Читайте также: |
|
Такая постановка вопроса вызывала в Ткачеве «чувства глубокого негодования». «Как! — восклицал он, — страдания народа с каждым днем все возрастают и возрастают, с каждым днем цепи деспотизма и произвола все глубже и глубже впиваются в его измученное и наболевшее тело, с каждым днем петля самодержавия все туже и туже затягивается на нашей шее, — а вы говорите: подождите, потерпите, не бросайтесь в борьбу, сначала научитесь, перевоспитайте себя! О, боже, неужели это говорит живой человек живым людям? Ждать! Учиться, перевоспитываться! Да имеем ли мы право ждать? Ведь, каждый час, каждая минута, отдаляющая нас от революции, стоит народу тысячи жертв, мало того, — она уменьшает самую вероятность успеха переворота»[57].
На последних словах Ткачева следует остановиться, так как они нуждаются в некоторых объяснениях. В нашей работе «П.Н. Ткачев и революционное движение 1860-х годов» нам уже пришлось указывать на то, что, обосновывая возможность социальной революции в современной ему России, Ткачев исходил из экономического слабосилия и несамостоятельности движимого и недвижимого (138) капитала в России[58]. Учитывая неразвитость и малочисленность отечественной буржуазии, он думал, что это является благим предзнаменованием, предвещающим успех революции. Правительству в его защите существующего порядка не на кого опереться. Между ним и народом, по мнению Ткачева, пока еще не существует никакой посредствующей силы, которая могла бы удержать начавшееся народное движение. Однако, наряду с этим, для Ткачева, воспитанного на сочинениях не только Бланки и Буонаротти, но и Маркса, было ясно, что экономическое развитие России «подчинено тем же законам и совершается в том же направлении, как и экономическое развитие западно-европейских государств[59]. Равным образом ему было ясно, что, если в то время, когда он полемизировал с Лавровым, наша буржуазия была еще величиной слабосильной, то через некоторый промежуток времени, по мере развития в России капиталистических отношений, она значительно разовьется и станет самостоятельной силой, которая естественно будет противостоять народному движению. Одновременно с ее развитием вероятность успешности социальной революции в России будет уменьшаться, а ее наступление — затягиваться. Следя за русской жизнью, Ткачев отмечал начавшееся уже разложение крестьянской общины, образование в деревне «класса кулаков», т.е. деревенской буржуазии, начинающееся развитие нашей фабричной промышленности и связанной с ней городской жизни. «Таким образом, — говорил он, учитывая все эти явления, — у нас уже существуют в данный момент все условия для образования, с одной стороны, весьма сильного консервативного класса крестьян-землевладельцев и фермеров, с другой — денежной, торговой, промышленной, капиталистической буржуазии. А по мере того как эти классы будут образовываться и укрепляться, положение народа неизбежно будет ухудшаться и шансы на успех насильственного переворота становиться все более и более проблематическими»[60].
Этим и объяснялось страстное желание Ткачева добиться немедленного осуществления социальной революции в России. «Вот почему мы не можем ждать, — писал он, полемизируя с Лавровым. — Вот почему мы утверждаем, что революция в России настоятельно необходима, и необходима именно в настоящее время; мы не допускаем никаких отсрочек, никакого промедления. Теперь или (139) очень нескоро, быть может, никогда! Теперь обстоятельства за нас, через 10—20 лет они будут против нас. Понимаете ли вы это? Понимаете ли вы истинную причину нашей торопливости, нашего нетерпения?»[61].
Эти строки дали Лаврову повод горячо обрушиться на Ткачева за его торопливость, за его «революционный зуд». «Вы не можете ждать, — писал он. — Слабосильные трусы, вы должны терпеть, пока не сумели вооружиться, не сумели сплотиться, не сумели внушить доверия народу! — Вы не хотите ждать? — Вы не хотите? Право? Так из-за вашего революционного зуда, из-за вашей барской революционной фантазии вы бросите на карту будущность народа?»[62].
Теперь, когда полемика между Ткачевым и Лавровым отделена от нас полустолетием, мы видим, что в этом пункте спора, Лавров оказался объективно правым: в России середины 70-х годов не оказалось в наличности социальных сил, достаточных для тог, чтобы поднять и провести революцию. Мы видим, что Ткачев переоценивал силы революционной партии и недооценивал прочность существующего строя. Все это так. Ткачев ошибался, но все же надо признать, что в споре с Лавровым субъективно Ткачев был прав, прав в том смысле, что последовательное проведение точки зрения Лаврова означало бы конец всякой революционной деятельности в стране и переход работников революции на работу культуртрегерскую. Мы будем иметь ниже случай убедиться в том, что именно такой и была судьба групп, непоколебимо стоявших на позиции программы «Вперед!» и проводивших ее в жизнь с логической последовательностью. Сейчас же ограничимся указанием на то, что не прошло и двух лет со дня выхода в свет брошюры Лаврова «русской социально-революционной молодежи», как читатели газеты «Вперед!» могли прочитать в ней следующие весьма знаменательные строки, строки, в которых Лавров открыто признавался в своей прежней «ошибке»:
«Мы сознаемся, что прежде считали эпоху народного восстания в России несравненно более отдаленною, чем находим ее теперь. Враги казались сильнее, убежденные социалисты — малочисленнее, народ — менее восприимчивым, чем оно было в действительности; сложные исторические (140) процессы, казалось, требовали более продолжительного подготовления и лиц и событий; о минуте наступления народной революции, когда она будет вызвана течением исторических событий и действиями правительства, казалось, можно было говорить в неопределенном лишь будущем. Но теперь мы признаем, что тогда ошиблись. Сложные процессы совершились, и данная минута должна вскоре наступить... Естественным и фатальным путем приближается момент, когда попытки взрывов произойдут, должны произойти... Революционное движение уже вызывается положением России в настоящую историческую минуту»[63].
Ткачев с искренней радостью приветствовал «это торжественное заявление редакции «Вперед!», редакции, несколько лет тому назад упрекавшей нас за нашу торопливость, за наш «революционный зуд». Одновременно с этим он указывал, — и вполне, конечно, резонно, — что изменения во взглядах редакции «Вперед!» вызваны отнюдь не какими-либо переменами во внутреннем положении России. «Экономические, политические и социальные условия нашего отечества, — писал он, — в нынешнем году совершенно таковы же, какими они были в первой половине 70-х годов. Изменились не они — изменилось настроение революционных кружков, стоявших за «Вперед!», начала ослабевать «революционная реакция», которой было отмечено начало 70-х годов»[64].
Резкие обвинения бросал Лаврову Ткачев в своих «Задачах революционной пропаганды в России». Он обвинял Лаврова в том, что он приносит своим журналом только лишь вред революционному движению, что он отвлекает молодежь от непосредственной Практической революционной деятельности, что, «сам не имея веры в революцию, он хочет отнять эту веру и у молодежи, что он обманывает и себя и читателей, заменяя слово прогресс (141) словом революция, что сам того не ведая и, вероятно, желая, он служит целям и интересам III отделения», прямая выгода которого состоит в том, чтобы как можно шире пропагандировать среди революционеров идеи «Вперед!»[65].
Как мы уже видели, во многом резкость этих обвинений объяснялась наивной уверенностью Ткачева в том, что, при надлежащем направлении работы, революционной партии ничего не стоит в любой момент вызвать в России революцию. Вера в то, что Россия «готова» к революции, была основной ошибкой Ткачева, давшей полное основание Энгельсу высмеивать «всегда готового к действию Ткачева».
Действительно в писаниях Ткачева было немало легкомыслия, незрелости, мальчишеского задора. Однако объяснения этого легкомыслия, наивности и задора надо искать, не в личных качествах Ткачева, а в общих условиях русской революционной действительности того времени. Мы знаем, что уверенность Ткачева в близости революции разделялась, — безразлично, по одинаковым с ним основаниям или по другим, — целым рядом виднейших русских революционеров его времени. Точнее сказать, таково было тогда убеждение почти всей русской «социально-революционной партии». Мы видели, что даже сам Лавров в скором времени пришел к такому же взгляду на перспективы русской революции. Это было «мальчишество», но не мальчишество тех или иных отдельных лиц, а мальчишество всего нашего революционного движения в его целом.
Ткачев во многом ошибался, но в одном, в своей полемике с Лавровым, он был безусловно прав. Он был прав, когда указывал, что последовательное проведение программы Лаврова превратит революционеров в культурных работников, не более. Мы знаем, что дальнейшая эволюция общественно-политических взглядов Лаврова спасла его самого от такого превращения. Однако это превращение коснулось в полной мере тех его учеников, которые остались твердо стоять на программе «Вперед!», которые не последовали за Лавровым в его дальнейших метаморфозах. Мы имеем в виду те лавристские кружки, которые кое-где существовали в России и, в первую, очередь, кружок лавристов в Петербурге, в рядах которого были люди, доводившие (142) идеи учителя до их логического конца, до абсурда[66].
Эти верные ученики Лаврова, ограничивавшие свою деятельность «усиленной подготовкою» самих себя к будущему да кое-какими попытками пропаганды среди рабочих, относились, по свидетельству соприкасавшегося с ними в своей революционной работе Г.В. Плеханова, чрезвычайно «отрицательно и к студенческим беспорядкам, и к рабочим стачкам, и к манифестациям сочувствия политическим «преступникам», и к массовым протестам против безобразий администрации, и т.д., и т.д., — одним словом, ко всему тому, «что заставляло сильнее биться сердце тогдашнего «радикала»[67]. Надо ли говорить, что с точки зрения программы «Вперед!» они были вполне правы, — ведь все те явления русской революционной жизни, которые пепечисляет Плеханов, не уметались в рамки революционной работы, которые намечал их учитель.
Мы знаем, чем кончили эти лавристы. Превратившись в мирных культурных работников, они ушли из рядов революционеров и заставили своего учителя говорить о них: «Я не лаврист; я давно не имею ничего общего с лицами, носящими эту кличку; своим поведением они скомпрометировали себя и меня»[68].
Да, к счастью, Лавров «лавристом» не стал, — или, точнее, своевременно перестал им быть, — и это спасло его для русской революции, но погубило «Вперед!». Учитывая, что сама жизнь выдвигает в России более резкие, чем пропаганда, формы борьбы: демонстрации, вооруженные сопротивления, казни шпионов и т.п., Лавров пришел к выводу о необходимости придать более боевое направление своему органу; однако он встретил в этом упорное сопротивление со стороны своих учеников и сотрудников в России и за границей, упорно продолжавших стоять за «мирную пропаганду». Тогда, как известно, Лавров вышел из редакции «Вперед!». Так последовательные ученики разошлись со своим непоследовательным учителем. Так (143) исполнилось предсказание Ткачева о том, что распространяемые «Вперед!» идеи приведут «к торжеству всего, чего хотите, но только не к торжеству революции»[69].
V
Теперь, когда картина разногласий между Ткачевым и Лавровым вполне развернулась перед нами, мы получили возможность с наглядной ясностью убедиться в том, что литературное столкновение между ними отнюдь не может быть рассматриваемо как результат чисто личных разногласий между двумя представителями русской революционной мысли 70-х годов. Нет, в споре между ними сталкивались два различные направления, отчетливо наметившиеся к этому времени в среде русских революционеров и соответствующие двум различным общественным группам, питавшим эту среду.
Попробуем разобраться в этом.
В марксистской литературе давно признано, что Лавров в своей литературной и политической деятельности является идеологом мелкой буржуазии. Поскольку при этом под мелкой буржуазией понимается определенная часть ее, а именно — мелкая буржуазия деревни, т.е. связанное с землею крестьянство, постольку против такого определения Лаврова как идеолога возражать не приходится. Действительно, для Лаврова крестьянство — альфа и омега русской общественной жизни. В крестьянстве, — и только в нем, — ищет он силу, которой принадлежит будущее. В общественном землевладении видит он залог и зародыш нового общественного строя, грядущего на смену настоящему. «Развить нашу общину в смысле общинной обработки земли и общинного пользования ее продуктами, сделать из мирской сходки основной политический элемент русского общественного строя» — вот для Лаврова «специально русские цели, которым должен содействовать всякий русский, желающий прогресса своему отечеству». Так формулировал в программе «Вперед!» свои заветнейшие мысли Лавров. Однако для того, чтобы правильно наметить место Лаврова в истории русской общественной мысли, мало признать его идеологом мелкой буржуазии, а надо добавить, что этот идеолог мелкой буржуазии вышел не из ее рядов, а из рядов другого общественного класса и в своей литературной деятельности обращался не столько к самой мелкой буржуазии, сколько к подобным ему самому выходцам из (144) класса. А это наложило свой отпечаток на всю социально-политическую программу Лаврова.
Мы знаем, что, как ни велика сила социального происхождения, классовой принадлежности над сознанием и миросозерцанием людей, некоторым лицам удается превозмочь эту силу и в своей практической деятельности. примкнуть к другому общественному классу, которому они совершенно чужды по своему происхождению. Бывают эпохи, когда такой «отход от класса», идеологический разрыв со своей общественной средой, становится явлением не единичным, а массовым. Подобное явление обычно наблюдается в такие исторические моменты, когда, вследствие тех или других причин экономического порядка, на авансцену истории выступает новый общественный класс, к которому и спешат примкнуть «оторвавшиеся». Россия 70-х годов переживала такой именно исторический момент. В услоиях бросавшегося в глаза и неудержимо прогрессировавшего «оскудения» дворянства, при наличности только что развивающейся и казавшейся вследствие этого слабой промышленной буржуазии и неуспевшего, ввиду своей связанности с землей, ясно наметиться в качестве особого общественного класса пролетариата, — крестьянство казалось единственной общественной силой, могущей претендовать на будущее. Это ярко отмечалось на всей нашей литературе 70-х годов[70].
Таковы были условия, при которых в рядах русской интеллигенции появились люди, с легкой руки Михайловского получившие наименование «кающихся дворян». Наименование это привилось, потому что оно очень удачно формулировало психологические особенности интеллигентов такого типа. Это были дворяне, порывавшие со своей средой и стремившиеся слиться с «народом». В то время по удачному выражению Андреевича, «быть дворянином, не отрекаясь от дворянства, считалось позорным»[71]. Кающегося дворянина мучает его «больная совесть». Он чувствует, (145) что всем своим образованием, своими утонченными культурными привычками и устремлениями он обязан мулшку, потом и кровью которого взращивалась вековая барская культура. Сознавая свой «долг» перед народом, он стремится сбросить его с себя, расплатиться с народом за все, чем обязан народу он сам и его предки. Сознание долга и необходимости расплаты толкает кающегося дворянина «в народ», чтобы принести ему посильную помощь, чтобы слиться и зажить одною жизнью с ним, чтобы таким образом уплатить народу свой долг.
Для кающегося дворянина «Исторические письма» Лаврова были, не только настольной книгой, но и евангелием, ибо в них он находил «благую весть» о пути, по которому "ему нужно итти, чтобы расплатиться с народом. Если и до Лаврова были люди, сознававшие свой «долг» перед народом и даже пытавшиеся, как это делал в 1865 г. один из сотрудников «Современника», в миллионах рублей вычислить сумму этого долга, то Лавров впервые подробно обосновал идею «долга» и «расплаты». Его «Исторические письма», были призывом к героизму и подвижничеству. Призыв этот был услышан теми, к кому его обращал Лавров. Имя Лаврова внезапно приобрело широчайшую популярность в интеллигентских кругах.
Кающийся дворянин, выросший в условиях материального «благосостояния, хорошо понимал, что этим благосостоянием он обязан всецело прошлому. От его взора не могла укрыться картина, пореформенного оскудения дворянского землевладения и развивающегося слабосилия дворянского сословия. Наоборот, народ, т.е. крестьянство, представлялся ему растущей силой, способной снести со своего пути все препятствия, искусственно задерживающие ее развитие. Он знал, что «освобожденный» народ не сделался «счастлив», что материальное положение его тяжело до ужаса, и это делало из кающегося дворянина революционера. Достаточно указать хотя бы на то, что, по подсчету Л. Шишко, 58% всех судившихся по двум наиболее крупным судебным процессам эпохи «хождения в народ» — процессам 50-ти и 193-х — состояло из дворян[72]. Кающемуся дворянину казалось, что народу для его освобождения нехватает немногого: только лишь ясного сознания своего положения и своих сил.
Вступая в ряды революционеров, кающийся дворянин отводил себе скромную роль. Он верил в то, что только сам (146) народ может освободить себя, что только один он в состоявнии разбить старый мир и на его развалинах построить новый, — одним словом, «что социальная революция будет совершена не только для народа, но и посредством народа.
Мы видели выше, что Лавров вполне разделял эти мнения. Как и все кающиеся дворяне, он верил в то, что народ всемогущ, что по сравнению с ним революционная интеллигенция — не более как микроскопическая мошка, что освобождение народа может быть совершено лишь его собственными силами.
Итак, Лавров был типичный кающийся дворянин; поэтому, когда говорят, что он являлся идеологом мелкой буржуазии, то для более правильного понимания его роли в истории русской общественной мысли надо добавить: вышедший из дворянской среды[73].
Теперь обратимся к Ткачеву.
Он был тоже дворянин, но в двух отношениях отличавшийся от Лаврова: во-первых, он был дворянин мелкопоместный, во-вторых, он на десятилетие раньше Лаврова вступил на путь революционной деятельности. Известно, что первому аресту он подвергся еще в 1861 году. В то время условия русской общественной жизни были совершенно не такими, какими они стали к 1873 году, когда Лавров сделался редактором революционного журнала. Освобождение крестьян было только что декларировано, но в жизнь пока еще не проведено, оскудение дворянства еще не проявилось так резко, как впоследствии; кающихся дворян как массового явления еще не наблюдалось. Россия переживала переходный момент, момент ликвидации полусгнившежо крепостного строя. Освобождение крестьян и другие «великие реформы» начала царствования Александра II, вызванные развитием денежного хозяйства и зарождением промышленного капитализма, ликвидировали старый сословный строй. Политическому и экономическому (147) преобладанию дворянства был нанесен тяжелый удар. Суд и администрация, ранее носившие сословный, дворянский характер, были преобразованы во всесословные. На интеллигенцию наблюдался усиленный спрос. Ее нехватало. Преобразования в университетах, проведённые в первые же годы нового царствования, вызвали усиленный прилив в них выходцев из тех сословий, которым ранее дорога к высшему образованию была преграждена; университеты по составу своих слушателей демократизировались. В их широко раскрытые двери устремились толпой со всех сторон «разночинцы». Из отдаленнейших мест России в университетские города тянулись — иногда, за отсутствием денег, пешком — юноши, жаждавшие знаний. Доминирующая роль в интеллигенции — ранее чисто дворянской — переходит к разночинцам.
Разночинец принес с собою жгучую ненависть к старому порядку, к традиционным устоям жизни. Совесть его была спокойна. В отличие от кающегося дворянина он ни в малейшей степени не испытывал «чувства личной ответственности за свое общественное положение»[74], наоборот, он сознавал общественную ответственность за свое личное положение. В крепостную эпоху, когда все население России делилось на две неравные группы — на тех, кто давит, и на тех, кого давят, — он принадлежал к числу давимых. И вот теперь, когда он увидал, что на жизненном пиру опросталось место и для него, он принес с собою туда злобу за искалеченную жизнь — свою и своих отцов. Почувствовав, подобно герою Достоевского, что он уже не «тварь дрожащая», а тоже «право имеет», он готов был мстить за прошлые унижения и оскорбления. Не должником, а кредитором, предъявляющим счет ко взысканию, чувствовал он себя. И велика была плата, которую он требовал по этому счету. На первых порах меньше как на полном разрушении старого мира со всеми его традициями, с сложившимся укладом жизни, он помириться не хотел. Переживая напряженный нервный подъем, чувствуя в себе в виде реакции прошлому непреодолимую энергию, жажду деятельности, волю к жизни, он считал себя достаточно сильным для того, чтобы на месте разрушенного старого мира создать новый. Ему казалось, что стоит только захотеть, и дело будет сделано. «Поднимайтесь из вашей трущобы, друзья мои, — читал он в своей любимой книге, — поднимайтесь, это не так трудно; выходите на вольный белый свет, славно жить в нем, (148) и путь легок и заманчив, попробуйте... Жертв не требуется, лишений не спрашивается. Их не нужно. Желание быть счастливым, только это желание нужно». А желания-то, жажды жизни, жажды счастья, не личного только, но общего, у разночинца было вдоволь. В руках — зуд по работе. Вся природа представлялась мастерской, а человек — в ней работник, работник, обладающий силами перестроить всю ее по своему вкусу.
Разночинец не хуже других знал все темные стороны окружающей его действительности. Близкий народу по своему происхождению и социальному положению, он не чувствовал себя оторванным от него. Между ним и народом не было разлада; их не отделяла друг от друга та пропасть, какую видел между собою и народом кающийся дворянин. Ему нечего было задумываться о слиянии с народом; он игтак чувствовал себя среди него своим.
Зная тяжелое положение народа, он всеми силами готов был помочь ему. Но при этом в нем было гораздо больше ненависти к угнетателю, чем жалости к угнетенному.
В 1863 году один молодой человек, находя, что Тургенев совершенно неправильно обрисовал своего Базарова, решил изобразить, каков Базаров в действительности, а не в романе. В общем получилась картина, вопреки намерениям автора, во многих отношениях подтверждающая верность трактовки Тургеневым этого типа.
Но не в этом дело, а в том, что в статье этого молодого человека мы находим, между прочим, такие весьма знаменательные строки:
«Базаров не то, чтобы глубоко сочувствовал, но его раздражало страданье, униженье и нищета ближнего. С той минуты, когда он начал яснее видеть вещи, людей и причины несправедливости отношений и ложности понимания, — он свыкся с ощущением злости против притеснителей и чувством сострадания к обиженным. Привыкнув блюсти и выше всего ставить неприкосновенность своей личности, он насилия чужого переносить равнодушно не может; руки у него чешутся заступиться за обиженного... В его защите обиженного, может быть мало участия к первому, зато много ненависти к притеснителю. Он с наслаждением бичует врагов; их стон ласкает его слух; с детского возраста он привык ненавидеть их. Они давили его, давили всё кругом; все это врезалось ему в память. Базаров обиженных и несчастных не ищет, но, натолкнувшись на страдание, он помогает, чем может; с нищими делится трудовой копейкой не с тихим смирением, не с слезами умиления, а с некоторого рода ожесточением, почти с презрением к жалкому (149) загнанному созданию, не умеющему мстить и бороться. Такая картина вызывает у него прилив желчи, будит тяжелые воспоминания; в одно мгновенье рисует ему ряд вековых несправедливостей, страданий, унижений! Он мимоходом желал бы выяснить несчастному причины его страданий, разбудить его сознание, внушить ему свою ненависть к насилию и неразумию. Но Базаров искушен опытом; времени на слова терять не станет; если есть лишняя деньга, дает и идет дальше, но в такую минуту еще яростнее, ожесточеннее громит противников»[75].
Мы привели эту длинную цитату потому, что она очень живо рисует психологию шестидесятника-разночинца и наглядно показывает, насколько неправы те историки, которые утверждают, что направление радикальной мысли 60-х годов не стоит в связи с психоидеологией разночинца[76].
Разночинец и кающийся дворянин были люди совершенно различного душевного и умственного склада. Это различие сказалось, между прочим, и в отношении их к народу. Связанный с народом и хорошо знавший его, разночинец был далек от того преклонения перед ним, каким отличался кающийся дворянин. Разночинец твердо знал, что народ наш «беден и глуп» и что громаднейшую ошибку делают те, кто «протягивают руку за помощью туда, куда надо протягивать руку помощи». Недаром Базаров в изображении Окнерузама проходил мимо угнетенного мужика, не теряя времени на слова. Для разночинца мужик был «человек, (150) которого надо учить, чтобы он был умнее и богаче»[77].
Ему и в голову не приходило учиться чему-либо у народа. В противоположность кающемуся дворянину он знал, что предоставленный сам себе, без помощи со стороны, народ не найдет путей к своему освобождению.
Свойственная разночинцу высокая оценка своих собственных сил и взгляд на народ как на темную массу, нуждающуюся в помощи, отразились на всем революционном движении 60-х годов, придав ему особый характер, резко отличающий его от революционного движения следующего десятилетия. Революционеры 60-х годов на самих себя и свои силы рассчитывали гораздо более, чем на народ, чем на крестьянские массы.
В одной из статей Ткачева в «Набате» мы находим такую характеристику революционного движения 60-х годов:
«В деятельности прежних революционеров — революционеров-конспираторов (как их теперь иронически называют — был пробел, и пробел весьма важный: слишком веруя в свои единичные силы, они слишком мало обращали внимания на те материальные средства, без которых практическое осуществление их идеалов было немыслимо. Все их заговоры, все их конспирации строились, так сказать, на песке; за ними не стояла никакая реальная сила; у них не было прочных корней не только в народе, но даже в интеллигенции. Отсюда их слабость и их недолговечность... Революционеры-конспираторы не могли и не хотели, подобно нынешним революционерам-пропагандистам, откладывать дело революции в долгий ящик. Революция представлялась им не в отдаленном будущем, не в неясных, призрачных очертаниях отвлеченного идеала, — нет, она рисовалась им в такой резкой определенной форме, они так живо чувствовали ее близость, что так были уверены в возможности ее осуществления, что делали из нее непосредственную цель своей деятельности. И так легко казалось им достигнуть этой цели: стоило только протянуть руку — и все готово...
«Эти люди были искренно верующими энтузиастами, и, ослепленные своими благородным энтузиазмом, они хлопотали только об одном: как бы скорее сделать революцию… Заниматься подготовлением революционных средств — это совсем не входило в программу их деятельности; да и что они могли подготовить в два-три месяца? А оттягивать революцию на более длинный срок, — это казалось им преступлением... (151)
«Напрасно, однако, упрекают их за то, что они будто и не думали о народе. Нет, они так же хорошо, как и мы, понимали, что революции нельзя провести без народа; но они были глубоко убеждены, что народ при первом удобном случае готов сорвать с себя свои цепи, что, следовательно, если им удастся достичь своей цели, он встанет вместе с ними и поддержит их»[78].
Итак, Ткачев видит основную ошибку революционеров 60-х годов в том, что они переоценивали свои силы и вследствие этого, «имея перед глазами только цель, забывали о средствах». Однако, как мы имели случай убедиться при ознакомлении с полемикой между Ткачевым и Лавровым, тот упрек, который делает Ткачев шестидесятникам, в полной мере может быть обращен к нему самому. Ткачев не меньше чем шестидесятники, переоценивал силы революционеров. Как и шестидесятникам, революция казалась ему делом слишком близким и легким. Как и шестидесятники, он был уверен, что решающая роль в революции будет принадлежать профессиональным революционерам интеллигентам, «молодому поколению», как любили говорить шестидесятники. Как и они, Ткачев питал уверенность в том, что народ всегда готов к революции. Стоит только вспомнить его заявление: «Теперь мы держим в руках судьбу истории. Мы можем ее изменить, если только захотим»[79], чтобы убедиться, что в лице Ткачева мы имеем перед собою типичного революционера-разночинца. Если что и отличает его от других революционеров 60-х годов, то лишь присущее ему сознание необходимости, в целях успешного исхода революции, раздвинуть рамки революционной организации, принимающей на себя осуществление переворота.
Есть и еще одна сторона, которая сближает Ткачева с революционерами-разночинцами 60-х годов и, наоборот, резко отделяет от революционеров следующего десятилетия, — это признание того, что социальной революции должен предшествовать политический переворот. По плану Ткачева, лишь захватив властьт т.е. совершив революцию политическую, революционеры получат возможность переустроить все общественные отношения на новых началах, т.е. приступить к революции социальцой. Известно, что революционеры народнического толка смотрели на дело иначе: они полагали, что надо приступить прямо к социальной революции, в процессе которой вместе со всем старым миром (152) погибнет и политическая власть одних людей над другими.
Дата добавления: 2015-10-24; просмотров: 30 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
2 страница | | | 4 страница |