауберга были в разных рядах. Но поскольку самолет не был заполнен пассажирами и наполовину, то они при желании могли бы устроиться рядом. Такого желания не было, они сидели каждый в своем кресле, как было указано в билетах, и сквозь иллюминаторы смотрели вниз, на землю. Клауберга не покидала тревога: хотя самолет французский и команда французская, но территория-то внизу советская, и воздух над нею советский, и каждую минуту команде самолета мог последовать приказ вернуться в Москву или сесть на каком-нибудь ином советском аэродроме. И только когда стюардесса сказала, что самолет пересек границу Восточной и Западной Германии, он распрямился в своем кресле и нажал кнопку вызова стюардессы.
– Пожалуйста, – сказал он ей, изящной и приветливо улыбающейся, – сигареты и двойной джин.
В Париже, в аэропорту Бурже, Клауберг подошел к мисс Браун.
– До свидания, дорогая, – сказал он. – Были приятные минутки…
– Мне бы не хотелось больше никаких свиданий с вами, Клауберг, – заносчиво ответила Порция Браун. – И никаких минуток.
– Кто знает,– сказал он с усмешкой,– еще, может быть, они и будут. Может, еще встретимся с вами.
– В каком-нибудь новом Равенсбрюке? Рассчитываете на это?
– Авось и посолиднее что придумаем. – Клауберг ухмыльнулся. Не зарекайтесь, мадам.
Он козырнул ей и уверенным шагом солдафона пошагал узнавать, когда очередной самолет на Мадрид. Он хотел домой. А дом его пока что был там, в Мадриде.
– А, Клауберг! – окликнули его возле бюро справок. – Откуда и куда? – Спрашивал один из его мадридских знакомых.
– Из Москвы, знаешь. И в Мадрид,– ответил Клауберг.
– По второму разу? – Знакомый засмеялся. – Роковой маршрут. А как тебя занесло в Москву?
– Долгая песня. Дело! Бизнес.
– Хватит бездомничать, Клауберг, хватит. Есть новости. Меня фюрер вызвал.
– Кто?
– Фюрер, говорю. Ты перестал понимать немецкий язык. В Ганновер. Там большие дела развертываются. Идет бой за наше место под солнцем. За место под ним для настоящих немцев. Какого черта нас, как евреев, разбросало по всему свету… «Преступники!» Не мы, а те, кто ослабил мускулатуру нации, кто дал ее разорвать на части,– вот кто настоящие преступники. И мы до них еще доберемся. Задача – овладеть бундестагом. Надо на полную мощность запустить машину пропаганды. Меня вот и вспомнили. Фюрер вызвал, понимаешь?
Клауберг смотрел на довольное выражение лица мадридского знакомого, и у него стало ныть в груди.
– А почему только тебя? – спросил он. – А других?
– Не знаю. Наверно, и до других дойдет очередь. Не всех еще, на верно, можно. Там еще все-таки сильны всякие демократишки. Еще судят настоящих немцев за их верность великой Германии. Но когда бундестаг будет нашим, мы эти законы окончательно прихлопнем. Не железными решетками, а «железными крестами» будут награждены все, кто выстоял в этой борьбе. Будь здоров!
Клауберг смотрел на довольное выражение лица мадридского знакомого, и мысль о Мадриде, как о доме, уже не возвращалась. Что ни говори, дом его был не в Мадриде, а там, в Кобурге, в Баварии, в Германии. Захотелось кинуться вслед за этим знакомым, за счастливчиком, который через какой-нибудь час выйдет из самолета в Ганновере. Черт побери, будет, будет такое время, эта голубоглазенькая дрянь, давно растаявшая в парижской толпе, еще поваляется в ногах у него, у Клауберга. «Равенсбрюк!» Нет, будет почище, почище всех Равенсбрюков, Бухенвальдов и Освенцимов, вместе взятых.
Генка два дня не выходил на улицу, до вечера понедельника. Он знал, что в понедельник отец ездит на свою службу прямо с дачи и, значит, домой явится именно только к вечеру этого дня. К тому моменту должна быть приведена хотя бы в относительный порядок расквашенная Генкина физиономия. Он грел синяки грелкой, прикладывал кубики льда из холодильника к разбитой губе, к опухоли вокруг глаза. Лечение шло успешно, но медленно. А главное, Генкину душу раздирала нестерпимая обида. Бывает, конечно, люди напьются и лезут в драку; обычно хорошие, мирные люди, а вот, выпив, становятся как бы совсем другими. У отца есть знакомый, который, когда трезвый, что называется, мухи не обидит, такой всегда грустный, с печальными серыми глазами в густых девичьих ресницах; а напьется – первые у него слова: «Хочешь, я тебе сейчас дам под ребро, хочешь?» – и в самом деле так и прет на тебя, вращая кулаками, глазами, не обережешься – двинет в печень, дух захватит. Может быть, и этот Клауберг, несмотря на то, что он профессор, подвержен озверению в состоянии хмеля.
Допустить все можно. Но ведь он, этот профессор, – Генка отлично помнит, – бил как садист, как палач, со вкусом, профессионально. Да еще и плевался. Почему?
Обида мучила. Благо, никто не видел, Генка то и дело принимался плакать. Сидит, смотрит в одну точку, а слезы по щекам так и бегут, так и бегут.
Нисколько не утешала стодолларовая бумажка на тумбочке. Она свидетельствовала, конечно, что Клауберг понимает свинство своего поведения. Но тоже, скажите, пожалуйста, способ принесения извинений! Сунул купюру – и чист.
Купюра, правда, была крупная, солидная. Сто долларов в мировой, свободно конвертируемой валюте – это не шуточки. В валютном магазине на нее можно сорок бутылок виски отхватить. Или какого хочешь барахла охапками: ботинок, туфель, галстуков, пиджаков, отрезов на костюмы, плащей. Можно, конечно… Но это же неслыханное падение, это, как хотите, а все-таки тоже торговля телом: тебя бьют и за это платят. Бумажка ценная, что говорить. Но мог бы не ее, а записку оставить: извини, мол, все мы человеки, перехватил.
При всей Генкиной любви к деньгам, тем более к валюте, редкостная бумажка эта его не радовала. Чем больше он раздумывал над нею, тем больше она его угнетала, унижала, оскорбляла.
К понедельничному вечеру еще нельзя было сказать, что следы событий с его лица сошли; отцу, во всяком случае, в таком виде показываться не следовало. Но выйти на улицу было можно. И Генка решил пойти к Клаубергу, отдать ему сотню и, может быть, если сумеет набраться духа, высказать свою обиду. Пусть не думает, что за деньги все можно. У нас не заграница.
На стук в дверь комнаты Клауберга в «Метрополе» ответа не было. Постучал к Юджину Россу.
– О, Геннадий! – воскликнул тот, отворяя. – Сколько лет, сколько зим! Ты где же пропадал? И что это за пятна у тебя на лице? Подрался?
– Да,– решил соврать Генка.– Тренировались, применяя твои приемчики, Юджин. Вот и результаты.
– Ты молодец! Смельчак! – одобрял, гладя его по плечу, Юджин Росс. – Хороший удар – это не то, что вонючие стриптизы. Слышал я, как Порция Браун отличилась. Главное, нашла что показывать. Она же старая выдра, ей давно за тридцать. Словом, тю-тю, не то посольство, не то ваши власти, но кто-то из них дал ей коленом под зад, отбыла в Париж. И герр Клауберг – тоже. Но он через несколько деньков вернется. А она – нет.
– Господин Клауберг уехал? – Генка растерялся. Бумажка в сто долларов жгла ему карман. Он хотел во что бы то ни стало отделаться от нее, это была позорная бумажка.
– Значит, вас осталось двое? – сказал он. – Ты и господин Карадонна? Он-то не уехал?
– Он – нет. Он теперь у нас главный, до возвращения Клауберга.
Сабуров сидел в своей комнате, читал очередное письмо от Делии.
Как обычно, она начинала с упреков за то, что он слишком надолго застрял в России; вместе с тем временем, которое он провел в Лондоне, это уже скоро будет полный год, как его нет дома, наверняка он спутался с какой-нибудь русской; пусть-ка только он вернется, она тотчас влепит ему за это пару отборных пощечин. Он, конечно, понимал, что все это шутки в духе Делии, и видел ее воинственную улыбку, с которой она писала такие строки.
Дальше в письме сообщались вариготтские и туринские новости.
«Синьора Антоииони получила письмо от бывшей жены Спада, – сообщала Делия. – От синьоры Леры. Ты, может быть, встречаешь ее там, в Москве. Если нет, вот тебе адрес, навести и передай привет. А еще передай, если синьора Антониони не успела ей сообщить, что бывшего муженька синьоры Леры выгнали из коммунистов. Он болтался, оказывается, в Москве по делам фирмы, и что ты думаешь, Умберто? Напихал в свой чемодан контрабанды, чего-то такого, что нельзя вывозить, и таможенники его застукали. Получился скандал. В одной миланской газете было написано, что он вез что-то печатное, очень недружественное Советскому Союзу. А что я говорила? Тезка Муссолини не может быть порядочным человеком. Но он нисколько не горюет. Он быстренько опубликовал письмецо в газетах. Его выгнали грязной метлой, а он пишет: „Почему я разошелся с коммунистами“. Да потому, что он негодяй. Чего тут объяснять! Его папаша путается с МСИ, с этим „социалистическим движением“, которое вздыхает по покойному дуче, и дает этим новофашистским молодчикам деньги. У него связи среди больших богачей. Он уже нашел своему Бенито уродину, вместе с которой, как говорят, ее папаша отдает жениху шикарную виллу за Альбенгой, почти на самой границе с Францией, так что синьор Спада в нашу Вариготту уже не заглянет. Разве если проплывет мимо на яхте из Ливорно или Савоны».
Заканчивалось письмо тоже в ее обычном стиле:
«Дети тебя ждут и целуют. Ну и я могу чмокнуть, если тебе это еще надо».
Сабуров улыбался прочитанному, за расползающимися кривыми строками письма видел его автора, Делию, видел свой дом – виллу «Аркадия», зеленые улицы Вариготты, каменистый берег, море, и ему захотелось поскорее туда, к Делии и к детям. Здесь, в России, он родину потерял. Как ни тоскливо думать об этом, но потерял, потерял. Не она его отвергла, а он сам перечеркнул все, надев когда-то по роковой, губительной ошибке немецкий мундир.
Он поморщился, когда постучали в дверь. Поди, Юджин, который каждый вечер напивается и не дает ни себе, ни ему, Сабурову, покоя.
– Войдите! – крикнул он с досадой по-русски.
Нет, это был не Юджин. Это был Геннадий, сын доцента Зародова.
– Господин Карадонна, – заговорил Геннадий, – извините, что беспокою. Но я шел к господину Клаубергу. А его, оказывается, нет.
– Да, он улетел.
– А у меня такое дело. Ждать его возвращения… Он забыл у меня эту бумажку… Я бы хотел оставить ее у вас…
– Сто долларов?! Как забыл?
Сабуров смотрел на парня и думал о том, что тут какая-то очередная темная история. Такие бумажки спроста не оставляют, не забывают. Тем более не сделал бы этого Клауберг с его немецкими правилами.
– Товарищ… то есть господин Карадонна,– заговорил Генка, чувствуя, как у него вновь начинают от обиды дергаться губы. – Я вам скажу правду. Я пригласил господина Клауберга ко мне домой. Мы там немножко выпили, и он… Нет, вы даже представить себе не можете… Он меня избил. Вот, вот, вот!… – Генка указывал на своем лице места ударов. – Господин Карадонна, он же известный профессор! Почему же это? Почему? И вот, уходя, сунул мне эту бумажку. Оставил на тумбочке возле кровати. Скажите, что же это такое?
С недоумением, с возмущением слушал Сабуров торопливый мальчишеский рассказ человека, которого назвать мальчишкой уже было нельзя. По летам он взрослый, вполне взрослый, а по духовному миру, по развитию?… Странно.
– Зачем вы пили с ним, Геннадий, зачем? – спросил он с какой-то внутренней мукой. – Что общего у вас с этим человеком, с профессором Клаубергом? Ни возрастом, ни профессией, ни идеалами – ничем, решительно ничем вы с ним не связаны. Что вас заставило водить с ним компанию и даже взять вот и напиться со старым, чужим вам представителем чужого, чуждого мира?
Геннадий смотрел в пол и молчал. А что он мог ответить? В самом деле, почему он потащил Клауберга к себе домой? Почему он вообще больше крутится вокруг всяких иностранцев, чем общается со своими сверстниками? А Карадонна как бы подслушал его мысли.
– Разве у вас нет лучшей компании? Разве у вас нет друзей, таких же молодых, как вы, ваших русских, советских, которые заняты такими интересными, удивительными делами, о чем мы, иностранцы, можем лишь вычитывать из газет, а вы это все можете делать своими руками, участвовать в этом, быть хозяевами этого.
– Чего? – спросил Генка, не подымая головы.
– Как чего? Великой страны! Великих дел! России! Да вы знаете, что такое Россия? Нет на земном шаре сегодня страны, нет народа, на которые бы так или иначе, но не оказывала своего влияния Советская Россия! Одни ей завидуют, другие подражают, третьи учатся у нее, даже не желая в этом признаваться. Будущее за теми, кто пойдет дорогой России.
– Это говорите вы, итальянец? – Генка поднял глаза на Сабурова.
Тот встал.
– Да, это говорю я. Я многое повидал на своем веку, очень многое. И очень горькое. Слушайте.– Он подошел близко к Генке, навис над ним. – Вы мечетесь, вы разбрасываетесь, а потом вот глотаете слезы обиды. Молодой человек,– как-то разом он заговорил с ним на ты,– я тебе задам вопрос: чего же ты хочешь? Чего? Ответь!
В мозгу Генки, путаясь, сплетаясь, неслись клочьями торопливые мысли. Как, что ответить на так вот прямо, отчетливо поставленный вопрос: чего же он хочет? Отец, это известно, тот рвется в верха. Тот хочет иметь кабинет с кондиционированным воздухом, черный длинный автомобиль, сидеть в президиумах, красоваться на экранах телевизоров, быть депутатом, лауреатом. А ему, Генке, что надобно? Он никогда об этом не думал, он не знает – что. Взять, скажем, сестру Ию. Ия – идеалистка. Ей нужна жизнь возвышенная, красивая, интеллектуальная, а не материальная. А ему? Он не думал, не знает. Феликс Самарин? Того вообще не понять. «Класс! Классы! Борьба миров! Человек должен быть всегда честным, к чему-то стремиться значительному». А к чему – никто толком не знает, не объяснит, все болтают общие слова.
– Не знаю, – ответил Генка наконец на вопрос Сабурова. – Так вроде бы всяких мыслей полна голова. А вот такого бы…– Он поделал в воздухе руками, как бы охватывая некий шар, округляя его. – Такого – не скажу. Не знаю.
Сабуров ходил от окна к двери, от двери к окну.
– Ты хочешь,– сказал он вдруг,– чтобы в вашей России кончилась Советская власть?
– Что вы, господин Карадонна! Зачем так?
– Ты хочешь, – не замечая его протеста, продолжал Сабуров, – чтобы началась новая война, чтобы вы потерпели в ней поражение и к вам бы наводить свои порядки ворвались какие-нибудь неоэсэсовцы, неогитлеровцы – неважно какой национальности – снова ли немцы, или кто другой.
– Я вас не понимаю, господин Карадонна! – Генка тоже встал.
– Ты хочешь новых Майданеков и Освенцимов, Равенсбрюков и Бухенвальдов? Ты хочешь, чтобы русских и всех других, из кого состоит советский народ, превратили в пыль для удобрения европейских или американских полей? Ты хочешь, чтобы Россия была только там, за Уралом, а до Урала весь ваш народ был истреблен и на его землях расселились завоеватели? Ты знаешь о плане ОСТ? Пойди в библиотеку, найди со ответствующие книги и познакомься с планом ОСТ, вдумайся в него, прочувствуй его. Ты увидишь, что приход западной «демократии», которой завлекают вас, молодых русских, западные пропагандисты, – это отнюдь не полные витрины ширпотреба, а прежде всего истребление ваших народов, уничтожение вашего государства, уничтожение России. По плану ОСТ предстояло или полностью уничтожить русский народ, или если какую-то часть оставить, то только ту, которая явно обладает так называемыми признаками нордической расы, да и то при непременном условии ее онемечивания. Учебные заведения у вас были бы ликвидированы, за исключением четырехклассных школ, всюду как государственный был бы введен немецкий язык, немцы принудительно сократили бы рождаемость русских. Это обширный и жестокий план, план ОСТ. Ты хочешь, чтобы его где-то возродили?
Сабуров открыл бутылку минеральной воды, налил в стакан, выпил.
– Ты протестуешь, отмахиваешься. Но были русские, которые этого хотели, полагая, что так они вернут себе родину. Среди них были и такие, как ты, молодые, запутавшиеся. Они надели на себя немецкие мундиры и вместе с гитлеровцами маршировали по русским дорогам и полям. На их глазах жгли русские деревни, убивали русских женщин и детей, а они думали, что так и надо, что это для них путь на родину, путь к возврату былого. И все рассеялось как дым. Они обманули себя. Никакой чужак тебе не поможет, он думает о своем, ему плевать на тебя, ты нужен ему лишь до той поры, пока он добьется своего, а тогда и ты лети ко всем чертям, и тебя сожгут, растопчут, развеют пеплом по свету. Пальцы грызут сейчас те, кто поверил врагам России, пытаясь видеть в них своих если не друзей, то хотя бы союзников. До того, как напялить на себя немецкие мундиры, они еще могли на что-то надеяться, на то, что русский народ примет их обратно, простит ошибки и заблуждения горячих лет революции. Но после тех мундиров – все, конец. Родина потеряна навеки. Не только родина – имена, фамилии русские потеряны. Поверь мне, Геннадий. Уж я-то знаю, я-то видел, я-то испытал.
– Что же делать? – сказал Генка растерянно.
Сабуров уже успокоился, говорил обычным своим ровным тоном:
– Прежде всего ответить самому себе на этот вопрос: чего же ты хочешь? Или того, о чем я только что сказал, или того, к чему призывает тебя твой народ. Третьего нет. Вот слушай. Я получил письмо из дому. У нас там был некий синьор Спада. Собственно, он и сейчас есть. Но я говорю «был», потому что он состоял в партии коммунистов, а теперь его в ней нет. Послушай. – И Сабуров прочел то, что о Спаде, о его провале на советской таможне, о его родне, о предстоящей новой женитьбе сообщала Делия.
– Я знаю его бывшую жену, – сказал, тоже приходя в себя после волнения, вызванного речью Сабурова, Генка, – Лера Васильева. Она выходит замуж за одного моего знакомого.
– Меня вот просят передать ей привет, – сказал Сабуров. – В Турине ее многие полюбили. Я ведь тоже ее знаю. Мы как-то однажды очень хорошо с ней беседовали на одном из итальянских холмов, высоко над морем.
– Хотите, мы к ним сходим завтра? – предложил Генка. – Сегодня-то поздно, в такой час даже к хорошим знакомым и то не очень удобно вваливаться.
Назавтра он созвонился с Лерой и Феликсом. Оказалось, что Лера уже переехала к Самариным, что они уже зарегистрировали свой брак в загсе и что вот несколько дней подряд к ним ходят поздравители, и как они ни старались избежать свадьбы, ничего из этого не вышло. Дробными частями свадебные торжества происходят каждый вечер, в том числе и в тот день состоится гулянка, и если Генка приведет иностранца, ничего страшного не будет, напротив, очень хорошо.
Узнав об этом, Сабуров раскопал в своем багаже альбом превосходных репродукций, лучших произведений живописи из музеев и частных собраний Венеции, тщательно, как и полагается в таких случаях, оделся, и они вместе с Генкой отправились к Самариным.
В тот вечер у Самариных собралась родня молодых – родители Феликса, родители Леры – да самые близкие друзья родителей, всего человек с двадцать. Подарок Сабурова был принят радостно, Лера поцеловала «синьора Карадонну» в щеку, сказав, что они старые знакомые. Его усадили на почетное место за столом. Справа и слева от него располагались крепкие здоровяки его возраста, видимо, любители не столько выпить («печень, сердце, давление»), сколько поговорить.
– Знаю вас, итальянцев,– сказал один с широкой улыбкой.– Под Сталинградом встречались, на Дону.
– Я там не бывал,– счел необходимым сказать Сабуров.
– Это эпизод, – согласился сосед. – А студень у вас в Италии едят? Мы считаем его чисто русским кушаньем.
– Да,– сказал Сабуров,– вы, очевидно, правы. Заливные делают во многих странах, а вот такой холодец…
– Ого, вы даже тонкости русского языка знаете! – восхитился сосед.– Холодец!
– Да, знаю. Холодец. Так вот, такого холодца нигде не встречал, кроме как в России, а если видывал его и за рубежами, то тоже только у ваших русских.
– Встречались с нашими эмигрантами-то?
– Случалось, конечно.
– Ну и как они? Все еще точат на нас зубы? Или одряхлели?
– Старые уж не точат. Точить нечего. Жалеют, жалеют, что удрали из России. А молодые… Из тех, знаете, которые во время войны ушли…
– Это же недобитки. Это понятно.
– Что значит – недобитки?
– Вражье. Кулачье. Мелкая дрянь. Я слышал, княгиня одна русская была в героях французского Сопротивления.
– Да, была. Вика Оболенская. Ее гитлеровцы казнили. Отрубили в берлинской тюрьме голову.
– Ну вот. А кулак, брат ты мой, на это неспособен. У него даже и показного благородства нет. Одна подлость.
– Вы, пожалуй, правы,– согласился Сабуров.– Очень нечистоплотный народец эти неоэмигранты.
Кто-то за столом затеял речь о том, как, мол, здорово, что Лерочка снова в Советском Союзе, на родине, и что еще не настали времена, когда человеку независимо от его национальности, от принадлежности к тому или иному народу на земле всюду будет дом родной.
Худенький старичок, как сказали – дедушка Леры, тихо, но очень внятно утверждал:
– Русский человек должен жить в России, а если Россия его не устраивает, он не русский человек. Россия!… Да ты выйди на берег русской речки, на холмик подымись, взгляни окрест – луга какие, поля, березки, а воздух-то, воздух – прозрачный, голубой, в ушах от него туго, аж звенит! Леса вдали. Облачка над ними. Белые на голубом. Краски мягкие, тонкие, по глазам не хлещут. Сядешь и засмотришься. И подумаешь. Об истории нашей подумаешь.
Он говорил об истории России, хорошо говорил, красочно, образно, и перед Сабуровым медленно проплывали картины давней, нездешней Руси, которая как бы и ушла в невозвратное, но связи с ней, минувшей, у новой России не оборвались. И, может быть, потому, что, став совсем другой, Россия не отказалась все же от древних ценностей своих, не порвала с ними, она вот так могуча ныне духом и своими начинаниями. Сабурову захотелось сказать тост. Спросив у соседа, как имя и отчество Лериного деда, он назвал его по имени и отчеству и заговорил:
Дата добавления: 2015-10-28; просмотров: 38 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Чего же ты хочешь? 32 страница | | | Чего же ты хочешь? 34 страница |