Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Людвиг Тик 3 страница

Людвиг Тик 1 страница | Людвиг Тик 5 страница | Людвиг Тик 6 страница | Людвиг Тик 7 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

— Каждый приглашенный,— заметил эсквайр,— должен рассчитывать на благосклонность и вежливость, иначе вместо обеда будет поделен и съеден этот несчастный гость. Притом этот молодой человек показался мне не таким простаком, чтобы вы могли быть так безусловно уверены в победе; ибо эти тихие люди, любящие уходить в себя, не всегда недалекого ума; они часто имеют при себе острое оружие, которое еще более опасно тем, что не выставляется напоказ; их оружие похоже на короткие трехгранные кинжалы итальянцев.

— Тогда,— продолжал Неш,— пришелся бы удар против удара; это был бы турнир, доставляющий опять-таки удовольствие наблюдать, кто будет первым выбит из седла. Но если не считать нашего молодого друга Лоджа[30], то, пожалуй, у нас налицо все, кто мог бы претендовать на подобного рода остроумие, и поэтому мне кажется, что у всякого иного его далеко не хватит для нашего общества.

— Многих подвела овечья шкура,— сказал Пиль,— а какое это было бы удовольствие видеть, как наш главный мирмидонянин[31], долгорукий Ахиллес Неш, со своим крючковатым остроумным носом, нарвется на быка, которого он примет своими маленькими близорукими глазками за мягкую шкуру.

— Кого так часто стригли,— возразил Неш,— тот может только из одного воспоминания заимствовать все свои образы и притчи, потому что у него кожа все еще болит от этой неоднократной операции. Не так ли, друг Грин?

Грин пришел в себя из своего забытья и ответил:

— Простите, друг, я не уловил, о чем вы только что говорили.

— Оставьте его,— взял слово Марло,— он так опьянен новым счастьем, что не думает теперь ни о чем другом. В течение многих лет ему было чуждо сознание человека, не имеющего долгов; теперь приехали к нему жена и ребенок, он хочет опять вернуться в деревню, его словно подменили, одним словом, он стал порядочным человеком.

Все удивленно посмотрели на счастливого мечтателя, стали смеяться и пить за продолжительность его благоденствия и добродетели.

— Да, да,— откликнулся Грин,— если бы вы хоть раз вкусили сладость искреннего исправления, продолжающегося не только в пылу первых дней, вы бы все захотели поселиться в этой прекрасной стране, жить и умереть здесь, и никакой Одиссей, со всем своим красноречием, не смог бы вас снова соблазнить опасными странствованиями, которые морочат вас призраком счастливой отчизны только для того, чтобы предать вас Сцилле и Харибде или чарам Цирцеи.

— Недурная аллегория,— заметил Неш,— но только истинная добродетель, друг Роберт,— не сладкий, соблазнительный плод лотоса, и осуществляющий ее должен служить ей без всякой надежды на награду; ибо жизнь добродетельного обыкновенно неприятна и лишена внешних или чувственных наслаждений. Кому приходилось частенько исправляться и предаваться раскаянию, тот, может быть, для того, только возвращается к пороку, чтобы снова наслаждаться утехой раскаяния и умилением сокрушения. Поверьте мне, Грин, опасно играть этими чувствами, хуже, чем служить пороку с чистосердечным упорством, ибо праведная жизнь — скучная жизнь, праведник не знает ни искреннего нравственного подъема, ни обильных слез покаяния, он занимается своим ремеслом, как всяким другим честным делом, изо дня в день, не глядя ни направо, ни налево.

— Соломоновы слова!— воскликнул Джордж Пиль.— Я, право, не знаю, был ли я когда-нибудь добродетельным; из-за своих долгов я сиживал в тюрьмах, я был свободным и некоторое время пользовался благосостоянием, я жил и в хорошем и в довольно дурном обществе, я давал милостыню и утешал немало несчастных, но, правда, и сам кое-кого лишил некоторой суммы; но никогда я не превозносил себя при удаче и не предавался унынию, когда мне приходилось плохо, а думал, что так оно и должно чередоваться, как ясная и пасмурная погода, как ночь и день, грозовая буря и весеннее тепло. Эта практическая философия, это стоическое спокойствие и пассивность, как теплая шуба, защищают меня от града и сурового ветра.

— Или как холодную улитку ее убогий дом!— воскликнул Марло.— Добродетель! Порок! Несчастье! Праведная жизнь! Все это — сухие, непонятные определения, пустые слова. Да знаете ли вы, в самом деле, что вы хотите выразить этими пустыми звуками? Когда человек всюду, насколько его духовный взор проникает в непостижимую глубину его души, встречает бесконечную весну, цветущую всеми красками, когда он видит тут бурное море и поющих сирен, там землетрясение и пламя и сверкающее сквозь хаос, изменчивое сияние любви; когда такой вдохновенный в душевном опьянении отважно говорит себе: "Хочу быть поэтом!" — то с этим восклицанием он непосредственно отрывается от природы, не признает больше ее негодных для него законов, не может ни наслаждаться ее радостями, ни огорчаться ее горем. С отважным задором он разбивает поддельный хрусталь, морочащий человека бесконечным обманчивым блеском, принося ему и счастье и печаль, и создает свое собственное царство, новый мир. Что с ним происходит в его уединении, что с ним там приключается, как он сводит счеты с собой и с духами, об этом никому не подобает спрашивать. Как в древнем мире воины или вдохновенные люди, часто добровольно посвящали себя смерти или подземному царству, так поэт поступает еще и теперь. Он погиб для того, что люди называют счастьем, он построил себе дом и сад в недрах безумия; добровольным решением он обрек себя подземным, таинственным силам; сокровенные чары служат ему, но зато, как в волшебных сказках, он, Фауст, этот заклинатель, по истечении срока, принадлежит им весь и вполне, и что они сделают с ним, об этом ничей язык еще не мог поведать. Но эта весна, которую он пробуждает среди зимы, волшебные образы, повинующиеся его зову, видения, вопреки всем разрушаемым смелой шуткой законам природы, вырастающие из хаоса, играющие лилейными руками на ангельских арфах, поющие рубиново-алыми небесными устами песни под гремящие звуки струн, так что глухие скалы голосисто отзываются на них,— эта обновленная, просветленная природа, которую бедное человечество получает из рук несчастных обреченных, венки, которые снизу вверх и сверху вниз передают друг другу невидимые руки, чтобы поэт раздал эти волшебные короны своим слушателям,— это блаженство, добытое из Элизия и Тартара, и есть то, из-за чего люди ценят жизнь настолько, что продолжают жить, то, что объединяет и связывает государства и соединяет прошлое с будущим. И эти самые людишки, согревающие свое холодное, сумрачное существование завоеванными для них Прометеевыми лучами, смеют браниться, когда жрец, посвященный преисподнею силою, не подчиняется их повседневным постановлениям, когда тот, кто может бражничать с бессмертной ватагой Юпитера, кто, допущенный к столу Плутона, созерцает с удивлением осужденных и блаженных, оскорбит бедную нравственность, в которую эти жалкие невольники должны облекаться, чтобы только не превратиться в ничто. Но действительно, трижды горе тому Фаусту, который хочет ускользнуть от великих сил, мародерски похитить небо и ад и, передав пошлому, будничному миру, после хищения снова стать обитателем обычного мира. Духи, бывшие для него услужливыми друзьями, гонятся теперь за ним, как уничтожающие враги, мир отвергает его, небо не признает его, бездна и хаос зияют перед ним всепоглощающей пастью. Горе ему, если в мирном, тихом супружестве он откроется женщине в клятвах, которые, еще не произнесенные, уже клятвопреступления. Несчастная сгорит, как Семела[32] в объятиях Юпитера, а ему, вероломному, от этого не будет пользы. Но он может повелеть привести своим рабам многократно воспетую Елену, чтобы в таинственной любовной связи, в объятиях безумия наслаждаться до самозабвения.

Поэтому Грин никогда не мог стать человеком, доросшим до своего призвания. Как изгнанная Юнона[33], он постоянно висит между землей и небом и ни в одном из этих царств никогда не будет господствовать, как в своей области.

— О писец, писец!— воскликнул Грин.

— На что он нужен?— сурово спросил Марло.

— А хотя бы и на то,— ответил Роберт,— чтобы произнести какую-нибудь поэтическую речь во славу обыкновенной повседневности. Я недостаточно силен в этом деле и переживаю мое дивное состояние слишком ярко, чтобы прославлять его. Но я знаю, что о раскаянии! и покаянии можно было бы тоже немало нафантазировать.

— Еще бы, друг Роберт,— вмешался Неш;— ведь сами вы исписали целые книги на эту тему, а ваше последнее обращение, наверно, опять даст вам материала на толстый том.

— Я так счастлив,— ответил Грин,— что, может быть, никогда больше не буду писать стихов. Если мне удастся помириться с моей семьей, найти какой-нибудь заработок в деревенском уединении, около моей супруги, и стать воспитателем моего ребенка, то я навсегда расстанусь с городом и его радостями, с Аполлоном и со всей нынешней и будущей славой.

— Посмертная слава?— сказал Неш.— Не тревожьтесь из-за этого призрака, ибо едва ли вы такой счастливчик, чтобы его получить. Для того чтобы после моей смерти этак вскользь произносили мое имя, не представляя себе при этом никакого дьявола и смешивая меня и с Петром, и с Павлом, и с неженками[34] всей Европы — ну, знаете ли, для такого сомнительного счастья, прельщающего стольких дураков, я палец о палец не ударю.

— Тут разумеется иное,— произнес Марло серьезно и торжественно.— Нет ничего прекраснее и возвышеннее мысли, что и отдаленные времена будут знать обо мне, что мои думы будут повторяться на других языках, воодушевляя все новые сердца, что в память мою и песни моей слеза тоски прольется, когда эти стены давно превратятся в прах, когда забвение, с тупым взором и грубой, неловкой рукой, неуклюже сотрет все памятники и надписи и тяжелая поступь его разрушит собор святого Павла, Вестминстерское аббатство и судебные палаты и лишит листьев сады,— что и тогда здесь или в далеких краях юноши и девушки восторженно скажут: "В те времена жил Марло, поэт, чьи стихи еще теперь превращают для нас зимний вечер в весеннее утро".

— Посмертная слава!— вздохнул Грин про себя.— Быть может, она проявляется уже в непонятном облегчении, освежающем иногда нам виски в приливе самого жестокого горя.

— Кто же вообще знает,— сказал Пиль,— что станет с нами в будущем и существует ли вообще будущее? Каким небольшим прошлым обладаем мы в сравнении с вероятной продолжительностью существованья земли! А какие потрясения, расстройства и беспорядочные затмения могут снова наступить — скрыто от всех нас; а если мы все, все равно, должны быть забыты, то не имеет значения, будет ли это несколькими столетиями раньше или позже; мне всегда кажется, что наши умственные труды иным, непостижимым для нас способом переходят в будущее и в вечность.

— Пожалуй, оно так и есть,— продолжал Неш,— ибо ничто духовное не может пропасть. Ведь еще вопрос, не поддерживается ли так называемая материя рассеянным во всех царствах природы духом, не представляет ли она сама тот же дух, лишь несколько медлящий, при всеобщем маскараде, снять маску и обнаружить себя.

— Именно,— сказал Марло,— потому что, хотя дух и является чудом, но мы все-таки понимаем его, а никак не материю. Ведь она только нечто, в чем может проявляться творческий дух, и поскольку она в состоянии повиноваться ему — она сама является духом. Когда-нибудь наступит, однако, такая температура, которая и пробудит ее от долгого сна. И, может быть, наши душевные движения, фантазии и внезапные мысли служат сокровеннейшими двигателями и пружинами для животных, растений, элементов и так называемых мертвых тел. Вращалась ли бы земля вокруг солнца, не будь человека? Ломался ли бы лед морей от весеннего тепла? Приливало и отливало ли бы море? То, что мы мыслим и творим, ведь еще сокровеннее, чем эти явления,— биение пульса и дыхание жизни великой, необъятной природы. Никто не может знать, что производит в недрах Африки, где не ступала нога человека, то, что я сейчас говорю и думаю, и ни один врач не может мне сказать, не отзывается ли землетрясение в Америке или опустошительный разлив Ганга болью в моей груди или мозгу. Итак, возможно, что нынешние дела, мысли и моменты вдохновенья пускают корни в будущее, разрастаются и зеленеют и спустя столетия, как черенковые побеги, прорастают в новых прекрасных творениях и песнях, принадлежащих, в сущности, мне.

— Правильно!— воскликнул Неш.— Это решительно мое мнение; и таким образом мы можем желанием, мыслями и смелым вымыслом совершить гораздо больше, чем остальные руками или так называемым подлинным действием. Что же победоносно проносит счастливца через все пропасти на бушующих, так часто грозящих проглотить его волнах? Да, что, собственно, представляет собой это странное понятие, называемое смертными счастьем? Не что иное, как совокупность желаний, любви тысяч людей, невидимую помощь, которая крепко сплетается из одних духовных звеньев, непреодолимо поддерживая и неся счастливца. Так было со всеми героями и завоевателями. Поклонники и попечители их издалека незримо сражались рядом с ними. Но вот мир отвернулся от них с презрением — и та же магическая сила ввергает их в пропасть. Эта и поддерживает нашу королеву, так что миллионы душ с восторгом и восхищением сражаются за нее здесь и в Нидерландах, во Франции и Германии, в Италии и даже в Испании. Это и есть то самое, что разбило непобедимую Армаду и превратило угрозу Европы в посмешище для мира. И в те дни, друзья, я тоже был в передних, опаснейших рядах бойцов, хотя мое тело тогда сидело здесь в трактире; и потому я могу самодовольно смеяться над хвастунами, называвшими меня бездельником и считавшими, что они больше сделали, потому что, действительно, были там. Как будто не требуется больше искусства и в десять раз больше мужества для того, чтобы издалека посылать достаточно силы и магически, одной только могучей, непобедимой волей, поражать врага отечества?

Все смеялись, но Марло скоро опять стал серьезным и сказал:

— Хотя многое и можно повернуть в смешную сторону, но мы все-таки не знаем, насколько, при подлинном напряжении, наша воля может действовать на расстоянии. Я не берусь судить, являются ли только глупостями все эти волшебные рассказы, повторяющиеся и в наши дни: вылепленным из воску фигуркам нарекают имя и, сосредоточивая все мысли, заставляют их таять над огнем, чтобы убить того, кого они представляют. Трудно установить, какими способностями и силами мы располагаем; ведь мы не знаем даже, сколько у нас чувств. Насчет довольно грубых физических все люди согласны. Но наряду с возбуждением осязания, с одухотворенным зрением, сластолюбивым вкусом, глубокомысленным слухом и поэтическим обонянием — эта сила умиления, способность непосредственно представлять себе невидимое, отдаленное, давно забытое, способность предчувствия — этот странный трепет, подымающий волосы и морозом проходящий по коже, эти тонкие, тихо веющие ощущения, соединяющие в себе сладострастие и ужас, эти и другие ощущения,— что иное представляют они собой, как не подлинные чувства, только глубже лежащие и не всегда проявляющиеся, но зато действующие тем сильнее; они представляют собой ближайшие и непосредственные органы духа, между тем как обыкновенные чувства являются, так сказать, верхним платьем и плащами поверх одежды.

— Остановись, Христофор,— воскликнул Грин,— ты совершенно побежден в этой области, которой должен был бы избегать: ведь именно то, в чем я, как ты говоришь, достиг совершенства,— способность раскаиваться, искупать вину, сокрушаться и презирать себя — Эти настроения также лишь чувства и истинно божественные чувства, в которых ярче всего проявляется духовная природа человека.

Неш сказал:

— Не будем спорить. Все мысли, чувствования, поэтическое творчество, философствование и все умственные занятия не что иное, как прилив и отлив; невидимая высшая сила вращает вокруг нашего земного шара тихими волнами духовное вещество, и те, которые стоят внизу и у кого открыты рот и сознание, воспринимают кружащийся дух и возвращают полученное в образах, мыслях, сравнениях, мистических книгах или в шутках. И как материя всегда возрождается от смерти, так и то, что мы называем духом. И то и другое — слова.

— Великий мыслитель!— воскликнул Пиль.— Точно так же на земле существует только определенное количество ударов, которые должны быть когда-нибудь распределены, и когда я вижу, что кого-нибудь порют, как это случилось с нашим Нешем, получившим порку от Габриэля Гарвея[35], то я говорю про себя: "Слава богу! Этих-то, по крайней мере, я уже не получу". Мыслители подобные же мученики; раз кто-нибудь должен мыслить, то они для общего блага взяли этот труд на себя а так как многие добровольно стремятся к мышлению, то я не беспокоюсь и думаю только о том, о чем неизбежно приходится думать.

После этого все встали и отправились в другую комнату, чтобы есть десерт из конфет и варенья. Постояв с минуту у окна, Марло воскликнул:

— Вот как раз идет мимо доктор, статный Габриэль Гарвей с господином Генслоу[36].

Неш засмеялся, а эсквайр обратился к Грину:

— Как это вы, которого я теперь узнал как человека мягкого, могли решиться так ожесточенно и едко преследовать достойного врача? Допустима ли личная сатира между благородными людьми, если она стремится быть столь озлобленной и уничтожающей? Я понимаю, что не подобает говорить в этом веселом обществе о христианстве; но не уничтожается ли таким образом и повергается в прах все, что нас как людей отличает от хищных зверей пустыни, ради ложной остроты, утешающей поддельным блеском лишь тех, кто радуется, когда ближней, а особенно человек, достойный уважения, приравнивается к презреннейшему? Мне кажется, что древним римлянам и грекам это было более простительно; к тому же в их литературе не это именно должно побуждать нас к подражанию.

— И это заблуждение,— сказал Грин,— и это ложное стремление, как уродливая маска, слетело с моего лица. В несчастье кажется, что тебя бог весть как возвышает, когда ты одними нападками, ложью и извращением можешь унизить больше себя тех, кто лучше и счастливее. В подобных сатирах недостойный мнит создать себе из желчи крылья, которые должны его вознести высоко на небо его воображения.

— В сатирах?— сказал эсквайр,— назовите их лучше, если вы хотите быть вполне честным, их настоящим именем — пасквилями.

— Пощадите меня,— сказал Грин,— и не забывайте, что вы мой благодетель, которому я не смею возражать. Слава богу, для подобных вещей мне не нужно больше брать пера в руки!

— Вы морально очень щедры,— вмешался вспыльчивый Неш,— и притом за счет других. Вы, верно, позабыли, что я вам помогал, когда вы язвительно поносили этого Гарвея, и что, может быть, худшее, как и лучшее, принадлежит мне? И я отношусь к этому предмету гораздо легче, чем оба почтенные господина. Настоящая личная сатира, как бы язвительна она ни была, не ограничивается своим предметом; даже в мельчайших, самых случайных, повидимому, чертах она все же рисует картины всего прошлого и будущего. Пусть же никто не воображает, будто понимает и постигает человечество в себе, его извечные условия, его тайны и истинно духовное начало, если не может уловить самое индивидуальное и отличительное в человеческой личности и изобразить его, будь это даже в самой ядовитой форме. Если эти безобразные гримасы, как вы, сэр, может быть, их называете, не имели бы такого же права на место в храме бессмертия, то трагедии и возвышенные оды были бы в таком же печальном положении. Я и в трагедиях был помощником нашему другу Mapло, и, таким образом, я действительно помогал этим милым детям сооружать их игрушки. Но я полагаю, что теперь уже пора бы этому хламу всем им надоесть. Поэзия! Она хороша как юношеское упражнение. Но что она, собственно, такое? Как будто необходимо повторять себе все снова и снова, и в одиночестве и в обществе, множество избитых вещей? И если бы это оставалось только забавой; но этим убивается, в конце концов, чувство правды и действительности, человек ничего великого и основательного не может охватить и достигнуть, а между тем, эта ложь делается, наконец, ему самому противной. В молодости каждый человек должен любить и писать стихи; но кто это делает своим призванием, тот избирает занятие более неблагодарное, чем тот, кто старается бросать чечевичные зерна сквозь игольное ушко. Правда, всякая полезность всегда остается весьма сомнительной добродетелью; между тем, не подлежит сомнению, что долг всякого быть полезным самому себе; что этого, однако, невозможно достичь путем так называемой поэзии, настолько известно, что я не хочу утомлять свои легкие, чтобы без нужды повторять вещи, очевидные сами собой.

Хозяин вошел и доложил, что господин Генслоу просит разрешения посетить общество на одну минуту.

— Кто этот человек?— спросил эсквайр.

— Содержатель нескольких театров,— ответил Неш; — с других же он пользуется частью доходов, потому что давал ссуды при постройке и обзаведении костюмами. Разрешите ему, уважаемый господин, подняться, так как он вас позабавит за десертом. Хотя его дело, доходы и состояние тесно связаны с поэзией и повышаются и падают вместе с ней, он все-таки достаточно невежествен и говорит бестолковее ребенка об этих предметах, которыми много лет занимался. Он, верно, идет напомнить всем присутствующим о пьесах, которые он должен еще получить от нас.

Эсквайр дал свое согласие, и в комнату вошел человек пожилых лет, весьма серьезного вида. Он был в длинном сюртуке и в руке держал трость с золотым набалдашником. Как только он вошел, он наморщил лоб, чтобы придать себе почтенный вид, после чего торжественно приветствовал эсквайра, с остальными же господами обошелся более фамильярно; но, отвешивая поклон Нешу, он слегка отшатнулся, словно не ожидал встретить его в обществе.

— Я рад,— начал он,— что нахожу здесь собравшимися всех моих старых друзей, и приезжий господин дворянин не прогневается, если я буду говорить о своих нуждах, ибо где мы слышим мычание затерявшегося теленка, туда и идем искать его, будь это даже в церкви. Ай, ай, ай, господин Грин! А наша трахи- или драхикомедия, которую мы хотим поставить? Все еще не обмозговали и не закончили эту вещь? Мои комедианты уже стоят по местам, и первое действие застряло у них в глотке, и они так отчаянно давятся им, что жалко смотреть. Присылайте же остальные действия, чтобы они могли закрыть пасть и скальпировать[37] и другие стихи. Ну, можно ли так поступать? Я узнал об этом только несколько дней тому назад. Труппе, играющей обыкновенно в "Лебеде"[38], вы продали за новехонькую пьесу своего "Неистового Роланда"[39], которого я еще в прошлом году купил у вас для моей "Розы". Теперь молодцы разъезжают с этим "фуриозо" по стране и выдают его в маленьких городках за совершенно новую, еще никогда не слыханную новацию знаменитого господина Грина в Лондоне. Ай, ай, ай, уважаемый! Продавать дважды одну и ту же пьесу, принадлежащую уже мне, это не может быть одобрено даже половинчатой морталитетвостью[40].

— Сознаюсь...— начал Грин.

— Лучше не сознавайтесь,— перебил его говоривший,— и избегайте таких фракасантных событий. От вашего сознания этот неистовствующий Роланд не станет снова разумным. А вы, господин Марло...

— Ну,— воскликнул этот,— и я тоже продал пьесу у вас за спиной?

— Нет, знаменитейший, — ответил гражданин, — вы слишком великодушны для подобных мелких, бестактных стратологий[41]. Я знаю, если бы вы нуждались в деньгах, вы бы скорее перерезали мне горло кинжалом и зарезали бы всех моих комедиантов, чем действовать так из-за угла. Однако, как обстоит дело с вашим Фаустом? Мой трагический буффон день и ночь молится, чтобы чорт, наконец, забрал его. Но вы безжалостно медлите. А находятся этакие люди из всякого сброда, которые уверяют, что чорт утащит вас самих, прежде чем вы окончите эту пьесу, ибо для этой цели, говорят они, вы слишком усердно предаетесь студиям, или как они это называют, так что конверсируете ежедневно с сатаной и Вельзевулом, чтобы как можно натуральнее изобразить их. Ну-с, что прикажете им сказать?

— Что?— воскликнул Марло.— Что вы мещанин с согнутой спиной и с красным носом и не должны позволять себе острить, потому что вас нельзя наказать, в случае если кто обидится, разве что пришлось бы обрезать ваши длинные уши.

— Ловко сказано,— промолвил Генслоу,— и совсем по-гречески! Лучше нельзя выйти из положения. Но кроткий господин Пиль ответит мне, наверное, дружелюбнее, если я справлюсь насчет его нового произведения, которое я должен был получить еще в прошлом году. Ваших "Давида и Вирсавию"[42] люди смотрят уже не так охотно; народ всегда хочет чего-нибудь нового.

— Скоро будет готово, милый господин Генслоу,— добродушно сказал Пиль,— развлечений всегда так много, и музы тоже не всегда услужливы.

— Но мои деньги,— сказал Генслоу,— мои задатки всегда услужливы и не только для вас самих, но еще и для иных хороших приятелей, которые, не называя себя, предпочитают ставить свои вещи унанимно[43], как они это называют, а если они имеют успех, то открывают свое имя, чтобы сразу же и зазнаваться.

Когда содержатель театров вслед затем с поклоном хотел удалиться, Неш подошел к нему, приветливо оскалив зубы, и сказал:

— Ну, почтенный господин, ко мне вы не обращаетесь ни с каким напоминанием или ласковым словом.

— Дорогой господин Неш,— сказал старик,— нам было бы лучше не знать друг друга, и если бы я подозревал, что встречу здесь такой исключительный ум, то не поднялся бы по лестнице. Одним словом, кого я боюсь, с тем не могу иметь никакого дела. Вы человек, который только из милости делает одолжение нашему всемогущему творцу и снисходит до того, чтобы жить и быть человеком. Все, что вы делаете и говорите,— верх совершенства, но если послушать вас потом, то ваши собственные образцовые произведения не стоили того, чтобы вы брали перо в руки, а тем более несчастные уроды какого-нибудь нового Евриппа или Плавттеренция[44]. Вам, собственно, надо бы быть Юпитером или другим каким языческим божеством, которыми всегда клянутся поэты, или Александром Мизедонским.

— Ах, добрейший господин Генслоу,— воскликнул сатирик, которого ничто так не радовало, как когда он казался людям страшным,— вы не должны так несправедливо судить обо мне; я думаю, мы с вами лучшие друзья; разве я не поставлял вам всегда самых лучших и дешевых поэтов, насколько они удавались при суровой погоде? Но вы желаете уж слишком идеальных вещей и не имеете снисхождения к человеческой слабости; такой знаток, как вы, требует всегда только совершенства.

— И справедливо,— ответил Генслоу.— Что мне теперь делать с "Великим преследованием христиан", для которого я уже сшил красные штаны, и вот никак не могу получить последние сцены от вашего поэта? Расходы за расходами, проволочки и неприятности. А с тиранническим императором я уж и совсем не знаю, как быть.

— Тираннов,— сказал Неш,— ведь обыкновенно не трудно обшить и обрядить; вам только следует взять актера, который лучше всех умеет кричать.

— Верно!— сказал директор.— Но тот строен и тонок, императора же все величают толстым Лецианом[45], так что нам придется его начинить, а при бурной игре это всегда фатально.

— Конечно,— сказал Неш; — а между тем, этого требует костюм и хроника, ведь весь мир называет его Диклевианом, или, на уэльском наречии, Диоклецианом. Такой здоровый, дюжий мужчина, право, стоит нескольких лишних локтей бархата, а зрители часто даже не вознаграждают вас за историческую точность.

— Толпа слишком невежественна,— сказал Генслоу;— недавно кто-то хотел меня уверить, будто всем известные грачи[46] в Персии — настоящие люди и нечто вроде наших губернаторов. Но достаньте мне только "Преследование христиан", чтобы мы могли поскорей начать кровавую баню. Ибо таков уж порядок вещей: если поэты и не располагают большим умом и только усердно проливают кровь — пьеса имеет успех, и поэтому театры, собственно, должны были бы находиться около медвежьей клетки, так как игры кончаются, по существу, одним и тем же.

Такого едкого замечания Неш не ожидал от простого человека, а так как остальные, особенно эсквайр, засмеялись, он вышел из себя, тем более, что считал добряка Генслоу совсем недалеким. Поэтому с лицом, искаженным злобой, он яростно крикнул:

— Вы простофиля и ничтожество и не заслуживаете моего остроумия или наказания!

— Видите, господин приезжий,— воскликнул Генслоу,— я для него слишком ничтожен, чтобы меня ругать. Надо думать, настали трудные времена, если господин Неш не находит едкой остроты. Да, да, если бы ум и остроумие можно было брать в долг, как деньги у барышника, я думаю, эти милые господа, хоть они и всеми уважаемы, не посмотрели бы и на двадцать процентиков. А теперь, когда ко мне частенько приходят из-за деньжонок, так как острот у меня нет, то для них я меценат, бог муз, Аполлон, начальник хора и истинный Парнас, потому что у них во рту сухо; конечно, мне всегда приходится платить им наличными, чтобы они могли быть мокрыми от вина; вот вам и Парнас[47]; тогда говорится, что я должен поощрять искусства и таланты. Но когда они не нуждаются во мне, у них находятся для меня всякого рода прозвища, и тогда я мещанин, денежный мешок, несчастная собака, ездящая на осле, а не на Пегасе. Но терпение, господа, вашему ремеслу приходит конец: кончился наш золотой век. Теперь мои артисты все чаще сами будут писать вещи и представлять их затем с подмостков. Я сам не знал, какое сокровище один из них, который до сих пор тоже отдавал унанимно свои комедии. Вы крепко почешетесь за ухом, когда он сорвет у вас с головы лавровые венки, которыми вы сейчас щеголяете, и покажет вам, что за диковинную штуку можно сделать из этого предмета — театра. Мы уже приобрели, и помимо господина Марло, страшного негра[48], а если я его попрошу, он мне, пожалуй, создаст такого же знаменитого жида и Тамерлана, потому что он, ей-богу, все может.


Дата добавления: 2015-08-27; просмотров: 37 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Людвиг Тик 2 страница| Людвиг Тик 4 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.016 сек.)