Читайте также: |
|
– Пожалуйста! Дед был крестьянином, отец на рыболовном судне в Архангельске работал. Машинистом.
– Прекрасно! А ваши родители, Антонин Иоакимович? Они, я знаю, были разведчиками во время войны, а происхождение, происхождение?
– Дед – сельский священник, а его сын, мой отец, вот чекист. Бабка – крестьянка.
– О том, как вы с ней пробирались из-под Порхова в Ленинград, мне кто-то рассказывал,– сказал Булатов.– Вернемся к деду. Священник, говорите. А его отец, то есть ваш прадед?
– Не знаю. Возможно, тоже поп. А может быть, и крестьянин.
– Это, откровенно говоря, затрудняет дальнейшие рассуждения. Все мы, здесь собравшиеся, оказались… Я, кстати, тоже крестьянского корня… Вот, кажется, только Ия из рабочего класса… Точнее, ее отец.
– Дед,– сказала Ия.– Отец после школы пошел прямо в военное училище.
– Да, это осложняет дело. Но все равно, попробуем разобраться. Рабочие и крестьяне производят все материальные ценности на земле, без которых духовная жизнь была бы просто невозможна, ее бы не было. В старые времена… да и сейчас в капиталистическом мире… вопрос решался и решается так: удел одних – производить хлеб и прочее, а другие, пользуясь этим, лишь мыслят, лишь истончают свои чувства, изощряются в искусствах, гурманствуют духовно, живут жизнью обеспеченной за счет труда других. Марксизм и марксисты требуют: долой эту чудовищную несправедливость, тот, кто производит блага жизни, тот ее и хозяин, подлинный хозяин, и отсюда ведется весь счет, от этой отметки.
– Ну так, а мы-то куда? – не выдержала Липочка.
– Вы-то или, вернее, мы-то? – Булатов посмотрел на нее.– А мы, если мы люди порядочные, должны все свои силы приложить к тому, чтобы такая несправедливость, когда одни везут, а другие погоняют, на земле кончилась бы, как кончилась она у нас в стране. Разве не захватывающее дело – служить тому, чтобы и рабочие наши и крестьяне в изобилии получали духовную пищу, пользовались бы всеми духовными благами, накопленными человечеством?
– Вот видите – служить! – сказала Липочка.– Мы, оказывается, должны только служить. Где же тогда равноправие?
– Да, служить, служить! – сказал Булатов. – Ничего не поделаешь. Не мы с вами выращиваем хлеб. А они, труженики. Выращивайте его сами, и никому служить не будете. С головы-то на ноги все встало. Раньше было по-другому. Было и ушло. Можешь – выращивай хлеб, к другому тянет – не забывай, чей хлеб ешь. Когда ты ощутишь всю историческую важность служения классам творцов, то ты будешь делать это с радостью, оно станет делом твоей жизни.
– А если не ощутишь? – Липочка не могла успокоиться.
– Вот тогда возникает конфликт с временем, с классами, с историей, с исторической неизбежностью. Вот тогда вам захочется тех порядков, какие существовали у нас до семнадцатого года, или тех, которые пока еще сохраняются в буржуазном мире. Начинаются вопли о несвободности творчества, вздохи: о том, что нам-де не хватает демократии. А затем появляется Порция Браун. Кстати, она уже идет, вон там, во дворе! – Булатов смотрел в окно.
На звонок отворила Липочка. Войдя, Порция Браун скользнула взглядом по лицу Булатова, еще раз взглянула и еще раз.
– Да, да, мисс Браун,– сказал он, поняв ее взгляды.– Вы не ошиблись. Это я.
– О! – Порция Браун улыбнулась весьма кислой улыбкой. – Какая встреча, господин Булатов!
– Она вас, вижу, не слишком радует.
– Нет, почему же?
– Хотя бы уж потому, что, видимо, всегда неприятно встречаться во второй раз с человеком, которого после первой встречи оболжешь и будешь знать, что ему об этом известно.
– О, господин Булатов, вы имеете в виду ту статью? Но мы же западная, свободная пресса. У нас так принято: мы не только расточаем комплименты, мы говорим все, что думаем. У нас свобода.
– Свобода врать, клеветать, шельмовать? Мне казалось, что свобода тогда свобода, когда ты уверен, что тебя не опакостят, не оболгут. А что за свобода, если ты все время должен ходить с кастетом в кармане и ждать встречи вот с такими, как вы, мисс Браун? Уж простите за прямоту, за свободу открыто выражать свое мнение. Вы не читали этой статейки мисс Браун? – Булатов обратился к Свешниковым.– Поразительная статейка! Мисс несколько лет назад провела в разговорах со мной три или четыре часа. Я полагал, что имею дело с леди…
– Господин Булатов! – Порция Браун вся натянулась, как струна, вскинула голову. – Вы забываетесь!
– Нет, что вы, у меня прекрасная память. Она, товарищи, до того дописалась… Ну, что я каннибал, перекусываю горла и прочее – это само собой, это для нее мелочь. Нет, она дописалась даже до того, что, прощаясь с ней, я, дескать, похлопал ее по некой части организма… До чего, мол, дремуч и почвенен сей догматик. Чтобы, милая мисс, на этот раз вы написали правду, я на самом деле это сделаю. Аванс, как говорится, был даден. – И Булатов слегка хлопнул ее пониже спины. – Вот теперь все на месте: что было, то было.
Мисс Браун размахнулась, стараясь, надо полагать, влепить историческую пощечину, рассказ о которой пошел бы во все западные газеты под аршинными заголовками. Но Булатов ловко поймал ее руку.
– Зачем же так волноваться, мадам? Вас совсем не волновало, когда вы подобную ситуацию изображали с помощью чернил. За описание этого вы спокойненько получили гонорар.
– Я буду жаловаться! Я пойду к нашему послу! Я добьюсь приема в Верховном Совете!
Булатов смеялся. И, как ни странно, не могла удержать восторженной улыбки и Липочка. Ие показалось, что это уже чересчур, то, что сделал Булатов, это ни для его возраста, ни для его положения. А Свешников нервно потирал руки.
Мисс Браун бросилась к дверям, ее не удерживали. Она двинула дверью изо всех сил, дверь выстрелила, как из пушки.
– Что вы на все на это, товарищи, скажете? – спросил Булатов, сам немало смущенный своим неожиданным жестом, сделанным под влиянием минутного импульса. – У вас нет рюмки чего-нибудь?
– Сейчас, сейчас, все будет!
Липочка кинулась накрывать на стол. Бутылки, графины, банки консервов.
Свешников чесал за ухом, ухмыляясь.
– А в общем, вы ее здорово, Василий Петрович! Может быть, так и надо, а? А то мы все как-то благостно… Диалог двух систем… В духе взаимного понимания, сердечности и так далее. А она действительно описала это в своей статье? Ну скажите, пожалуйста!
Ия смотрела на Булатова все более и более строгим взглядом. Ей было обидно, что он сделал так; та шкура недостойна была этого; он не должен был ее касаться, не должен. У нее даже слезы выбились из-под ресниц. Она почувствовала их и незаметно для других стерла пальцем.
– Да, да,– сказал Свешников, – собаки они в общем-то. Заглядишься – сожрут. Я тоже за ваше здоровье. Это хорошо, что Ия нас познакомила.
Напряжение первых минут ослабевало, разговор пошел свободней, перебрасываясь с предмета на предмет, хотя никто не забывал того главного, во имя чего и состоялась эта встреча.
– Не надо вам сейчас никакой выставки, дорогой товарищ Свешников, – сказал вдруг Булатов. – Слетится воронье, – он кивнул в сторону двери, в которую полчаса назад выскочила Порция Браун, – начнутся провокации. К чему вам это?
– Но они жмут, они ходят, бегают ко мне!… Не сидеть же нам с Липой запертыми на ключ!
Подумав, Булатов достал из пиджачного кармана большой конверт и начал извлекать из него одну фотографию за другой.
– Всмотритесь,– говорил он, передавая их Антонину и Липочке. – Как, по-вашему, что это? И где?
На фотографиях были запечатленные с разных направлений камни и одинокие березы деревни Красухи, обелиск над братской могилой и скорбная, поразительно живая и впечатляющая фигура женщины, вырубленная из серого гранита.
Свешников схватил снимок и не мог оторвать от него глаз.
– Где поставлен такой памятник? В связи с чем? Когда? Кто автор?
– Если говорить с полной откровенностью,– ответил Булатов,– то его автором должны быть вы, и только вы, и очень жаль, что это не вы. Памятник стоит в псковской деревне Красухе…
– Красуха?! – выкрикнул Свешников.
– Да, Красуха. Та самая Красуха. откуда вы с вашей бабушкой ушли в Ленинград и где начали свою работу среди немецких войск ваши родители, а двумя годами позже разыгралась кровавая трагедия…
Булатов рассказывал о судьбе Красухи, о двухстах восьмидесяти расстрелянных и сожженных. Свешников сидел, опустив голову на руки, слушал, молчал. Было видно, что он и подавлен тем, что слышали его уши, и взволнован до самых скрытых душевных глубин, и одновременно зажжен еще не ясной, но настойчиво разрастающейся беспокойной мыслью, которая уводила его с московского двора, где располагалась его мастерская, туда, на Псковщину, в его далекое, трудное детство.
– Съездили бы,– сказал Булатов. – Посмотрели бы своими глазами. С людьми бы повстречались. Там есть женщина, которая все это пережила и оказалась единственной, кто вышел живым из этого ада.
– Да, да, – вдруг согласился Свешников. – Замкнем здесь, Липа, все на ключ и поедем. Жива, говорите? И с ней можно встретиться?
Дело с разводом все тянулось. Оно было канительное, и Лера постоянно вспоминала спектакль о польской актрисе и советском офицере, которым закон помешал пожениться. Она с еще большим основанием, чем прежде, считала тот закон мудрейшим из мудрейших, а вот другой, который создавал человеку столько препятствий на пути к разводу с ненавистным, чужим человеком, вот этот, конечно же, был, по ее мнению, чудовищным; он-то действительно заслуживал осуждения в пьесах, в кинофильмах, в романах.
Лера не знала законов, не знала бесчисленных строгих правил и инструкций, да и знать их не хотела, и она бы даже не подумала заниматься всей этой бракоразводной пакостью, если бы не Феликс. Он настаивал на том, чтобы она развелась как можно скорее, и они бы тогда поженились. «Конечно, в так называемый дворец бракосочетаний мы с тобой не пойдем,– говорил он ей.– Насколько я тебя уже знаю, ты тоже против пошлостей с фатой, с автомобилями, на которых изображены обручальные кольца, и прочей мещанской требухой. Кто только надумал вытащить это из нафталина? Никаких демонстраций с плакатами и транспарантами как будто бы не было, никаких выступлений масс с требованиями: „Фаты, фаты! Обручальных колец!“ – тоже. Тихонько, по чьей-то единоличной воле, выползло это, подобно клопам из-за старых обоев». И регистрация-то брака, как считал Феликс, в условиях социалистического общества – простая формальность; желающие могут ее соблюдать, а кто не желает, может обойтись и без нее.
«Ну и обойдемся», – согласилась было с его рассуждениями Лера. «Нет, – сказал он, – у нас с тобой тот случай, когда регистрация просто необходима». Феликс хитрил. Он боялся потерять Леру. Лера была для него так хороша и желанна, он так ее полюбил, такую радость принесло ему чувство к ней, что он понял: вот настоящая-то любовь, которая бывает, может быть, раз в жизни. Но Лера. пока она не развелась там и пока не оформлена должными бумагами здесь, была в его глазах еще несвободной, такой, когда кто-то чужой еще может заявлять на нее свои какие-то права. И, кроме того, Феликсу казалось, что при его необъятной любви к ней она-то все еще недостаточно твердо решила все для себя, что она колеблется, сомневается, раздумывает.
Лера знала эти волнения Феликса, он говорил ей о них то и дело, она бы и рада его успокоить, ни о чем больше не раздумывать, поступать только так, как хочет он. Но как же не раздумывать? Как не считаться с действительностью? Во-первых, она не разведена. Во-вторых, Толик. В-третьих, да, да, она на три года его старше. «Значит, ты меня не любишь,– сказал ей Феликс,– если способна вот так спокойненько взвешивать все эти „во-первых“ и „в-третьих“?» «Нет, напротив, это значит, что я тебя люблю! – ответила она ему.– Если бы не любила, то, пожалуйста, на тебе, получай и чужого сына и старую, пожившую бабу!» Все их встречи стали заканчиваться мучительными перепалками. В довершение ко всему, вместо того чтобы прислать согласие на развод, Спада прислал письмо.
«Развод получишь, – писал он Лере, – когда пройдешь все семь кругов ада. Нет, не думай, твоего полурусского сыночка я у тебя требовать не стану, возьми его себе на память обо мне, об Италии. Нет, не в нем дело. А в том, что и ты и твой Булатов набегаетесь, как у вас там, в Советском Союзе, называют, по инстанциям. Я уже послал письмо в партийный комитет этого ловеласа о том, как он проводил с тобой время в Турине, как подло и нагло законную жену законного мужа таскал к себе в гостиницу, как переманил тебя в Москву, стоптав в хлопотах об этом все свои каблуки. Вы еще повертитесь, покрутитесь с ним перед своей общественностью. Вот когда тебя вместе с ним все оплюют, катись тогда на все четыре стороны, и еще катись…» – Дальше шли целых четыре строки матерщины, омерзительных слов о ней и обращенных к ней. Звучало это так обнаженно грязно, так страшно, что в первые минуты Лере стало физически скверно, сна почувствовала, как на ее лбу, на висках выступили холодные капли. Ее даже шатнуло. Она села на стул. Затем пришла мысль о том, что гадость эту Спада приписал лишь для того, чтобы Лера никому не смогла показать его письмо. Он раскрывается в этом письме во всей своей отвратительной сущности, но попробуй предъяви письмо с такой припиской в суд или в партийный комитет, о котором, помянул Спада! Это же ужас, ужас! И отрезать грязные строки нельзя – не будет подписи.
Лера взяла спички и сожгла листки письма вместе с конвертом. От того, что в доме не стало этих гадостных слов, сделалось легче. Но все же Спада сумел ввести в ее сознание отнимающий силы яд. Как же гнусен был человек, с которым она провела столько лет! Вот как на самом-то деле думал он о ней, с притворной заботой и регламентированной нежностью целуя ее пальцы; такой считал, обнимая, в качестве такой держал в своем доме. Не потому ли столь официальны и прохладны были всегда к ней его родители? Взял, мол, сынок девку на время, поиграется и отправит обратно, откуда взял. Обойдется это им во столько-то тысяч, или сотен тысяч, или даже миллионов лир. Они, такие расчетливые – и родители и их сынок, – наверняка все это давным-давно подсчитали. Интересно, во сколько же она им обошлась?
Лера окинула мыслью жизнь, прожитую с Бенито Спада, с первых букетиков гвоздики в Москве до ежегодных пансионов в Вариготте, до ее поездок на его машине по Ломбардии, Лигурии, Тоскане. Нет, он не разорился, девка, в общем-то, оказалась недорогой. Ни бриллиантов, ни жемчугов не накупала, ни собольих шуб, ни горностаевых палантинов, даже ни транзисторов и ни магнитофонов – несколько платьишек, да туфель, да каких-то блестящих и пестрых мелочей, которые в Советском Союзе носят обобщенное наименование предметов ширпотреба.
Не разорился, не разорился. За что же такая ядовитая злоба, откуда желание причинить боль, исковеркать жизнь не только ей, но еще и ни в чем не повинному человеку– Василию Петровичу Булатову? В памяти перед ней пошли лица могучего Эммануэле, старого, седенького Пьетро, лохматого Пеппо, Луиджи, композитора Чезаре Аквароне, мечтавшего побывать в Советском Союзе. Все они или делались каменными при упоминании имени Спады, или усмехались, в лучшем случае кривились и, щадя ее, как-то неопределенно кивали. Даше синьора Мария Антониони не скрывала своей неприязни к человеку, который при рождении получил имя в честь Муссолини.
Стояли теплые, ясные летние дни. Но для Леры и Феликса эти дни были наполнены напряжением, волнениями, любовь их была такой трудной, что не хотелось есть, не было сил спать, невозможно было ни на чем сосредоточиться.
– Феликс, – сказала Раиса Алексеевна, с тревогой наблюдавшая за сыном, за его состоянием. – Напрасно ты молчишь, милый. Я понимаю, может быть, не все, но многое. У тебя есть девушка, и у вас с ней что-то неладно. Я же слышу звонки, ваши переговоры, вижу твою нервозность. Ты бы рассказал нам с отцом. Обдумали бы вместе. Ты похудел, даже мало сказать – похудел, отощал просто. Нельзя же так! Вот – Нонна. Вышла замуж и, кажется, довольна. Ты ее давно не видал?
– Давно. И при чем тут Нонна?!
– Это к слову. К тому, что рано или поздно у человека все устраивается, ни из чего не надо делать трагедий. Жизнь идет, и сопротивляться ей незачем.
Феликс невесело усмехнулся.
– Ты, помню, в пристрастии к философии обвиняла папу. А оказывается, и ты философ.
– Судьба родителей, матерей и отцов – нелегкая судьба, Феликс. Кем только не станешь, будучи матерью-то или отцом! Сам узнаешь со временем и поймешь нас. Давай-ка выкладывай все начистоту! Почему ни разу не привел ее домой? Почему прячешь? Чего стесняешься?
– Замужняя она, понимаешь! – в отчаянии выкрикнул Феликс.
– Еще этого не хватало! – Раиса Алексеевна даже руки выставила ладонями вперед, как бы защищаясь от напасти. – Отбивать чужую жену? Феликс!
– Ушла она от мужа. Уехала. Там все кончено. Развода только нет. Понимаешь? – И он с трудом, как бы отламывая слова от своего тела, с болью, чуть ли не со стоном, стал рассказывать Раисе Алексеевне историю Леры.
С грустью слушала Раиса Алексеевна, глядя печальными, любящими глазами на своего такого хорошего, умного, талантливого, но несчастного, очень несчастного сына. Ничего у него не получалось. Ни к искусствам, ни к наукам, как ни старалась она, не приобщился. В аспирантуру не пошел. Жену, хорошую, спокойную, положительную, потерял. И вот тебе – какая-то крым, рым и медные трубы прошедшая особа, и уже с ребенком, и на три года его старше, забрала мальчика в руки так, что он белого света не видит.
– Не знаю, не знаю, – сказала она, выслушав его рассказ, – что уж и посоветовать тебе, дружок. И ребеночек уже есть, значит?
– Какое это имеет значение? Ты не с того начинаешь, мама. Это же отсталый, старый, мещанский взгляд.
– Ну ведь и я не молоденькая. Мне по-другому думать трудно.
– Жаль, мама.
– Нет, нет, ты из моих слов ничего не заключай, – поспешила сказать Раиса Алексеевна. – Дело очень серьезное, Феликс. Давай отца дождемся. У них отчетно-выборное в главке. Видишь, как поздно, а его все нет. Расскажем отцу. Он нас с тобой умнее. Надеюсь, этого ты оспаривать не станешь.
Отец пришел бодрый и веселый.
– Ух, баня была! Одного бюрократа с таким песком чистили – как жив остался, удивляюсь!
– Уж не тебя ли? – с тревогой спросила Раиса Алексеевна.
– А я что, бюрократ, по-твоему? – Сергей Антропович даже вилку отложил– так удивило его это высказывание Раисы Алексеевны. – За все время, что ты меня знаешь, разве были такие сигналы?
– Да нет, не так ты меня понял. Просто сейчас время такое: как человек пожилой, так его непременно в каких-нибудь грехах обвиняют. Время неосмотрительное.
– Ничего, ничего! Очень осмотрительно сегодня шло дело. Моего зама проработали. Доклад выслушали спокойно, прения шли благополучно, вот-вот и конец уже был виден. Вдруг встает одна наша старая работница, еще с довоенных лет в наркомате была, опытная, справедливая, и как давай по моему заму реактивными бить! Все ему выдала: сотрудников он не принимает, ни с кем не советуется, дурацкие отчетности придумал, шофер у него не шофер, а человек на побегушках. Куйбышева вспомнила. Орджоникидзе вспомнила, с которыми она работала. А вы, говорит, молодой, да ранний. Вам еще только тридцать восемь. Что же к пятидесяти из вас сформируется! Бронзой с головы до ног оплывете! Что поднялось! Давно у нас так откровенно не говорили. Каким-то, знаешь, добрым ветром большевизма потянуло! А то в «великое»-то, пережитое нами, десятилетие на людей, как на кнопки, нажимали. А кнопки, как известно, безголосы. Осуждали понятие «винтики». Но винтики работают – они рабочая часть машины. Кнопки же – они и есть кнопки, управленческая деталь.
– Погоди,– сказала Раиса Алексеевна,– ну, а ты? Ты же начальник. Под твоим руководством твой заместитель работает. Ты вместе с ним в ответе. А тебе?…
– Мне, мать, тоже досталось… Я не возражал. Согласен. Виноват, что не трогал этого гуся. Из самых что ни на есть беспринципных соображений. Чтобы не обвинили в том, что молодых зажимаю. Да, мать, да, дал ему дорогу, хотя видел, кто он, и что он, и как ведет себя. Поначалу говорил ему, пытался внушать что-то. А он этак, знаешь, высокомерненько сказал мне раз: «Знаете, Сергей Антропович, давайте условимся не учить друг друга, как жить, как работать». Я и не стал учить. И обо всем этом честно сказал сегодня коммунистам. Меня за это не одобрили, нет. Но ему-то, ему-то всыпали! – Сергей Антропович искренне был доволен тем, как прошло собрание. Он радовался, не скрывая этого. – Ведь только так, прямыми, честными словами, критикой, не взирающей на лица, мы можем всерьез бороться с нашими недостатками и побороть их. Других путей нет.
– А что же с ним будет, с твоим замом? – спросил Феликс.
– Ну что будет! Ничего особенного. Учить его будем. Такая встряска, как сегодня, слона может заставить призадуматься – не то что человека. Не сделает выводов – новый разговор поведем. Важно, что извлекли его из капсюльки неприкосновенности. Такой, знаешь, модный, «шипром» за версту пахнет, набрильянтиненный. Манекен с витрины – как такого тронешь. И вот на тебе! Тронули. Замечательно! Может быть, получится из него человек. Вообще-то малый не без головы. Петрит. Если вот так пальцем укажешь – то-то и то-то, неплохо сделает. А сам… Сам в плену ложных идей и представлений, а потому постоянно буксует на холостом ходу. Не столько пять рабочих дней у него в голове, сколько два выходных. Едва до пятницы дотягивает. А тогда – магнитофончики, пластиночки, буги-вуги…
– А у нас свои беды, – без всяких предисловий сказала Раиса Алексеевна. – Сынок наш в женщину влюбился, которая старше его, замужняя да еще и с ребенком.
– Ну, мама! – запротестовал Феликс. – Если так объяснять, то лучше уж совсем не надо.
– Вот и объясняй сам.
Снова вынужден был рассказывать свою историю с Лерой Феликс. Теперь он все уже сокращал, выбрасывая подробности и то, что считал необязательным говорить отцу.
– Да, – сказал Сергей Антропович. – Беды, конечно, беды! Но в общем-то ничего особенного, мать. В книжках об этом читаешь – кому сочувствуешь? Вот таким, страдающим. Не так, что ли? А когда своей семьи коснулось – прямо-таки беда, да и только. Жизнь. В ней все бывает. Позаковыристей, чем в книжках. Привел бы ты ее сюда, даму своего сердца, показал бы, потолковали бы…
– Вот и я говорю,– подхватила Раиса Алексеевна.– Чего прячешь!
– «Привел»! – сказал Феликс.– Вы очень странно рассуждаете. Да она, может быть, и не пойдет со мной. Еще ничего не ясно. Может быть, она и не согласится быть со мной. Чудаки! Будто я ее спасаю, да? Как в старину, позор покрываю? Позора нет, спасать не от чего. С ней по-хорошему надо, по-настоящему.
Сергей Антропович ерошил свои седые волосы, пропуская их сквозь пальцы.
– Веди по-хорошему, будем по-настоящему. А кто против? – Он окинул всех взглядом. – Кто воздержался? Нет. Принято единогласно. Скажи, что мы приглашаем ее в гости. Совершенно официально. Хочешь, письмо ей напишу?
– Письма не надо. Так передам. Но у нее же…
– С ним пусть и приходит,– догадался Сергей Антропович.– Уж все сразу. Только без того туринского стрекулиста. Он, видать, вроде моего зама штучка. В плену ложных идей и представлений.
– Он просто сволочь, – сказал Феликс.
Сергей Антропович усмехнулся.
– В делах сердечных соперник всегда сволочь. Ты не оригинален, Феликс. Словом, договорились. На воскресенье, что ли?
В воскресенье Феликс с Лерой и с Толиком приехали на дачу электричкой. Сергей Антропович предлагал вызвать машину. Феликс отказался: «Если уж у вас возрождается критика, невзирая на лица, тебе, отец, могут на очередном собрании вполне справедливо сказать: детишек на казенной машине катаешь! Лучше этого не надо. Душа спокойней, не правда ли?»
Уговорить Леру поехать было нелегко. Она почему-то страшилась встречи с родителями Феликса. Она не могла дать себе ясного отчета, почему. Может быть, потому, что все еще не разведена с одним, а уже завязала отношения с другим или что старше Феликса, да вот и Толик?… Как бы там ни было, но путь от электрички до калитки дачи Самариных показался ей тем самым библейским восхождением на Голгофу, которое всегда в таких случаях вспоминают.
И для Самариных минута встречи была полна напряжения: что такое явится сегодня перед ними, и не оказаться бы неловкими с этим соприкоснувшимся с их жизнью неведомым существом, не вспугнуть бы его незаслуженно какой-нибудь пустяковой мелочью, порой вырастающей до катастрофических размеров.
Одно короткое мгновение стояли друг перед другом в молчании приехавшие и встречающие. У Раисы Алексеевны мелко задергалось под глазом. Спокойными были двое: Сергей Антропович и маленький Лерин парнишка с античным именем Бартоломео. Но если для парнишки его спокойствие было совершенно естественным, то Сергей Антропович прилагал усилия для того, чтобы казаться таким. Как там ни говори, а происходило весьма немаловажное событие, от того или иного исхода которого зависит многое.
Но все это лишь мелькнуло.
– Лера,– назвал ее имя Феликс, взяв Леру за локоть, и побледнел еще сильнее.
– А этого молодца как зовут? – Сергей Антропович присел перед мальчишкой, отчего Раиса Алексеевна испугалась: сможет ли подняться сам? Но он не только легко встал, но поднял на руки и Лериного сына. – Как зовут-то тебя, спрашиваю?
– Толик.
– Превосходно. Пошли чай пить. За стол еще не садились.
Ждем вас.
Страшная минута прошла. Дальше было легче.
Расселись за столом. Масло, сыр, варенье стали передвигать друг другу в вазочках и на тарелках. Наливался чай в стаканы и чашки. С криками изгоняли с веранды осу, которая пока лезла только в варенье, но могла полезть и за шиворот кому-нибудь. Сергей Антропович спросил, кто Лера по образованию.
– Историк,– ответила она.– Именно по образованию. Вы правильно спросили. А по специальности, как говорят обычно, никто. Специальности не получила, потому что еще не работала. Так сложилось.
Сергей Антропович затеял разговор об истории, о том, как неустойчива эта наука, как ее перекраивают все, кому не лень и кто имеет на то власть. Лера согласилась с ним, сказала, что она убедилась в этом на собственном опыте. У них на отделении преподаватели менялись довольно часто, и вот эти меняющиеся люди одни и те же минувшие и даже современные события ухитрялись освещать и преподносить студентам настолько по-разному, что некоторые из оценок были совершенно противоположными. Там, где у одного плюс, у другого получался категорический минус.
День прошел благополучно. Гуляли в лесу, обедали; вечером приехавших провожали на электричку. Как Раисе Алексеевне ни хотелось поговорить с Лерой «начистоту», она сдержалась, тоже понимая важность очень тонкого соблюдения такта при первой встрече.
Когда электричка умчалась, оставшись вдвоем, родители Феликса посмотрели друг на друга глазами, в которых был один и тот же вопрос: «Ну как?»
– А ничего, ничего она, эта молодая особа. Мне понравилась, – сказал Сергей Антропович.
– Мне тоже, – не так решительно, но согласилась и Раиса Алексеевна.
Они шли по лесной тропинке к своей даче.
– Одно все-таки беспокоит,– вновь начала Раиса Алексеевна.
– Разведут, – сказал Сергей Антропович.– Он там, она здесь – кому такой брак нужен?
– Я о другом. Парнишка-то…
– А это уж дело Феликса. Это дело сверхтонкое. И не нам о нем судить.
– А потом у них свой появится. Как Феликс будет относиться к этому, чужому? Хоть человек человеку друг, товарищ и брат, а сердцу не прикажешь: оно еще по старым порядкам живет.
– Возьмем этого к себе, он нас итальянскому языку учить станет.
– Вот смеешься, а вопрос серьезный.
– А кстати, – сказал Сергей Антропович. – Он, видать, итальянского уже и не помнит. Ни словечка не обронил.
– У детей это быстро. За месяц научатся, за месяц и разучатся.
Дальше они шли молча, каждый по-своему обдумывая минувший лень. Лишь войдя в калитку, Сергей Антропович сказал:
– Во всяком случае, мешать Феликсу не надо. Рая. Пусть все идет своим естественным чередом. Отощал, говоришь, – ничего, когда вся эта история уладится, снова отъестся. Будем терпеливы и благоразумны.
Порция Браун сходила с ума от ярости. С нею не спорили, ее не упрекали в том, что она неверно, тенденциозно написала о том-то и о том-то, не втягивались ни в какой диалог – ее просто-напросто с усмешкой и даже с обидным снисходительным сожалением хлопнули пониже спины. Нет, такого случая в литературной жизни, в борьбе идеологий еще не было. Об этом, конечно же, распространится слух, и она будет осмеяна, скомпрометирована. Конкуренты, ее завистники будут говорить о ней: «А, Порция! Это которая получила в Москве по заду?!» Тогда конец, тогда можно уже ни на что не рассчитывать: ни на какие ответственные задания, ни на визы, ни на сверхмерные гонорары.
Хлопнута она была слегка и символически, отпечатка пятерни Булатова на ней не осталось, никаких, естественно, справок о синяках врачебная экспертиза не выдаст, и вообще не в этом дело.
Она уже и себя винила. Это было, правда, очень лихо – напечатать тогда о том, как один из партийных советских писателей, заканчивая с ней беседу, похлопал ее ниже спины. Ее коллеги по кремленологии отлично поняли свеженький приемчик находчивой Порции Браун. Советский писатель представал после этого перед легковерными западными читателями в качестве грубого малого, едва закончившего несколько классов начальной школы; не лишено возможности, что он даже еще и икает во время еды, норовит вытереть пальцы о скатерть, владеть ножом и вилкой, конечно же, не умеет; кто станет считать такого подлинным писателем, кто возьмется читать его сочинения; несомненно, что они столь же грубы и примитивны, как он сам.
Дата добавления: 2015-10-28; просмотров: 33 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Чего же ты хочешь? 27 страница | | | Чего же ты хочешь? 29 страница |