Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Чего же ты хочешь? 27 страница

Чего же ты хочешь? 16 страница | Чего же ты хочешь? 17 страница | Чего же ты хочешь? 18 страница | Чего же ты хочешь? 19 страница | Чего же ты хочешь? 20 страница | Чего же ты хочешь? 21 страница | Чего же ты хочешь? 22 страница | Чего же ты хочешь? 23 страница | Чего же ты хочешь? 24 страница | Чего же ты хочешь? 25 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

– Слушай, Уве, а ты был прав насчет Порции. Видишь ли, русские ее неплохо знают. Кое-что они мне порассказали. Она-то нет, ни в каком, как ты говоришь, борделе не работала. Но ее мамаша – да, потрудилась, это, утверждают, совершенно точно. Линда Мулине! Ты слышал такое имя?

– Она что-то пишет, кажется? Такая кочующая русская стервь. То она в Лондоне, то в Нью-Йорке, то в Париже. Эта?

– Видимо, да. В революцию ее родители бежали в Одессу, оттуда в Стамбул вместе с войсками Деникина и Врангеля.

– Верно, верно! – воскликнул Клауберг. – Папаша там умер от по носа. Мамаша, у нее две девчонки были, занялась проституцией. Кормить-то девчонок надо! Неужто наша Порция одна из тех девок?

– Нет, этого не может быть по возрасту. Она дочка одной из тех, как ты говоришь, девок Линды, которая стала Мулине.

– Так она кто же, Мулине? Браун?

– Цандлер!

– Ну не немка же, Умберто!

– Именно немка. Твоя соотечественница. Фольксдойче. Из тех немцев, которые еще при Петре Первом поселились в России.

– Я думаю, что со времен Петра дело так перепуталось, что в ней и единой капли немецкой крови уже нет,– сказал Клауберг.– Только фамилия.

– Меня твои заботы о чистоте немецкой расы не волнуют,– отозвался Сабуров.

– Да, вы, русские, народ неразборчивый. Вы и на японках, и на негритянках, и на черт те ком жениться готовы. Широкие натуры! А пройдет время – и спохватитесь: где русский народ? Нет его. Растворился в разных других нациях. Посмотри на евреев. Железный закон: жениться только на еврейках, выходить замуж только за евреев.

– Чушь! Давно этого закона нет.

– Нет, есть, но, может быть, неписаный. Иначе они бы давно ассимилировались.

И тогда вам, немцам, не было бы столько хлопот по спасению от них человечества?

– Ну, начинаешь свои проповеди, Умберто! Пошел ты к свиньям!

Клауберг перекидывался так словами с Сабуровым, а сам раздумывал о мисс Браун. Это было забавным, что она оказалась дочерью Линды Мулине, которая во время войны пописывала при немцах в Париже прогитлеровские статейки и вообще была на хорошем счету у немцев. В качестве кого же лондонские дельцы подсунули ее в группу – в качестве русской, американки или немки? Могли бы ему-то сказать своевременно правду.

 

 

Поезд шел из Москвы в Псков. В нескольких купе одного из вагонов разместились писатели, живописцы и скульпторы. Среди них были маститые, пожилые, были и средних лет, начавшие свой путь в искусстве и в литературе во время войны или по ее окончании. Одни обладали обширными лысинами во всю голову, другие еле продирали расческами свои превосходные шевелюры; одни пили чай, принесенный проводницей, другие коньяк из прихваченных с собой бутылок; одни шумно рассказывали какие-то истории, другие молча и сосредоточенно смотрели сквозь стекла окон в завагонную темень. Все были разные; объединяло их в этом вагоне лишь тo, что во время войны они находились в составе войск, действовавших на северо-западном участке фронта борьбы против гитлеровских армий, в том числе и там, куда спешил скорый ночной поезд.

Время было позднее, пассажиры в других купе давным-давно спали, но в купе, занятых творцами прекрасного, о сне еще никто и не думал. Вспоминали былое – дивизионные и армейские газеты, артиллерийские дивизионы, разведывательные роты, политотделы, в которых они служили, своих фронтовых друзей, смешные и трагические случаи из военной жизни.

Почти все они собрались в конце концов в купе, в котором вместе с тремя своими коллегами расположился Василий Петрович Булатов. Писатель-кубанец, с наголо обритой головой, плотный, неторопливый, больше похожий не на писателя, а на председателя богатого колхоза, подымая стакан, в котором был коньяк, сказал:

– А не выпить ли нам, други мои, за здоровье того псковского редактора, который свел нас в этом вагоне? Годами же не встречались, а тут встретились, и до чего же это хорошо!

Тост одобрили, с кубанцем чокнулись, кто коньяком, а кто и чаем, лимонадом, минеральной миргородской водой, неведомо как оказавшейся в поезде, следовавшем из Москвы через Псков в Таллин.

– Леший его знает, – философствовал кубанец, – живешь, кипятишься, дел всяких по горло, а о друзьях своих, об единомышленниках забываешь. Где они, что с ними? Ну, прочтешь новый роман, ну, репродукцию с новой картины, скажем, в «Огоньке» увидишь, порадуешься: живет наше военное братство, действует, и только. А вот так, посидеть, по душам покалякать,– нету этого. А жаль. Жизнь-то уходит, уходит. Самому молодому среди нас тут, пожалуй, не менее сорока пяти? – Он оглядел до отказа набившихся в купе. – Да, вот так. Не успеешь оглянуться – и уже в газете нечто печатное за подписью: «Группа товарищей».

– Завел, Степан! – сказал густобровый москвич, тоже, как кубанец, писатель-прозаик.– Ты всегда был пессимистом.

– Не пессимист я, а реалист, в облаках не витаю, смотрю всегда в корень.

– И ты, в общем, прав,– поддержал кубанца второй москвич, известный скульптор.– Вы, конечно, знаете, товарищи, моего друга-бородача, с которым мы работали над последним памятником. Талант, широкая натура, чудесная душа. Казалось, могуч здоровьем – дальше некуда. А вот лежит с инфарктом, и врачи говорят, положение угрожающее. Кстати, – скульптор невесело усмехнулся,– инфаркт к нему пришел не сам собою. На фронте пуля миновала, в мирное время не смог уберечься от нее.

– Неужели? – разом воскликнуло несколько человек. – В него стреляли? Кто же? Где?

– Пуля та была особого рода. Вы же знаете его, знаете, какого он общественного темперамента, каких политических убеждений. Выступал, кое-кому портил кровь, не давал безнаказанно штукарствовать, угождать западным ценителям и покровителям. Ну и вот сначала его прокатили на выборах в правление. Пожимал плечами, смеялся. Потом оплевали с помощью наемного пера его новую работу. Выстоял, говорил: «И не такое видывали». Подобрались совсем с другой стороны. Допекли анонимками: в партийный комитет – о том, что избил, пьяный, шофера такси: еще куда-то – что он наркоман и получает наркотики из-за границы; жену поздравили с тем, что он завел себе молодую блондиночку и таскает ее по дачам своих приятелей. Покуда бегал и доказывал, что все это ложь, бред, свинство, инфаркт его и хватил.

– Слушайте, – сказал кубанец, – други мои ридны, тогда я вам вот какую цидулю покажу. – Он порылся в карманах, вытащил конверт и из него листок тетрадочной бумаги в клетку. – Слушайте: «Да будет вам известно, что отец ваш во время войны укрывался от мобилизации в армию Будучи, наконец, разыскан и доставлен в военкомат милицией, сумел устроиться в дивизионной газете. Но и там проявил себя как последний трус. Под обстрелом немецкой артиллерии он бросил редакцию, своих товарищей и прямо из-под Великих Лук бежал в Москву. Вы дочь презренного труса, который ныне в своих писаниях восхваляет героизм, клеймит дезертиров, хотя сам он и есть первый дезертир». Ну и так далее. – Кубанец стал складывать листок в конверт. – Это моей дочери-студентке прислали. Три дня ревела. Как мы с матерью ни объясняли, не помогает. Цидулька все равно ей душу мутит. А потом говорит: «Ну почему же с такими не борются, которые способны на подобную гадость, вот так писать? Их же надо наказывать». Верно, надо. Но поймай-ка за руку!

В купе заговорили, зашумели. Оказалось, что не было в нем человека, который так или иначе не столкнулся бы с анонимками. Об одном писали, что он, выдавая, видите ли, себя за твердокаменного ленинца, скрыл свое подлинное социальное происхождение: никакой он не крестьянин, а сын казачьего урядника; другому грозились, ни многим ни малым, а повешением на фонарном столбе «в свое время», третьему предлагалось самому, добровольно, своею собственной рукой застрелиться во избежание «суда грозного и беспощадного»…

– А ведь действительно пули свищут, – сказал Булатов, внимательно слушавший рассказы своих товарищей. – Какая-то индустрия клеветы действует.

– Насколько все было проще, когда мы воевали вот здесь,– сказал московский скульптор и указал рукой за темные окна вагона, за которыми пролетали черные болотистые леса.– Вот так враг, вот так ты. Все ясно. Он пулей – ты пулей, он гранатой – ты гранатой. А как быть с этими доводящими до инфарктов письменами?

Всем стало противно, мерзко; стали расходиться по своим купе.

Утром в Пскове их встретил тот самый редактор газеты, за здоровье которого они чокались ночью и который и был подлинным виновником их появления в древнем русском городе. Он был молодой, доброжелательный, всем понравившийся, и встреча, общение с ним в какой-то мере освободили людей от того тяжкого душевного гнета, какой ощутили они после разговора о ядовитых, как мышьяк, злобных анонимках.

Энергичный редактор созвал в свой Псков столько писателей, живописцев и скульпторов для того, чтобы показать им, по его мнению, замечательный памятник в одной из деревень, точнее, на месте одной из бывших деревень, поскольку деревня была сожжена гитлеровцами до основания.

Не откладывая этого на завтра, группа, прибывшая из Москвы, разместилась в специальном автобусе и отправилась по дороге на Порхов. Проплывали по сторонам живописные земли древней Руси – пологие холмы с желтеющими колхозными нивами, задумчивые леса, на опушках которых паслись пестрые степенные коровы, темные глубокие речки с нависшими над ними ивами, куда-то уходящие проселки и тропинки. Трудно было бы представить себе, что по этим местам прошла одна из самых кровопролитных и всесжигающих войн во всей истории человечества, если бы люди, которые ехали в автобусе, сами не принимали участия в борьбе с фашистскими ордами, зверствовавшими в этих местах, и сами не повидали то, что ныне уже скрыто временем от глаз новых поколений.

– Красуха! – сказал с волнением редактор. – Вот она!

Но никакой Красухи нигде не было. Кое-где в траве виделись камни былых фундаментов да свисали над ними ветви одиноких берез и лип, как-то избежавших огня пробушевавшего здесь пожарища. Лента дороги рассекала надвое этот скорбный пустырь. По одну сторону от нее стоял в отдалении обелиск братской могилы. По другую…

Взгляды всех вышедших из автобуса остановились на поразившей их фигуре женщины, которую скульптор вырубил из серого гранита. Женщина в платке, деревенская, простая женщина, каких в России миллионы, совсем живая, не каменная, сидела на камне и, опустив голову, придерживая ее рукой труженицы, раздумывала над пепелищем. В ее памяти проходило все, что случилось на этом месте двадцать седьмого ноября тысяча девятьсот сорок третьего года. Как здесь стучали немецкие автоматы, как трескуче пылал огонь, в котором сгорали обжитые, уютные особым сельским уютом красухинские дома, как в этом треске и свисте каратели одного за другим, расстреливая, приканчивая штыками и ударами прикладов, кидая живыми в огонь, лишили жизни двести восемьдесят красухинских односельчан – старых, молодых, совсем детишек.

– Послушайте, за что же? – сказал московский скульптор, всматриваясь в прекрасно выполненную фигуру женщины-матери, потерявшей своих детей. – Почему так жестоко?

– Да потому,– ответил редактор,– что среди этих двухсот восьмидесяти не нашлось ни одного, кто бы выдал немцам партизан, кто бы согласился показать места, где они скрываются после успешных нападений на коммуникации Восемнадцатой немецкой армии, на эшелоны с пополнением для ее частей, на штабы.

Все разбрелись по пепелищу, каждый по-своему обдумывал то, что видели его глаза.

«Двести восемьдесят человек! – думал Булатов. – В живых не оставили даже грудных ребятишек. Почему же в мире знают Лидице, знают Орадур, хотя в Лидице ни женщин, ни детей не расстреливали и живьем в огонь никого не кидали, но совсем не знают о псковской, русской Красухе? Почему даже советские публицисты непременно оснастят свои статьи названиями Лидице и Орадур, но о Красухе не вспомнят?» Он думал о том, что вот здесь, на каменистой северной земле, под этим мягко-голубым, светлым, высоким северным небом, где в далекие века рождалось могучее русское государство, должен бы ежегодно исполняться какой-то очень волнующий сердца и чувства народный гимн: что для исполнения его на месте гибели двухсот восьмидесяти верных Родине советских людей должны съезжаться лучшие голоса страны; не по церквам бы, в дыму свечей и ладана, петь иным знаменитым русским тенорам, а вот здесь, над пеплом геройски и мученически павших голубоглазых и русоволосых псковичей и псковитянок.

– Из всех из них,– услышал он голос редактора,– осталась в живых одна Мария Лукинична Павлова. Случайно осталась. Раненная, свалилась под пол, под сырую солому. Но двое ее детей были брошены в огонь. Представляете?

Трудно это было представить во всей жестокой действительности, и потому люди молчали.

– А кто автор памятника? – спросил наконец один из скульпторов.

– Совсем молодой автор,– ответил редактор.– Девушка. Это ее дипломная работа. У нее у самой три брата погибли в боях Отечественной войны, а сестру немцы угнали в Германию.

– Вот и видно, что тема прошла через сердце человека,– сказал кубанец. – С холодным сердцем такого не создашь. Можно нагромоздить мечей, щитов и прочего реквизита, раздуть в несусветных масштабах, и все равно те груды камня и металла не будут затрагивать душу, не будут волновать. А тут… Да… Спасибо автору, земной ей поклон!

Булатова интересовало, известны ли имена тех, кто учинил расправу над красухинцами, понесли ли палачи наказание. Кое-кого, как рассказал редактор, изловили. Но главные-то преступники скрылись, сидят в ФРГ и лелеют мечту о новых, более успешных походах на Восток по дорогам, облюбованным еще их далекими предками, псами-рыцарями, битыми на Чудском озере, неподалеку от Пскова.

Приезжим захотелось побывать на знаменитых местах Псковщины. Хозяева дали им и такую возможность. К рыбакам? Пожалуйста, к рыбакам. К Вороньему камню? Вот вам Вороний камень, точнее, то место, где он должен бы быть, но не то рассыпался от времени, не то ушел на дно озера. Труворова могила? Вот и она близ обомшелых Изборских стен.

Долго ходили по дворам Псково-Печорского монастыря. Многие о нем кое-что знали. Знали, например, о том, какую неприглядную роль святые отцы сыграли во время войны, истово сотрудничая с немцами.

– Вот кто мог бы порассказать о виновниках трагедии Красухи, – сказал Булатов, указывая глазами на типов, сновавших вокруг в черных монашеских одеждах. – Но они, конечно, немы, как рыбы, и глухи, как булыжники монастырских стен.

 

 

Порция Браун расхаживала по мастерской Свешникова, Липочка цепко рассматривала ее своими пристальными глазами и в мыслях придиралась к каждому движению гостьи. Все-таки эти иностранцы, засевшие в посольствах, представляющие в Москве разные газеты и телеграфные агентства, наезжающие сюда по чьим-то заданиям, нельзя, конечно, сказать – все, но уж очень многие,– все-таки они большие нахалы. Откуда у них этакое самомнение, этакое воображение о своем превосходстве? Почему они так развязны и самодовольны? Посмотрите, как ходит эта мисс! Даже своей походкой, случайно, на ходу забредшего человека, который сейчас и уйдет отсюда, она демонстрирует не то снисходительность к художнику, что-то малюющему под этой стеклянной крышей, не то поощрение сверху вниз, этакое поощрение босса, хозяина, работнику.

Да, у них, у этих зарубежников, много превосходных вещей. Всяких плащей, шуб, кофточек, туфель, платочков, сумочек, которые так нравятся ей, Липочке. Да, она любит красивые вещи, ей приятно быть хорошо одетой. Но почему за это надо расплачиваться унижением? Да, да, унижением, потому что, принимая услуги иностранцев, причем вот именно такие, связанные с меркантильностью, как ни говори, а унижаешься, делаешься каким-то очень им обязанным, зависимым, второстепенным. Идешь во всем красивом, броском, а все равно ты второстепенный, потому что раздобыл это не тем путем, каким его приобретают первосортные.

Вот эта Браун – она одета, в общем-то, в дрянцо. А посмотрите, какая самодержавная стать и походка, будто американская мисс вся в соболях, горностаях и бриллиантах!

За ней на вялых ногах ходит ее, Липочкин, Антонин, художник Свешников. Просто обидно, что он такой вялый и бледный перед этой мадамой, нисколько не энергичный.

Обычно Липочку не тяготило то, что все организационные дела в семье лежали полностью на ней. Ничего не поделаешь – художник есть художник, он мыслит образами, цветом, светом, у него глаза другие, чем у иных, и мир его совсем другой. Липочка платила за все, за что надо было платить, приобретала необходимое, распоряжалась ремонтами и перестройками, с кем надо связывалась, с кем надо встречалась. Близким своим друзьям она вполушутку-вполусерьез говаривала: «Главный мужик в нашем доме – я, а главная баба – Антонин». Ия как-то ей сказала: «Ты не права, Липа, ты его держишь под колпаком, он у тебя существует, как коза на веревке вокруг вбитого колышка. Ни ты, ни он поэтому несвободны, это может начать тяготить вас, и тогда будет беда». Но у Ийки понятия свободы своеобразные, на них равняться нельзя. Пусть коза, пусть веревка, пусть она, Липочка, пастушка. Лишь бы ему работалось.

Иногда все же хотелось бы, чтобы Антонин заявил о себе, проявил бы мужскую решительность. Хотелось бы не его заслонять собою, а побыть за его спиной. Вот не таскался бы он сейчас за американской фрей, а что-нибудь бы сказал такое внушительное, веское, отчего фря была бы поставлена на должное место, а он бы возвышался над нею, превосходил ее, торжествовал.

– Да,– сказала, садясь на стул, мисс Браун и вытащила из сумочки пачку сигарет и ронсоновскую газовую зажигалку.– Безусловно, надо устроить выставку. Как же это сделать? – Она наморщила лоб, глубоко затянулась сигаретой. – Совсем не обязательно, чтобы это было в рамках Союза художников, под эгидой всяких управлений и главков. Это могут сделать ваши друзья. Ваша жена. – Порция Браун благосклонно, обласкивая глазами, взглянула на Липочку. – Тут нужна решимость и больше ничего. Фойе любого кинотеатра или клуба. У вас в Москве много дворцов культуры при заводах и крупных учреждениях. Что тут такого – молодой художник развесит по стенам несколько десятков работ! Приходят друзья, знакомые, почитатели. Вернисаж. Пресса. Я не отвечаю за вашу, советскую, а западная, свободная, можете мне поверить, создаст должное паблисити.

Ни сам Свешников, ни Липочка ничего определенного ответить ей не могли, оба мямлили, мялись, улыбались. Она ушла, одарив их еще одной ободряющей и поощряющей царственной улыбкой, сказав на прощание, что посоветуется со своими московскими друзьями. Уже вечером она звонила по телефону о том, что все-все в порядке: поэт Богородицкий и другие известные деятели советской культуры разделяют идею выставки работ Свешникова, что скорей всего это будет в одном из домов культуры, об этом уже договариваются, что завтра же она снова приедет в мастерскую, надо начать отбор полотен для выставки, составить список, где и у кого они находятся, взять их там на время – дел, как видите, господа, очень много, и с ними нельзя медлить.

– Тоник,– сказала Липочка.– Нам, очевидно, тоже надо посоветоваться с друзьями, и, очевидно, нельзя с этим тянуть. А то нас завертит какой-нибудь водоворот, не скоро из него выплывешь. Эта дама чересчур энергична. Я, пожалуй, съезжу к Ие. Она, ты знаешь, и сама не дура, и у нее знакомства…

Ия при распахнутом во двор окне стучала на машинке. Она была лишь в трусах и в лифчике. Как на пляже.

– В честь чего это ты? – удивилась Липочка, разглядывая завидную фигуру Ии, пока та доставала из-за шкафа легкий халатик.– Неужели тебе так жарко?

– Да, знаешь, жарковато. В Москве нынче, как в Сахаре. По радио сообщали, что такой жары не было восемьдесят с чем-то лет. А главное – посмотри туда. Видишь окно? Вон там, на четвертом этаже…

– Вижу.

– Там один старый идиот сидит с подзорной трубой. Окно, заметь, темное. Он гасит свет и глазеет на меня. Жена в это время на кухне жарит котлеты. У них бывают жуткие побоища, когда она ловит его возле трубы. Он по всем окнам шарит, не я одна в поле его зрения.

– А ты бы задернула занавеску.

– Зачем! Пусть его. Ты не представляешь, какие у них изумительные свары.

– Ия, на тебя это совсем не похоже. Ты же добрая.

– К идиотам? Нет.

Они посидели, поспорили так. В конце концов Ия задернула занавеску. Липочка заговорила о своем.

– Неужели ты ничего не понимаешь, Липа! – ответила, выслушав ее, Ия. – Если они, такие, предлагают помощь, то, значит, это им почему-то выгодно. Им нужен очередной скандальчик, возле которого они погреют руки. Вот и вся механика. А скандал они раздуть сумеют, был бы повод. Уже сколько такого всякого было! Не хватает, чтобы и вы с Антониной впутались. Знаешь, я посоветуюсь с Булатовым. Если удастся.

– С Булатовым? – Липочка ошеломленно смотрела на Ию.

– Да, а что?

– Но он же…

– Ах, сейчас начнутся эпитеты, почерпнутые у «Немецкой волны»! Не будь, Липа, дурой. Вас там всех, в вашем мире искусств, друг на друга ловко натравливают эти зарубежные борцы за советское искусство. Каждый такой эпитет, прилипший к тому или иному писателю, художнику, музыканту,– это их успех, их победа, и они наверняка получают за это по таксе. Если укоренилось мнение о Булатове, что он рутинер, сто долларов, если сталинист, – пятьсот, если еще в юности, проявив каннибальские наклонности, съел отца,– уже целую тысячу. Если будет сформулировано, что молодой художник Свешников – фрондер, мисс Браун заработает себе на норковую шубу. Сейчас, кстати, от этих норок все ошалели, и, если на тебе ее к зиме не будет, ты, Липочка, не человек, с тобой порядочные здороваться перестанут. И чтобы хоть как-то отделяться от вашей братии порядочных, я сошью себе из барана, из обычного барана, да-да, и выйду на перекрестки улицы Горького.

– Тебе можно.– Липочка вздохнула.– Ты даже и без всего, а вон телескопы на тебя наводят.

– Так вот,– заключила Ия,– завтра посидите дома, а я, если смогу, привезу к вам Булатова. И мы сообща все решим. Так?

– Уж не знаю,– тянула Липочка.

– А я знаю. Так! Пошли! Ты можешь катить домой. А я отправлюсь в телефонную будку. Но только учтите с Антониной: ничего этой змее, если она нас опередит, определенного, никаких согласий и обещаний. Они расстались на углу. Ия вошла в будку автомата.

– Василия Петровича? – ответил ей уже знакомый женский голос. – По весьма приятному контральто я вас, кажется, научилась узнавать, милочка. Увы, его нет дома. Должна вас огорчить. И не льстите себя, пожалуйста, надеждой, что вы единственная, с кем он проводит время. Не льстите. – Трубка была повешена. Звучали короткие гудки.

Чего же тут льстить или не льстить! Не за препровождением времени обращается она на этот раз к писателю Булатову. А за очень и очень важным общественным, а может быть, и государственным делом. Если он способен был заниматься тем, чтобы помочь советской женщине вырваться из Турина, куда ее занесла нелегкая, то судьба художника Свешникова – дело нисколько не менее важное.

Ия решила доехать до дома, где жил Булатов, и самым вульгарным образом, как делают истеричные почитательницы знаменитых теноров, дождаться его у подъезда. Когда бы он ни вернулся оттуда, где он не только с ней проводит свое время.

Улица была вся каменная, без палисадников, без сквериков, в которых можно было бы найти скамейку. Ия ходила и ходила по тротуару, постукивая каблуками и чувствуя, как у нее все тяжелеют и тяжелеют ноги. Эта однообразная, размеренная ходьба неимоверно утомительна.

Булатов подъехал, когда у нее уже шумело и стучало в голове. Она как-то странно дернулась навстречу ему, вышедшему из машины, и невольно вспомнила утверждение одного американского профессора: «Усталый человек – безумный человек». Да, усталость делает человека не совсем нормальным. Он вял, недееспособен, раздражителен, даже злобен. Ия чувствовала, что в этот момент она и на самом деле совсем не такая, какой бы ей надо было быть.

– Ия?! – сказал Булатов. Он все еще не отвык удивляться ее неожиданным появлениям.

– Представьте, Василий Петрович, я. Но такая, которая уже не в силах стоять на ногах. Можно сесть в вашу машину?

– Пожалуйста! – Он вновь отомкнул замкнутую было дверцу «Волги».

– Я разгуливаю здесь третий час. По камням. На каблуках.

Она села, выпрямила ноги и почувствовала такое облегчение, такое блаженство, что даже зажмурилась от удовольствия, от радости. «Вот сейчас, скоро, через несколько минут, я уже буду совсем другая, не затасканная кляча».

И в самом деле, посидев под его молчаливо вопрошающим взглядом, она заговорила:

– Не пугайтесь, Василий Петрович, на этот раз ничего личного. И это даже не скрытый повод для того, чтобы побыть с вами. Дело вот в чем… – И она стала пересказывать все, что ей рассказала Липочка. – Понимаете, Василий Петрович, у меня ощущение, что тут хотят погреть руки. А вы как думаете?

– Представьте себе, так же, Ия. Вы правы, и вы правильно сделали, что так остро отреагировали на эту историю. Беда наша в том, что мы ко многому пригляделись и стали спокойно проходить мимо такого, которое бы лет пятнадцать-двадцать назад нас спокойными не оставляло. Кто-то там другой все должен видеть, а только не мы. Там, мол, умнее нас люди есть, им виднее, им карты в руки. Вы молодец. Только не знаю, как сам Свешников к моему участию отнесется. А впрочем, это не важно, как он. Важно, как мы с вами. Ну что же, завтра, считаете, надо поехать.

– Да, завтра, Василий Петрович. И хорошо бы прямо с утра. Та американская баба не дремлет. Она очень деловая дрянь. Я познакомилась с ней у отчима на рауте. Пронзительная. – Видя, что он собирается включать мотор, Ия почти закричала: – Нет, нет, я сама, сама доеду! На метро. Вам и так достанется. Я же звонила вам и кое-что выслушала в порядке назидания.

– Что же именно? – Он все-таки включил мотор и прислушивался к его работе.

– Я не сплетница,– ответила Ия, смиряясь с тем, что ее все же до везут до дому. – Между прочим, – сказала она, стараясь сделать это как можно безразличней,– что-то о вас не слышно в последние дни: ни по радио, ни в газетах – нигде.

– В Псков ездил с товарищами. Несколько чудесных дней.

Ия молча завидовала тем, с кем провел в Пскове эти несколько дней Булатов. До чего бы ей хотелось побывать там вместе с ним!

Назавтра, оставив машину на улице, они через двор шли к мастерской Свешникова.

– А что, если она уже там? – волновалась Ия.

– Ну и что? Объяснимся. Вам она знакома, но и мне тоже.

Порции Браун в мастерской не было. Свешниковы встретили Булатова настороженно. Особенно Липочка. Она смотрела на него исподлобья, сторонилась, держалась на расстоянии. Свешников хотя и подал руку, но растерянно, деланно, неуклюже.

Булатов сел, окинул взглядом стены, улыбнулся той открытой, понимающей улыбкой, которую так любила Ия, и сказал:

– Может быть, мой и ваш молодой друг Ия натворила бед, притащив меня к вам, незваного, и, может быть, вам совершенно ни к чему мое у вас появление, но, дорогие товарищи Свешниковы, в той ситуации, в какую вас хотят втянуть, не стоит отмахиваться ни от кого, протягивающего руку.

– Но мы и сами не дадим себя втянуть. – сказал Свешников. – Ко мне, знаете, приходили – письмо какое-то требовали подписать. Я не стал подписывать. Вы, может быть, не знаете моей биографии?

– Знаю, Антонин Иоакимович, знаю. – Булатов снова улыбнулся. – И если быть честным, в последнее время слежу за вашим творчеством и далеко не все ваши деяния одобряю. У меня о вас даже как-то был разговор с молодыми рабочими на одном московском заводе. Очень они вас ругали за то, что вы позволяете хвалить себя западным радиостанциям.

– Я позволяю! Как это я могу позволять или запрещать? – засуетился Свешников. – Они сами!…

– Но вы разве где-нибудь выразили публично свое отношение к этому? Нет же. Ну, народ и делает выводы: нравятся, значит, эти похвалы товарищу Свешникову. Вы такого молодого человека – Феликса Самарина – знаете?

– Росли с ним вместе!

– Он обращался к вам от имени рабочих своего завода с тем, что бы им прийти к вам в мастерскую?

– Да, было, было такое дело. – Ну и что вы ответили?

– Василий Петрович! – воскликнул Свешников.– Меня и так все у нас ругают. А придут еще они, ничего в искусстве не понимающие, начнутся вопросы в духе передовиц… Одна трепка нервов. Ни к чему это.

– А я бы на вашем месте встретился с ними, попытался раскрыть мир, каким вы живете, попытался убедить их в том, что мир этот прекрасен, если он действительно прекрасен. Но для этого надо быть самому убежденным, полностью убежденным в том, что мир твой прекрасен.

– А ваш каков мир? – вдруг резко сказала Липочка. – Вот на вашем, на своем месте? Не на месте Антонина Свешникова.

– То есть что вы хотите сказать, не совсем вас понимаю? – Булатов смотрел в ее синие глубокие глаза, холодные, но красивые. «Это для меня они такие холодные, – думал он.– Наслушалась, начиталась вся кого».

– Что? Да то! – Липочка была непреклонна в своей резкости. – Вы постоянно взываете: служить рабочим и крестьянам, во имя рабочих и крестьян, с точки зрения рабочих и крестьян! А где же в таком рабочекрестьянском мире место нерабочим и некрестьянам? Вот объясните!

– Постараюсь. Но сначала вы мне ответьте на один анкетный вопрос. Вот видите, Иинька, – он обернулся к Ие, – не могу без анкет, вы правы. Так ответьте, пожалуйста, какого вы, граждане дорогие, происхождения? Вот вы! – Он указал на Липочку.


Дата добавления: 2015-10-28; просмотров: 35 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Чего же ты хочешь? 26 страница| Чего же ты хочешь? 28 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.043 сек.)