Читайте также: |
|
Примерно в пятистах метрах перед кладбищем длинное, тонкое озеро тянулось параллельно позиции почти до самой дороги, там, где стоял сгоревший броневик. На расстоянии около трех километров справа и слева от дороги лежало несколько крестьянских дворов. Там должны были сидеть латыши. Справа от дороги до железнодорожной насыпи тянулась до дворов лесная полоса. Слева от дороги территория была покрыта кустарником как разорванным ковром.
Лейтенант Кай получил приказ занять узкую ложбину между озером и броневиком силами одного отделения гамбуржцев и двух пулеметных расчетов. Мы отправились в путь. Густой кустарник очень мешал нам нести тяжелые пулеметы, и мы продвигались очень медленно. Потому я, вопреки категорическому приказу, решил вылезти на дорогу и продолжать идти по ней. Итак, я махнул своему расчету, и повернул направо. У кювета я обернулся по сторонам, готовый помочь тем, кто нес пулемет; тут стоял стрелок номер три, Гольке, с широко раскрытым ртом и смотрел вперед вдоль канавы.
Я резко повернул голову, и комок льда медленно прошел по мне от головы до пяток; так как в тридцати метрах от нас кустарник был полон жизни, и по кювету латыши приближались к нам безграничной колонной. Я закричал, Гольке бросил пулемет на землю, со скоростью мысли лента была уже в приемнике, и я как раз еще успел отпрыгнуть в сторону от дула, как Гольке уже принялся строчить. И впереди Кай бросил гранату, и тут же с обеих сторон все засверкало с громким треском. Мы попали как раз в самый центр их контратаки.
Следующие секунды позволили, вопреки неописуемому замешательству, узнать, что латыши были уже вытеснены из пункта, который мы должны были занять, и теперь должны были лежать, сбившись в тесную кучу, в кустах узкой ложбины. Противный и действующий на нервы звук хлестал из кустов, маленькие ветки и листья стремительно неслись нам мимо ушей, и справа, слева и всюду брызгал песок. Гольке расстреливал одну ленту за другой; мы взяли с собой, к счастью, достаточно патронов. Теперь холм позади тоже ожил. Мы слышали несколько глухих выстрелов минометов, и наша батарея ударила залпом точь-в-точь в тридцати метрах перед нами. Теперь пулеметы также трещали с кладбища, но их пули не долетали, и мы счастливо лежали теперь между двух огней. Я кричал и махал как сумасшедший, но от этого стрельба стала еще более безумной. По-видимому, солдаты на кладбище подумали, что это машет латыш; вокруг нас трещало; по нашим знакам латыши точно узнали место, где мы лежали, и теперь воздух казался как бы разрезанным на маленькие стружки, беспрерывным ливнем сыпавшимися на нас.
Сзади прибывал заградительный огонь и огонь на поражение из всех стволов. Мы видели, как в кустах один тяжелый разрыв плотно нанизывается на другой. Мы слышали, как звонкий крик смешивается с грохотом. Мы чувствовали, как впереди возникало колеблющееся движение. Все же, латыши не отступали; они напирали. Наконец, на кладбище увидели, где мы лежали, и перенесли огонь вперед.
Я не взял с собой никакого огнестрельного оружия. Нет ничего более изматывающего, чем оставаться бездеятельным в таком положении. Рядом со мной лежал стрелок Муравски, но и этот парень не стрелял; его винтовка лежала рядом с ним, но он сам прижал голову к земле и не стрелял. Я тыкнул его, он посмотрел вверх. — Почему ты не стреляешь? — прикрикнул я на него. Он бледно крикнул в ответ — я с трудом понял его: — Я, наверное, съел что-то вредное! и посмотрел на меня укоризненно. Я не мог не рассмеяться, и когда немного успокоился от смеха, то потребовал винтовку и патроны. Теперь я стрелял, расслабился, и когда я через несколько минут взглянул на Муравски, он был мертв.
Постепенно огонь противника, кажется, становился неуверенным. Это случилось как раз вовремя, так как наши боеприпасы заканчивались. Кай, которой лежал в нескольких метрах впереди в кустах около озера — я мог еще увидеть кусочек его светлой шинели — внезапно поднялся и бросился вперед с гранатой. Несколько гамбуржцев последовали за ним.
Я слышал взрывы в ослабевающем огне минометов и артиллерии. Мы оставили пулемет в кювете и побежали за лейтенантом Каем. Сзади подходило подкрепление. Мы выпускали в небо осветительные ракеты, и разрывы шли впереди нас. После немногочисленных шагов мы натолкнулись на первых мертвецов. И после немногих следующих шагов нам было уже тяжело идти быстро, чтобы не наступать неожиданно на еще теплые тела. На узкой линии от озера до броневика только я один насчитал более двадцати мертвых латышей. Всюду стонали раненые. По северному краю впадины нас обстреляли из пулеметов, и отделение Кая отошло назад, предоставляя возможность дальнейшего удара подкреплению.
У нас было четверо погибших. В шинели Кая было четыре дырки от пуль. Пулемет Шмитца был разбит, сам Шмитц обварил руку в горячей воде, вырвавшейся из кожуха его пулемета. У гамбуржцев только один оказался совсем без ранений. Мертвые и пленные латыши все были одеты в новую форму, у них были английские винтовки и английская амуниция. Среди пленных был один офицер, бывший латышский школьный учитель. Он был ранен и у него был нервный шок. Когда его спросили, он хотел было что-то рассказать, но один латышский солдат с кровоточащей культей руки угрожающе что-то ему крикнул, и он боязливо замолчал.
Латышская контратака полностью провалилась. Мы во всей второй половине дня скитались по предполью, не сделав ни одного выстрела. Мы не понимали, почему бы нам сразу не прорваться прямо в Ригу. Все же, на юго-востоке еще шли сильные бои, мы слышали клокочущий артиллерийский огонь. Пришло донесение с севера.
Там русские продвинулись вперед на побережье после бесчисленных мелких боев у протоков Дюны до самой Дюны. У Больдераа они увидели, как английский флот стоит в Рижском заливе с угрожающе поднятыми бортовыми пушками, и видели, как четыре латышских парохода спешно курсируют взад и вперед через Дюну, чтобы перевезти на другой берег разбитые латышские части. Русские сразу принялись обстреливать эти пароходы. И тут с мачт английских кораблей спустили «Юнион Джек» и подняли латвийские флаги. Тогда русских накрыли сталь, огонь и песок от залпов английских корабельных орудий. Англия защищала своего верноподданного слугу.
Следующей ночью Немецкий легион с юга штурмовал пригород Риги Торенсберг и блокировал мосты. Наш батальон должен был очистить и удерживать за Баль-доном излучину Дюны у Укскюля (Икшкиле) по всей ширине.
Высота Белов — это последняя, довольно неожиданно возвышавшаяся вершина хребта Бальдонских холмов, названная так в честь генерала фон Белова, который в 1917 году недалеко от этой высоты захватил переход через Дюну для наступления на Ригу. На склонах горы находится несколько воинских кладбищ, посреди елей и берез. Дорога на Бад-Бальдон извивается вокруг поросшей лесом вершины, в ложбине, которая окружена по сторонам довольно высоко стоящими крестьянскими дворами. Эти дворы и склоны были заняты латышским батальоном, когда часть Либерманна, идя от Бальдона, примерно в три часа утра прибыла по дороге, чтобы занять излучину Дюны.
Ночь была очень темной, но безветренной и наполненной приятным воздухом. Это была ночь, которая возбуждает желание напевать песню себе под нос. Гамбуржцы, которые маршировали во главе колонны, тоже делали это. Они пели, но не громко, а с приглушенной настойчивостью, как будто бы они хотели скрыть от самих себя удивление, которому часто бывает подвержен солдат в тех местах, в которых он внезапно оказывается, не понимая на самом деле, что он тут делает. Когда первые отделения вступили на мост через узкий ручей, глухой, ритмичный грохот его балок доставлял солдатам удовольствие, и они сильно притопывали в такт песни о курляндской крестьянской девушке. Затем они спокойно маршировали в ложбину. Они наверняка видели тени зданий там наверху на близком склоне, но вся земля, однако, лежала в состоянии молчаливого уюта.
Я шел рядом с лейтенантом Вутом, который сидел на своей кляче и негромко беседовал со мной. Перед нами катилась телега минометного взвода, за ней унтер-офицер Шмитц брел, спя на ходу, возле привязанного к телеге веревкой миномета.
И тогда вдруг начался сущий ад. Первое, что я увидел, это как лейтенант Вут свалился с лошади и упал в кювет. Кляча задергалась в конвульсиях, а потом упала. Я прыгнул в кювет к Вуту и спросил, не ранен ли он. Но он сидел прямо у склона и добросовестно менял пилотку на бархатный берет, объясняя, что он предполагает, что теперь, похоже, будет бой. Второе, что я видел, было, что унтер-офицер Шмитц выхватил из ножен штык и разрезал единственным сильным ударом канат, которым миномет был привязан к телеге. Затем он сбросил ящик с минами с телеги, и я подбежал к нему и раскрыл его и вытянул мину, которую он снял с предохранителя и сразу запустил в воздух, куда-то. Третье, что я видел, было, что колонна в полной панике разбегалась в разные стороны. Лейтенант Вут бежал, размахивая плетью и ругаясь, вдоль дороги, но вперед и кричал: — Ложись! Огонь! Когда первая мина разорвалась, на мгновение наступила полная тишина, и у меня было чувство, как будто бы каждый думал, — что?
это же наш миномет стреляет, тогда это не так уж плохо. Однако теперь Шмитц выпускал мину за миной, и тогда заработал пулемет Хоффманна, и потом гамбуржцы лежали в котловане, за телегой и мертвыми лошадьми и стреляли, и в шуме нашего огня паника немедленно задохнулась. Мой пулемет лежал хорошо сложенный на телеге, но я смог схватить только ящик ручных гранат, который лежал на самом верху, и обвешал все свои ремни гранатами. А потом я осмотрелся, где я, пожалуй, мог бы использовать эти штуки.
Чаще всего сверкало с крутого склона перед домами. Мы лежали зажатыми между двумя стреляющими полукругами, и нас обстреливали со всех сторон, кроме как спереди, то есть оттуда, где дорога шла дальше. Отход был совершенно невозможным, так как мост должен был находиться под неистовым обстрелом, судя по крикам, которые доносились оттуда. Шмитц из своего миномета — за это время заработали и два других миномета — систематически обстреливал дома и склоны. Я молча протянул несколько гранат унтер-офицеру Эбельту, который сидел на корточках с несколькими гамбуржцами за телегой и стрелял, и он сразу последовал за мной со своим отделением, когда я побежал вперед по дороге. Скоро мы встретили Вута и Кая, они оба возились с ручным пулеметом гамбуржцев. Вут с удивлением взглянул на нас, когда мы пробегали мимо него и кричали: — Теперь мы тут устроим нашу собственную войну! Медленно наступал день.
Мы пробежали некоторое расстояние вдоль по улице, потом залезли по отвесному склону и сразу увидели стрелковую цепь латышей, у левого крыла которых мы стояли. Никто из них не предполагал, что мы тут появимся. И теперь мы принялись забрасывать их гранатами.
Я мало что мог видеть, и слышать тоже мог немного, я только знал, что мое тело сгибалось назад и снова бросалось вперед, и что тогда разрывной заряд несся из моего кулака, и мощь броска заставляла меня делать еще несколько шагов вперед, ровно столько, сколько было нужно, чтобы сделать следующий бросок. Это происходило совершенно автоматически, точно согласно инструкциям, я в этом часто тренировался. Я ощущал энергию моего тела со странным восхищением, и когда что-то довольно болезненно ударило меня в большую берцовую кость, у меня, все же, не было никакого сомнения, что я могу быть ранен или убит. Когда один из домов загорелся и осветил брезжащий день ярким светом, последние латыши исчезли в роще.
Едва рассыпавшиеся в цепь роты снова отошли назад, как нас опять сильно обстреляли. Огонь вели из перелеска за высотой.
Я как раз стоял с Эбельтом за полевой кухней и разрезал простреленную и кровоточащую гетру на правой ноге, чтобы посмотреть на рану, когда произошел этот второй огневой налет. Эбельт вдруг сказал: — Я поймал одну! посмотрел на меня растерянно, повернулся, выронил винтовку, медленно упал на колени, оперся еще раз на руки и печально посмотрел на землю. Затем он лег.
Гамбуржцы подошли, огонь сразу умолк, и в лесу были найдены только три мертвых латыша. Когда я вернулся, батальонный врач стоял на коленях у Эбельта и констатировал прямое попадание в сердце. Я сказал, что это невозможно, и рассказал, что я видел. Все же, врач пожал плечами и заметил, что я фантазирую, исследовал и мою рану в большой берцовой кости. Это был только осколок гранаты, вероятно, я получил его от разрыва моей собственной гранаты.
У гамбуржцев было четверо погибших, их похоронили на воинских кладбищах
1917 года. Новый ряд могил начался с Эбельта. В последующие недели нам еще трижды приходилось начинать новый ряд могил.
Мы очищали излучину Дюны. Мы должны были брать один крестьянский двор за другим и обыскивать весь широкий участок земли куст за кустом. И когда мы продвинулись до реки, то были вынуждены снова вернуться и опять атаковать взятые штурмом несколько дней назад дома батраков. Так как батальон должен был удерживать двенадцатикилометровый участок фронта, и латыши могли пройти повсюду. Мы лежали в расстрелянных домах и разрушенных амбарах, мы изо дня в день шли на патрулирование, мы ночь за ночью стояли в карауле. Мы утратили и без того жалкое фланговое прикрытие справа и слева. У нас не было связи с тылом, мы не получали здесь ни продовольствия, ни денежного довольствия, ни боеприпасов, и наши конные посыльные приходилось сопровождать сильными патрулями до Бальдона. За четыре недели нас атаковали семнадцать раз.
Мы стояли на Дюне и видели там на противоположном берегу дым эшелонов, которые катились беспрерывно, от Фридрихштадта в Ригу и, они полностью были заполнены войсками. Мы видели, как глубокий тыл противника заполняется войсками, мы видели расквартирование латышей и позиции их батарей и могли считать их, и знали, что их там в пять раз больше, чем нас. Мы перебирались с нашими минометами туда-сюда и выпускали то тут, то там несколько мин, и посылали сигнальные ракеты в воздух в большом количестве, и палили из винтовок и пулеметов, и изображали этим большую силу. Но в ответ на каждый наш выстрел латыши посылали двадцать, и они тоже отправляли свои рейды, они равнялись целой роте, они использовали их по ночам, и нам приходилось по утрам снова отбрасывать их назад.
Мы были вооружены до зубов и вооружены в сердце, на трех солдат приходился один пулемет, а на двадцать человек — один миномет. Но, все же, поэтому весь батальон насчитывал только сто шестьдесят бойцов. И повара, и писари, и возницы, и санитары, и штабные господа, они все лежали вместе на передовой, и несли караульную службу, и ходили в рейды. Но поэтому в личном составе оставалось, все же, только сто шестьдесят человек. Мы были обвешаны оружием: и карабин, и пистолет, и гранаты, и ракетница. Но зато только у немногих из нас была шинель, и если у кого она и была, то раньше она наверняка принадлежала какому-то латышу. Мы атаковали врага везде, где сталкивались с ним, и вне зависимости от того, в какой численности он переходил Дюну. Но на том участке земли, который мы защищали, вскоре для нас не осталось ни одной курицы, не говоря уже о другом мясе, и из тыла к нам не поступало ничего.
Первые дни ноября принесли с собой резкий холод и снежные метели. Мы обматывали тела старыми лохмотьями и закутывали ноги и шеи в разорванные шали, и так много вшей мы еще никогда не видели. Мы тяжело ступали по засыпанным снегом низинами и ползли по белым, глубоким, тихим лесам. Мы бродили вдоль Дюны и прятались в осыпающихся земляных норах. Нам нечего было варить; жалкую подмерзшую картошку можно было есть только в жареном виде. Наши раненые получали гангрену и умирали. У нас был врач, но и он тоже лежал в бою, и у нас не было ни перевязочного материала, ни медикаментов. А у них там было все.
Ночью мы лежали в круговой обороне вокруг какого-то крестьянского двора. Каждая рота занимала позицию сама по себе, и эти позиции располагались на удалении в три километра друг от друга. Если одну роту атаковали, то половина другой спешила ей на помощь, но в большинстве случаев атаке подвергались сразу две роты, а часто даже и три. У нас не было ни одной спокойной ночи. Лошади отощали, так как нам неоткуда было взять корм; сначала пали лошади полевых кухонь, бельгийские тяжеловозы, потом околели обозные лошади. Только крестьянские клячи оставались бодрыми. Латышские крестьяне голодали и мерзли, как и мы, но, все же, большинство дворов были необитаемы.
Мы забили бы до смерти за измену любого, кто призвал бы нас повиноваться приказу немецкого правительства и вернуться в Германию.
К середине ноября Дюна начала замерзать. Только латыши беспрепятственно прибывали через реку. Теперь мы слышали скудные, но печальные сообщения. У Больдераа латыши под защитой английских корабельных пушек форсировали реку и отбросили русских. У Фридрихштадта Немецкий легион подвергся атаке, с трудом удерживался в длящемся сутками бою, а затем отступал тогда шаг за шагом. Из Риги нападение латышей на Торенсберг не увенчалось успехом, но они из-за этого не отказались от следующих попыток.
Мы удерживали излучину Дюны. Мы стояли с окоченевшими членами, пока резкий восточный ветер обдувал нас холодом до самих костей. Теперь мы со своей стороны наносили удары через Дюну, нападали на латышские полевые караулы и пробились вплоть до железнодорожной линии, которую мы взорвали. На следующий день поезда снова ехали там. На следующий день латыши напали на нас, и мстили, и обстреливали саперную роту из всех калибров. Мы подкрадывались как побитые собаки, закутанные, оборванные, изможденные от голода, замерзшие, измученные вшами, от одного полевого караула к другому, мы слышали глухой грохот на севере и юге, ночью мы видели красноту на небе, там, за тем хребтом холма, мы стояли на склоне берега и с горящими глазами пристально смотрели на Ригу, на город.
Поступил приказ, мы должны были вернуться. Еще прошлым вечером гамбуржцы были окружены и атакованы, и у латышей были тяжелые потери. Но утром приказ отменили, и мы маршировали к Эккау. — Что произошло? — спрашивали мы. Наши офицеры не могли нам этого сказать. Конные посыльные не могли нам это сказать. Пленные латыши, которых гамбуржцы захватили прошлым вечером, они рассказали нам об этом. Латыши прорвались очень близко к северу и к югу от Торенсберга, и окружили этот городок, слабый гарнизон которого сражался на все стороны, защищая свою жизнь. Латыши далеко отбросили немецкий рубеж у Больдераа, и значительно продвинулись вглубь нашей обороны у Фридрихштадта. Эстонцы отправили подкрепления на помощь латышам. Большевики гарантировали им кратковременное перемирие. Литовцы объявили войну Западно-русскому правительству, то есть, нам, и неожиданно атаковали слабую охрану железной дороги, единственную артерию для нашего отхода, и английские деньги обильно сыпались на латышей, эстонцев и литовцев.
Тогда прибыл Россбах. В пограничной охране на Висле его достиг наш призыв. Он отказался повиноваться правительству и со своим добровольческим корпусом двинулся в Прибалтику. Один егерский батальон Рейхсвера должен был, по приказу Носке, воспрепятствовать ему. Но вместо этого егеря сами присоединились к Россбаху. Солдаты Россбаха маршировали по Восточной Пруссии, они подошли к границе. Они захватили врасплох пограничную заставу и вторглись в Литву. Литовские части блокировали им дорогу; они сметали их в скоротечных боях. Они добрались до железной дороги и починили ее. Они доехали до Митау и услышали о поражении под Торенсбергом. Они высадились из поезда и форсированным маршем поспешили вперед. Они собирали откатывающиеся подразделения и прямо перед городом, после безумного марша, натолкнулись на латышей. И они из походной колонны развернулись к атаке, и в первый раз в Прибалтике трубили рога и отдавали пехоте сигнал к наступлению.
Россбах атаковал. Россбах ворвался на позицию опьяненных победой латышей, и неистовство влетел в город, и бросал огонь в дома, и бил по сконцентрированным колоннам, и разрывал их, и прорвался к отчаянно сражающимся в окружении и вывел их. Но Торенсберг был и остался потерянным.
Немецкое правительство заботливо послало одного генерала, который должен был теперь вернуть балтийцев к материнской груди родины. Под его салон-вагон полетели ручные гранаты.
Латыши сразу начали преследовать нас. Едва мы покинули лес, как уже за нами задвигались ветви деревьев, с которых сыпался снег, и у нас затрещало вокруг ног. Мы бросались направо и налево, мы задерживались на каждом углу, в каждом перелеске, у каждого ручья. У Эккау мы заползли в почерневшие от огня развалины и навели все наши стволы на напирающих латышей. И шел снег, снег, снег.
Мы нанесли последний удар. Да, мы поднялись еще раз и неслись во всей ширине вперед. Мы еще раз вытащили с собой последнего человека из укрытия и ворвались в лес. Мы бежали по снежным полям и вломились в лес. Мы палили по удивленным толпам, и буйствовали, и стреляли, и охотились. Мы гнали латышей как зайцев через поле, и поджигали каждый дом, и взрывали каждый мост, и ломали каждый телеграфный столб. Мы сбрасывали трупы в колодцы, а потом кидали туда гранаты. Мы убивали все, что попадало нам в руки, мы поджигали все, что могло гореть. Мы свирепели, у нас в сердце больше не было никаких человеческих чувств. Там где мы были, там стонала земля от уничтожения. Где мы атаковали, там на месте домов оставались руины, мусор, пепел и тлеющие балки, похожие на гнойные язвы в чистом поле. Огромный столб дыма обозначал нашу дорогу. Мы разожгли костер, и в нем горело что-то большее, чем мертвый материал, там горели наши надежды, наши стремления, там пылали буржуазные скрижали, законы и ценности цивилизованного мира, там горело все, что мы все еще как пыльный хлам таскали с собой из лексики и из веры в вещи и идеи времени, которое отпустило нас.
Мы отошли назад, хвастливые, опьяненные, нагруженные добычей. Латыши нигде не выдержали. Но следующим утром они снова были здесь. Русские на севере оказались слабы и отступили. На юге Немецкий легион, который должен был покрывать огромную область, оставил бреши, в которые пробрались латыши. Огромные клещи угрожали Митау. Пришел приказ, мы были вынуждены вернуться.
Телег больше не хватало. Лошади умирали. У нас был выбор, либо продолжать тащить на себе наш багаж, либо мины для минометов. Мы бросили все наше снаряжение на кучу, ранцы и канцелярский хлам, снаряжение и добычу. Мы подожгли кучу, сложили мины на телеги и двинулись в путь.
У реки Aa остатки рот распределялись. Я получил под свое командование полевой караул в крестьянской усадьбе в изгибе замерзшей речки. Нас было десять человек, три крестьянские телеги, два пулемета, один миномет. Перед нами лес, около нас свободное поле, к северо-западу лежала Митау как широкое, расплывчатое, поблекшее чернильное пятно на белой промокашке.
Ночью полевой караул справа от нас был атакован. Мы ударили нападавшим во фланг, и они были вынужден отступить. Ранним утром латыши были в лесу перед нами. Мы спали тесно вокруг скудного маленького костра, который покрывал наши грязные лица сажей и дымом, и заставлял слезиться покрасневшие глаза. Нас разбудил звук дроби по тонким стенам дома.
Мы залегли за снежными холмами и стреляли. Мы жевали замерзший хлеб и стреляли. Нас обстреливали с трех сторон, из всех калибров вплоть до русских 180-миллиметровых великанов. У нас не было больше связи с другими полевыми караулами. Мы видели, как в Митау разрывались залпы, как легкое покрывало образовывалось над городом, как это покрывало уплотнялось до тяжелого дыма, как в дыму возникало красное ядро, много красных ядр, как эти ядра объединялись в сплошное красное море. И мы лежали целый день и стреляли.
Первым, который упал, был Гольке. Он лежал за своим пулеметом и получил в голову пулю, которая оторвала у него всю черепную крышку. Затем погиб один гамбуржец; снаряд 75-миллиметровки вспорол ему живот. Когда опустился вечер, третий, минометчик, был тяжело ранен в ногу и истекал кровью с продолжительным стоном, так как никто не мог ему помочь. У нас уже давно больше не было перевязочных пакетов, и каждый человек был нужен за оружием.
И Митау горела. И латыши выпускали по нам выстрел за выстрелом. Но они больше не стреляли по Митау. Там мы знали, что Митау была взята латышами. Мы лежали одиноко в поле и стреляли.
Не темнело, так как факел Митау теперь красил разорванный снег розовым светом. Миномет стрелял непрерывно. Еще примерно двенадцать мин были выпущены для защиты берегового склона реки Aa, там, где стояли запряженные телеги. Тогда лейтенант Кай примчался, сидя на коне. Он влетел во двор, в то время как крыша дома загорелась, и стена трескалась. Он кричал нам:
— Немедленно назад! Митау занята латышами! Мы можем еще прорваться у вокзала и добраться до дороги в Шаулен. Батальон давно отступил! Посыльный, который должен был вывести нас, не прибыл.
Мы не ушли до того, как выстрелили нашу последнюю мину. Мы вытащили миномет на лед реки, и пока винтовки, пулеметы и ящики с патронами летели на телеги, миномет стрелял во всех направлениях. Я проверил, что ни одна пуговица не осталась лежать. Я погрузил погибших на телегу. Раненые, их было четверо, сели к ним. Мы с трудом повели скользивших лошадей и скользящие телеги по льду и высоко подняли их почти на противоположном склоне. Вместе с Каем нас было еще пять невредимых бойцов. Пули стегали по льду с противным свистом. Когда последняя мина с торжествующим воем ударила по опушке леса, я засунул ручную гранату в ствол и выдернул чеку. Потом я побежал. Миномет разорвался с громким хлопком. Мы поместили телегу с ранеными в середину. Впереди и позади нее лежали в состоянии полной готовности по одному пулемету на рычажном станке. Так мы оторвались от врага.
Почти до самой Митау преследовало нас шипение снарядов. Потом мы молча поплелись к городу. До первых домов мы добрались скоро. Никого не было на улице; мы как призраки тарахтели по мостовой. Глухой шум из центра города запутывался в узких улицах и ударялся по всем углам. Внезапно самая передняя телега стала двигаться вперед рывками. Из боковой улицы появлялись отдельные латыши, их тени вздрагивали в мерцающем свете горящих домов. Мы быстро промчались мимо них. Они разлетались пораженно и посылали нам в спину сверкающие выстрелы. И там лежал вокзал, и оттуда можно было попасть к шоссе. Кай на своей кляче поднял руку, как будто приказывал батарее поторопиться, мы хлестали лошадей и не смотрели направо и налево. Но на вокзале стояли латыши, они кричали, и выли и были, вероятно, пьяными. Мы пронеслись мимо.
Незадолго до того, как мы достигли шоссе, я упал с телеги. Я с трудом поднялся и побежал в отчаянии за другой. Дорога была свободна. Темнота поглотила нас. Я был, пожалуй, последним немецким солдатом, покинувшим Митау.
Угроза
Та же необычно ясная и светлая легкость ощущения, которая после сильной потери крови внезапно лишает бойца сознания слабости и усталости его тела с помощью высокого наслаждения как бы неличностного взгляда на окружение, позволяла также нам сразу после пересечения границы смотреть на Германию, как через отшлифованное стекло. Чуждость этой земли и этих людей сразу смягчала реальность наших решений, так же как она равным образом оттеснила витиеватые подробности только что пережитых событий на затененный задний план. Так мы с нашей решительной волей мести попали в пустое пространство и теряли горячее дыхание наших слепых влечений в тонком и прохладном воздухе империи, прежде чем мы вообще сначала увидели противника, которого мы искали и должны были встретить. Когда только на нашем обратном пути через широкие снежные поля Литвы в нас, оборванных и потерянных, сохранялись гордость и уверенность, то это происходило из-за сознания того, что в нас, в этой маленькой и закаленной общности, повторялась судьба фронтовой армии
1918 года. Но, по нашей воле, не должно было повториться внезапное распо-рошение сжатой ударной силы перед разнообразием запутанных явлений.
Мы ожидали, что увидим империю в брожении, что почувствуем в городах дрожь беспокойства, растущие стремления, уверенность близкого превращения. Но империя казалась спокойной, рана затянулась тонкой кожицей. У тихих запруд на Эльбе в болотистой местности земли Кединген, куда направил нас усердный приказ имперского правительства, наши ожидания ушли в землю, как вода в ленивых канавах болотистой почвы. Крестьяне в тяжелых сапогах шли на поля, скот уютно стоял в больших хлевах, мы сидели в чистых комнатах наших квартир и помогали во время работы и смирялись с этой теплой соразмерностью непоколебимой деятельности.
Вечерами я часто стоял на дамбе и видел, как текла внизу река. Девушка рассказывала мне, что перед войной огни пароходов блестели над водой как сверкающая цепь, но теперь широкая площадь была пуста, гавань была мертва, поток широкой, однообразной, сверкающей черноты.
— Им же, — говорила девушка, — пришлось отдать все корабли! Мы все стояли на дамбе, когда они в последний раз пошли вниз по Эльбе, и только тогда мы на самом деле полностью поняли, что мы проиграли войну.
Мы много говорили на продуваемой ветрами дамбе; в ее грандиозной уединенности она представлялась мне мостом, который мог бы вести в новую действительность, мы говорили о том и сем, все же, но произносимые шепотом тайны всегда заканчивались войной и революцией, и, наконец, она встряхивалась и говорила: — Ах, ты, мне холодно, пойдем, мы возвращаемся домой. И я сердился, что я теперь все время говорил с девушкой об этих вещах, но на этот раз это было именно так и почти каждый раз.
Потому что мы никак не могли освободиться от того, что захватило нас. Мы не могли освободиться от этого в глухих трактирах с грогом, в танцевальных залах, которые каждую субботу заполнялись девушками, и парнями, и солдатами, на уютных улицах и в кафе Штаде, в спокойных крестьянских дворах этой болотистой местности. Что-то тянуло нас, и это была не неизвестность о том, что произошло бы теперь с нами, это также не была пустота нашего поведения; что именно это было, мы не знали. Мы устраивали попойки ночи напролет, и если мы не устраивали попойку, то мы были в комнатах у девушек, и если мы не были там, то мы проигрывали наши деньги. Мы ждали, и мы не знали точно, чего мы ждали. Мы сохраняли наше оружие и не знали, когда мы еще раз употребим его. Мы жили жизнь в стороне от всего, мы повсюду наталкивались на стены, мы никуда не принадлежали, мы были чужаками в империи. Мы чувствовали, что от нас требовали оправдания, но не было никого, кто спрашивал бы нас о том, за что мы несли ответственность, и потому мы замкнулись и жили молча, со всем бременем нерешенного, зная, что мы предались судьбе как камень, но этот камень был отвергнут.
Дата добавления: 2015-09-05; просмотров: 71 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Продвижение 4 страница | | | Решающий бой 2 страница |