Читайте также: |
|
В середине декабря войска с фронта вернулись в город. Это была только одна дивизия, она прибыла из окрестностей Вердена.
На тротуарах толпилась масса. Отдельные дома пугливо вывесили черно-белокрасные флаги. Стояло много девушек и женщин, у некоторых из них были цветы в корзинках или маленькие коробочки. Присоединялось все больше людей, главные улицы были наполнено толпами, которые после разных движений терпеливо сдвигались на тротуары. Мы стояли и ждали фронтовиков.
Казалось, как будто темное давление, которое уже неделями нависало над городом, утратило часть своего веса, как будто исчез столбняк, который до сих пор выталкивал людей из их общности. Это было почти так же как раньше, когда сообщали о большой победе. Мы все верили, что узнаем друг друга, были готовы выразить наше настроение, и с самого начала склонялись к мысли, что то, что наполняло нас, должно было волновать также и других. Фронт прибывал. Теперь все должно было решиться. Так как мы все терпели, так как мы чувствовали, что посреди вихря, что вопреки событиям, переменам, судьбе еще ожидалось что-то настоящее, истинное, подлинное. Фронт принес бы это. Невозможно, чтобы теперь не появилось решение; мы едва ли могли бы перенести жить так, такими оторванными от корней, такими побежденными, такими удаленными от нашей собственной веры. Мы стояли и вытягивали шеи, не прибывают ли еще они, и все желания собирались вокруг одной точки. Теперь все должно было стать другим. Фронт прибывал и должен был принести с собой атмосферу мира, который был настоящим на протяжении четырех лет. Мы стояли и ждали лучших людей нации. Все же, их борьба на фронте не могла быть напрасной. Все же, погибшие на войне умерли не просто так, этого ведь просто не могло быть, это было невозможно.
Я думал, вот мы теперь все стоим здесь и ждем, и теперь каждый формулирует свои желания, и они достаточно многообразны. Но, все же, однозначным должно быть признание их величия, оно лежало уже в отказе от собственного решения. Фронт возвращался домой. Вокруг них уверенность ткала сияющий ореол. Вдруг наши речи и мнения снова освободились от затхлого испарения задних комнат, в которых они неделями были заперты. Наши солдаты возвращались домой, наша блестящая армия, которая выполнила свой долг до самого конца, которая добыла нам наши самые блистательные победы, победы, блеск которых казался нам теперь почти невыносимым, теперь, так как война была проиграна. Армия не была побеждена. Фронт стоял до самого конца. Он возвращался, и он снова восстановит все наши связи.
Разнообразие наших желаний, которое придавало толпе своеобразное волнение и возбуждение, искало своего выражения. В рядах слышалось бормотание, формировались группы, маленькие кучки сплоченно стояли вокруг усердно жестикулирующих фигур. Рассказывали, что войска маршировали сюда с фронта пешком. Они отказались создавать у себя солдатские советы. И французы шли за ними следом. Название, номер внезапно оказались в центре нашего мышления. Почти никто не слышал раньше об этой дивизии, о 213-ой пехотной дивизии, это была просто дивизия с большим номером, одна из многих, одна, которая все эти годы сражалась на Западном фронте. В конце концов, около Вердена. Больше ничего не знали об этой дивизии, которая должна была теперь маршировать в город, которая теперь с повелительно гордым, не вызывающим сомнений правом, вторгалась в самые тайные сферы наших размышлений. Она не должна была оставаться в городе, на следующий день она продолжила путь. Но город, он чувствовал в себе свой радостный долг подарить смелым борцам праздничный прием, которого они наверняка были в полной мере достойны, провозгласить им благодарность их родины, приветствовать их открытыми руками, благодарно, гордо и с теплым сердцем. Это приближались наши герои, непобежденные, которых завистливая судьба лишила конечного успеха. И назло любой печали, и не обращая внимания на то, что ситуация на родине изменилась, как раз сейчас больше чем когда-либо необходимо было приветствовать их в полном согласии, без самых малейших ссор.
Снова и снова задавались разные вопросы. Мы еще не слышали шума, который должен был сообщить об их прибытии. Еще не звучали с силой гром труб и глухой треск литавр, еще не появились знамена.
День был мокрым, серым и холодным. Я стоял, стиснутый толпой; пот, который появлялся у меня из-за тепла тела незнакомого соседа, покрывал мой лоб отвратительным слоем. Гул возбуждения ударялся о дома, мы ждали и внимательно слушали, болтали, дрожали в морозе и во влажном тепле, измученные от напряжения.
Внезапно появились солдаты. Их еще едва ли было слышно, только массы пришли в короткое движение. Отдельные призывы звучали, которых никто не понимал, которые сразу снова затихали. Одна женщина начала плакать, ее плечи поднимались, вздрагивая, она тихо всхлипывала, судорожно стискивая руки.
Полицейские расставили руки и оттесняли массу. Но их поглотили, одним толчком человеческая стена выдвинулась вперед.
Они приближались, да, они приближались. И вдруг они были тут, серые фигуры, ряд винтовок над круглыми, тупыми касками.
— Почему же нет музыки? — спросил один, хрипло, задыхаясь. — Почему у бургомистра нет, все же, музыки? Недовольное шипение. И мертвая тишина. Тогда кто-то закричал: — Ура! Совсем сзади. И снова была тишина.
Солдаты шли очень быстро, плотно друг за другом. Как призраки появились самые передние четыре человека. У них были каменные, неподвижные лица. У лейтенанта, который шел рядом с первым отделением, были чистые, блестящие погоны на сером как глина, изношенном мундире. Они приближались.
Глаза лежали глубоко, в тени края каски, спрятанные в темные, серые, остроугольные пещеры. Глаза не поворачивались ни направо, ни налево. Всегда прямо, как будто бы они были прикованы к ужасной цели, как будто бы они из стрелковых ячеек и траншей в глине рассматривали разорванную снарядами землю. Перед ними оставалось свободное пространство. Они не говорили ни слова. Рты не раскрывались на худых лицах. Только однажды, когда какой-то господин подскочил и, почти упрашивая, протянул солдатам маленькую коробочку, лейтенант недовольной рукой отодвинул его в сторону и сказал: — Оставьте же это, за нами идет еще целая дивизия.
Солдаты маршировали. Первое отделение, плотно сжатое в ряд, второе отделение, третье. Дистанция. Большая дистанция. Это была, пожалуй, рота? Как, это что, это была целая рота? Три отделения?
О, Боже, как же они выглядели, как выглядели эти мужчины! Что это было, что там маршировало? Эти истощенные, неподвижные лица под касками, эти костлявые члены, эти порванные, пыльные мундиры! Шаг за шагом маршировали они, и вокруг них была как бы бескрайняя пустота. Да, это было так, как будто бы они создавали вокруг себя запретный круг, магический круг, в котором опасные силы, невидимые глазу посторонних, вели свое тайное существование. Несли ли они еще, сжатые в клубок бурлящих видений, смуту бушующих битв в своем мозгу, как они еще несли грязь и пыль разорванных снарядами полей на своих мундирах? Это едва ли можно было вынести. Они маршировали, как будто бы они посланники смерти, ужаса, самого смертельного, самого одинокого, самого ледяного холода. Здесь была, все же, их родина, здесь ждало их тепло, счастье, но почему они молчали, почему они не кричали, почему они не ликовали, почему они не смеялись?
Приближалась следующая рота. Масса, отскочившая перед яростной, поразительной, мучительной мощью первых отделений, снова теснилась. Но солдаты как вслепую втискивались в улицы, торопливым ровным шагом, быстро, замкнуто, нетронутые тысячами желаний, предчувствий, приветствий, которые вились вокруг них. И масса была тиха.
Только немногие были украшены цветами. И маленькие букеты цветов в стволах винтовок висели, увядшие. У девушек были цветы в руках, но теперь они стояли, трепетно, беспомощно, смущенно, с дрожью на их лицах, бледных, повернутых в сторону солдат, с тревожными глазами. Солдаты маршировали. Офицер небрежно нес в руке лавровый венок, размахивал им, поднимая плечи.
Толпа набралась духу. Отдельные крики трещали, как из оцепеневших глоток. Тут и там махали носовыми платками. Толпа крутилась, домогаясь, вокруг войск, один потрясенно заикался: — Наши герои, наши герои! Так они проходили маршем, наши герои, проскальзывали мимо, непоколебимо, выдвинув плечи, огромные ранцы были почти выше их касок, идущие, как по струнке, с четко выбрасываемыми, трещащими коленями, проходили они рота за ротой, маленькие, сплоченные кучки с большими интервалами. Пот тек у солдат из-под касок по сухим, серым щекам, носы остро смотрели вперед.
Никакого знамени. Никакого знака победы. Теперь уже прибывали обозы. Это был целый полк.
И как я видел эти смертельно решительные лица, эти жесткие, как будто вырубленные из дерева лица, эти глаза, которые отчужденно смотрели мимо толпы, отчужденно, без чувства связи, даже враждебно — да, враждебно — тогда я знал, тогда я понял, тогда я оцепенел — ведь это же все было совсем по-другому, совсем не так, как мы думали, мы все, которые стояли здесь, как я думал, теперь и все эти годы, это все было совсем иначе. Что мы, все же, знали? Что мы тут знали, все же, о нем? О фронте? О наших солдатах? Мы ничего не знали, ничего, ничего. О, Боже, это было ужасно. Ведь это все было неправдой; что рассказывали нам? Нас обманули, это были не наши солдаты, наши герои, наши защитники родины — это были мужчины, которые не принадлежали к тому, что собралось здесь на улицах, которые и не хотели к этому принадлежать, которые приходили из других сфер, которые знали другие законы, чувствовали другую дружбу. И вдруг все показалось мне безвкусным и пустым, все то, на что я надеялся, все то, чего я желал, все то, чем я восторгался. То, что эти люди, солдаты, маршировавшие тут, с винтовками на плече и строго отделенные от всего, что не являлось им подобным, что они не хотели принадлежать к нам, вот это и было решающим. Они не принадлежали к нам, они не принадлежали к красным, перед ними вся наша пенистая, судорожно сжатая, смешная важность растекалась по сторонам, как вода перед носом корабля. Все, что мы думали, на что мы надеялись, что мы произносили, стало неважным. Каким чудовищным заблуждением было то, что смогло заставить нас четыре года подряд верить, что мы якобы принадлежим друг к другу, какая это была ошибка, которая теперь была разбита вдребезги!
Теперь появился офицер на тощей, грязной лошади. Он проехал совсем близко мимо меня, майор, и я щелкнул каблуками. Но он даже не посмотрел на меня. Он повернул клячу, чтобы она продвинулась немного вперед, отодвинув толпу за собой в сторону, с широким крупом, перебирающими как на ходулях ногами. Тогда кляча стояла, впереди нас, майор поднял руку к шлему и смотрел навстречу отряду.
Один офицер прыгнул на свое место и прокричал команду. Она сплотила солдат теснее, она одним рывком повернула каски, ноги вздрогнули, поднявшись высоко, как будто выброшенные вперед из суставов, потом сапоги щелкнули по мостовой. Прохождение войск торжественным маршем. Как же, разве такое еще могло быть? И без музыки?
Майор, согнувшись, сидел на кляче. Его полк проходил мимо. Усталые, занемевшие ноги били по земле. Масса стояла вокруг и не двигалась. В этом не было смысла, во всем этом. К чему этот торжественный марш, без музыки, без знамен, без повода, без блеска? Или, все же, в этом был смысл? Смысл, который лежал глубже, был дальше, чем мы могли понять его? Это не было спектаклем для нас, или это, все же, и должно было быть таким спектаклем? Это было, да, это было вызовом, это было насмешкой, упрямством, презрением, это было демонстрацией фронта, сдержанной озлобленной провокацией. Высмеянный торжественный марш, бессмысленное выстраивание в шеренгу и поднимание ног повыше! Да, смотрите, это не бессмысленно для тех, которые знают, что вам теперь стыдно. Что вы теперь не смогли бы смеяться, ни красные, ни буржуа, вы, которые были готовы, ради вашего спокойствия, ради вашей безопасности, ради вашей добропорядочности, согласиться с тем, что такой торжественный марш бессмысленный. И вы даже верили, что фронт был бы согласен с вами, господа буржуа? Вы даже думали, что фронт так же либерален, как вы, так же благоразумен, так же полон снисходительно понимающего простодушия?!
Полк гремел мимо. Нет, полицейский не решился улыбнуться. Майор заставил клячу двигаться медлительной, спотыкающейся рысью, и скакал впереди. Теперь снова прибыли обозы. Возницы сидели неподвижно. И если им что-то бросали, то они не благодарили, они не приветствовали, они быстро засовывали дары в свои телеги и снова хватали поводья. Там было также несколько флажков, дешевое полотно на маленьких палочках, они торчали на повозках, полотнища уныло свисали вниз. Пулеметные повозки катились мимо, раскрашенные по всей ширине пестрой мазней. Солдаты маршировали за пулеметами, пулеметные ленты через плечо, за каждой повозкой восемь человек. А потом появились орудия. Расчеты сидели на передках и лафетах. При тряске по мостовой каски косо съезжали на лицо артиллеристам. Мужественные девушки протягивали им вверх цветы. Один вообще не взглянул, один взял без благодарности и положил букет возле себя, один удивленно посмотрел вверх, не улыбнулся, взял цветы и смущенно держал их в руках.
И в течение всего этого времени всхлипывала женщина. Она шептала глухие, потерянные звуки полуоткрытым ртом, очень глубоко и сухо бурлил плач из ее груди. Слышен был каждый звук, так как масса стояла безмолвно и смотрела.
Снова пехота. Нет, они ничего не хотели о нас знать. Или у них еще засел ужас в глазах, в горле, война еще не оставила их? Эти батальоны прибывали непосредственно с фронта. Они прибывали из местности, которую мы не знали, о которой мы не знали ничего, они прибывали из мест, которые были раскалены как тигель, в котором их переливали, выжигали, освобождали от шлака, они приходили из неповторимого мира. То, что видели эти глаза, которые пристально смотрели вперед из-под каски, мы ничего не знали об этом, и мы только неопределенно слышали об этом, читали только искаженные сообщения, видели только плохие фотографии. Там они маршировали, безмолвно, одиноко, и все еще как при постоянной угрозе смерти. Народ, отечество, родина, долг. Да, мы это говорили, эти слова пользовались авторитетом — и не верили ли мы в них? Мы верили в них?! Но они? Этот фронт, который проходил там?
Рота проходила за ротой, жалкие маленькие группки, несущие с собой опасную атмосферу, гроза из крови, стали, взрывчатки и внезапного действия. Ненавидели ли они революцию? Будут ли они маршировать против революции? Они, рабочие, крестьяне, студенты, теперь вошедшие в наш мир, станут ли они такими, как мы, с нашими заботами, нашими желаниями, нашей борьбой, нашими целями?
И внезапно я понял: Это, это вовсе не были рабочие, крестьяне, студенты, нет, это не были ремесленники, служащие, коммерсанты, чиновники, это были солдаты. Не переодетые, не получившие приказ, не посланные, это были мужчины, которые повиновались вызову, тайному зову крови, духа, добровольцы, так или иначе, мужчины, которые познали жесткую общность и узнали те вещи, которые кроются за другими вещами — и на войне нашли свою родину. Родина, отечество, народ, нация! Так как большие слова — когда мы произносили их, то это не было настоящим. Поэтому, поэтому они не хотят принадлежать к нам. Поэтому и этот немой, сильный, призрачный марш.
Потому что родина была у них. У них была нация. То, что мы с назойливыми ярмарочными возгласами кричали миру, то узнало у них свой тайный смысл, в этом они жили, оно значило для них делать то, что мы благосклонно называли долгом. Родина внезапно была у них, она сместилась, она, подхваченная чудовищным вихрем, была оторвана, поднята вверх, брошена вперед, она пришла к фронту.
Фронт был их родиной, был их отечеством, их нацией. И они никогда не говорили об этом. Они никогда не верили в слово, они верили в себя. Война принуждала их, война владела ими, война никогда не отпустит их, они никогда не смогут вернуться домой, они никогда не будут принадлежать к нам полностью, они всегда будут нести фронт в своей крови, близкую смерть, готовность, ужас, опьянение, железо. То, что происходило теперь, это вступление, это встраивание в мирный, покорный, буржуазный мир, это было пересадкой, подделкой, этого никогда не могло бы быть. Война закончилась. Воины все еще маршируют. И так как здесь стоит масса, здесь находящийся в преобразовании немецкий мир, бродящий, беспомощный, состоящий из тысяч маленьких страстей и потоков, воздействующий своим весом, содержащий все элементы, поэтому они, солдаты, будут маршировать для революции, для другой революции, хотят ли они или нет, подстегиваемые силами, о которых мы не можем догадаться, недовольные, когда они расходятся, взрывчатое вещество, когда они остаются вместе. Война не дала ответ, никакого решения не было принято благодаря ей, и воины все еще маршируют.
Там марширует последний полк дивизии. Я стою, зажатый толпой, терзаемый, в дрожащем волнении. Последние отделения сворачивают. Еще стонет земля от их шагов, уже толпа расходится. Я не вижу толпу, я слышу эхо от шагов солдат, какое мне теперь дело до революции…
Призывы висели на всех углах. Нужны были добровольцы. Требовалось сформировать подразделения для охраны границ на востоке.
На следующий день после вступления войск в город я пошел записываться в добровольцы. Меня взяли, меня обмундировали, я стал солдатом.
Берлин
«Стой! Кто продолжит идти, будет застрелен!» Но он идет дальше — должен ли я стрелять? Что за чепуха, это, все же, совершенно безобидный человек. Приказ есть приказ. Все что происходит, когда-то уже было раньше, как всегда говорит ефрейтор Хоффманн. Противное чувство: ты обязан выстрелить в спину маленькому человечку, который идет там по площади в жалком сюртуке и без пальто, выстрелить просто так… Там, естественно, теперь также и другие идут по площади. «Стой! Стой! Остановитесь, вы что, читать не умеете? Назад! Никому не разрешено заходить на площадь! Почему? Потому что его сразу застрелят!»
И сегодня двадцать четвертое декабря. И тут дворцовый мост, и тут Дворец, а там здание Конюшни, и в нем сидят матросы.
Треск. Там наверху, от стены сыпется пыль, отлетают каменные осколки. Молниеносно какой-то человек проносится из-за угла и цепляется к стене и смеется. И я тоже смеюсь. Из передней выглядывают женщины. Люди проходят, ничего не подозревая. Я кричу: — Стой! Быстро собирается маленькая группа. Выстрел слышится со стороны замка. — Здесь вам запрещено проходить, — говорю я и засовываю подбородок глубоко в воротник шинели. Ручная граната висит у меня на ремне.
Подходит унтер-офицер. Мы кидаем обоих вперед, за афишную тумбу. Перед замком стоит много людей. — Генерал ведет переговоры, — говорит унтер-офицер. Тут уже другие бегут сюда, с винтовками наперевес. — Мы должны идти туда как подкрепление. — А что случилось? — Приказ: Никого больше не пропускать.
Цепь сторожевых постов устанавливается вокруг Дворцовой площади.
— Что происходит? Братишки уже были окружены, и тут генерал захотел провести переговоры, теперь матросы все вышли, а также и другие, теперь они все стоят тут среди нас: эй, отойти назад! Мы выстраиваемся в шеренгу. Тут же вдруг мы оказываемся посредине. Вдруг я стою только один; я едва вижу еще каску унтер-офицера.
Передо мной стоит женщина и смеется. Она стоит, широко расставив ноги, и смеется мне прямо в лицо, очень близко. Она толстая, она серая и на ней серая, грубая блузка, и у нее только несколько зубов и бородавка прямо возле носа. Почему она смеется? Она смеется надо мной, она хлопает руками по мощному телу и фыркает мне в лицо. Проклятье, эта баба, эта карга, я мог бы заехать ей прикладом по морде — но я отворачиваю голову. Почему я тоже выгляжу таким молодым? Теперь другие тоже начинают. Тесно столпившись, стоят они вокруг меня, и внезапно появляются также матросы, винтовки наперевес, красные повязки, они смотрят на меня, и один говорит:
— Олухи, почему вы боретесь против нас? Да пошлите же вы к чертям ваших офицеров, не следуйте за этими живодерами!
Что мне делать? Это противно. Ах, слава Богу, вот подходит унтер-офицер. Он проталкивается через толпу, видит матросов, говорит: — Только спокойно, занимайтесь лучше своими делами.
Движение на площади! — Назад! — кричит внезапно унтер-офицер и вскидывает винтовку. В одно мгновение люди отходят. Перед нами рычание, женщины визжат. В ворота бегут матросы. Мы медленно придвигаемся. У окна я вижу одного, молодого парня, это матрос с рыжими волосами, он наклоняется вперед, проверяя, и осматривает нас, потом он спокойно вытаскивает ручную гранату.
Треск, ложись! — черт, пули отскакивают от мостовой. Я подпрыгиваю и бегу назад, вокруг грохот и свист.
За колонной лежат уже трое человек. И на площади, тут и там, кучки, странные серые, темные, вытянутые пятна — ах, так.
Унтер-офицер рядом со мной. — Где же этот пулемет? Черт побери еще раз! И вот уже раздается очередь, от другой колонны. — Сюда! — кричит унтер-офицер. Теперь начинает второй пулемет. Мы сдвигаемся плотнее. — Так, теперь твоя очередь; да, ты! Посмотрим, на что ты способен. Так, стой, еще нет, теперь только вон там пулемет, пристрели сначала только парня вон там на мосту, да, того красавчика. Да, да, у Леманна его каменную фигуру там, на мосту. Так, очень хорошо, теперь пулемет, нижний ряд окон, держи немножко выше, хорошо, так хорошо.
Широкий приклад ударяет меня по плечу. Я вижу, как дуло танцует, прыгает, выбрызгивает пулю, треск, я удерживаю его. Ряд окон поднимается к моему прицелу, окно, у которого только что стоял молодой матрос — там он стоит снова и наводит пулемет и стреляет в нас — моя винтовка лежит спокойно; мушка, целик, палец согнут и — давай! У окна я не вижу больше ничего.
Мы лежим долго. Вокруг нас стреляют, мы снова стреляем. — Это крутые ребята, там наверху! — говорит унтер-офицер. — Назад! — кричит один. — Зачем, почему? Ах, так, пушки! Мы быстро ползем назад. И на углу уже стоит орудие на узких колесах. Едва мы там, как кто-то дергает за шнур, оно гремит и ревет, и взрыв там, снаряд вырывает дыру в фасаде, камни вылетают в разные стороны. И из окна бросается на половину тела какой-то человек, остается висеть на своде. И медленно приходит ночь. Напротив Адмиральского дворца упал унтер-офицер Пёссель с выстрелом в голову. И это же был именно унтер-офицер Пёссель, который воевал с первого дня мобилизации, и он прошел ее хорошо, с одним единственным, не тяжелым ранением, и получил Железный крест первой степени. Он лежал там, у коричневого дощатого забора, к которому приклеился выбитый пулей мозг, и над ним висел плакат, широкий, желтый плакат с объявлением о благотворительном бале в пользу солдатских вдов и сирот, и за забором стояли бараки и палатки парка развлечений, каждый вечер там кружились карусели, шипели американские горки, радостно кричали девушки. Там лежал унтер-офицер Пёссель. Мы тогда пронесли его некоторое расстояние до пулеметной повозки, которая должна была привезти его в место нашего расквартирования. Мы несли его по тесным кишащим людьми улицам, мимо роскошных ресторанов, из которых время от времени через раскрывающиеся двери проникал на улицы душный, красный свет, мы, при запыхавшемся движении, слышали негритянскую музыку из баров и танцплощадок, видели спекулянтов и кокоток, шумных и пьяных, мы видели, как защищенные нами граждане со своими бабами сидели в ложах, крепко обнимаясь, перед столами с блестящими бокалами и бутылками, они отбивали чечетку на чистых, блестящих площадках, свои под-стегивающе расслабляющие танцы. И издалека щелкали еще одиночные выстрелы товарищей.
Мы вели перестрелку со стрелками, стрелявшими с крыш. Мы проскальзывали, прижавшись к стенам домов, мимо углов, с винтовками, готовыми к стрельбе, высматривали открытые ставни, мы сидели за быстро нагроможденными баррикадами, мы лежали за афишными тумбами и фонарными столбами, мы выбивали двери и неслись по темным лестницам, мы стреляли во все, что носило оружие и не принадлежало к войскам, и иногда лежали на улицах также люди, которые не носили никакого оружия, иногда женщины также лежали там, и иногда даже дети, над их телами стремительно проносились пули, и бывало так, что пули попадали в мертвецов, тогда казалось, как будто они еще раз вздрагивали, и у нас был тухлый привкус во рту.
Но за фронтом наших боевых отрядов скользили проститутки. Они виляли по Фридрихштрассе вверх и вниз, пока мы стреляли на Унтер-ден-Линден. Они бросались к нам с невыразимо чужим дуновением, когда мы, еще охваченные законами этой запутанной борьбы, со взглядом, еще прикованным к противнику под прицелом, останавливались для короткой передышки за защищающими фасадами домов, и не их шепчущее предложение казалось нам таким невыносимым, а то небрежное чувство само собой разумеющегося, с которым они хватали наши тела, которые только что претерпевали дрожание огненных пулеметных лент. И когда мы, с пустым взглядом и как бы уставшие от докучливой уличной суеты, еще полные всего напряжения, протискивались через толпу, мимо рядов нищих, инвалидов войны, трясущихся, слепых, мимо на скорую руку склепанных стоек уличных торговцев, тогда вполне могло быть так, что кто-то подходил к нам и предлагал кокаин, а другой бриллиантовое кольцо, а третий последние непристойные стишки Кизеветтера. И на витринах маленьких лавок висели почтовые открытки с фотографиями обнаженных девушек, весьма соблазнительных, все же, таких же голых, как лицо этих улиц центральной части города.
Дата добавления: 2015-09-05; просмотров: 59 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Надежда | | | Января 1919 |