Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Духовная жизнь Америки 5 страница

Духовная жизнь Америки 1 страница | Духовная жизнь Америки 2 страница | Духовная жизнь Америки 3 страница | Духовная жизнь Америки 7 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

Нередко случалось, когда я сидел, бывало, в американском театре и от скуки просматривал объявления в программе, меня вызывал из моего равнодушия внезапный взрыв одобрения со стороны зрителей, аплодисменты и крики «браво», потрясавшие театральную залу. Что же такое произошло? Смотрю на сцену — нет, ничего особенного, какой-то человек стоит и говорит монолог в 1/2 мили длиной. Тогда я с величайшим удивлением спрашиваю у соседа, по какому поводу так расшумелись.

— О! — отвечает мой сосед, хлопая в ладоши так, что едва может говорить, — о, — повторяет он, — Джордж Вашингтон! — наконец произносит он.

Оказывается, что человек там на сцене действительно произнёс имя Джорджа Вашингтона в своём монологе. Этого было достаточно. Этого было более чем достаточно. Вся эта человеческая масса была наэлектризована, поднялся шум хуже, чем на котельном заводе; все кричат, вопят, стучат зонтами и палками по полу, швыряют бумажные шарики в тех, кто не орёт вместе с ними, бросают носовые платки и свистят — всё это только из-за имени Джорджа Вашингтона! Казалось бы, можно слышать имя Джорджа Вашингтона, не теряя при этом рассудка на целых пять минут; но это может казаться только до тех пор, пока не знаешь американского патриотизма. Американцы так горячи в своём патриотизме, что даже драматическое искусство не может избегнуть его позорного и скверного действия. Искусство заключается в том, чтобы вплести в монолог имя Джорджа Вашингтона! А обязательный долг человека и гражданина — аплодировать этому имени, едва услышав его. Чего именно и не хватает американскому театру, так это духа художественности. Есть в нём и недюжинные силы и шекспировские драмы, но духа нет. Тотчас же чувствуешь этот недостаток духовного настроения, как только войдёшь в американский театр. В нём не чувствуешь себя, как в храме культуры, как в воспитательном учреждении, а скорее, как в ловко разукрашенном балагане, где видишь обстановочные безделушки и слышишь ирландские остроты. Там каждую минуту мешают. С галереи сыплются вам на голову папиросные окурки и ореховая скорлупа; служители снуют вокруг и кричат, предлагая воду, которую носят на доске, или сластей — в мешке; идёт купля-продажа; звенят деньгами, шепчутся, говорят вслух, рассказывают друг другу о рыночных ценах и урожае пшеницы. Затем является человек и раздаёт репертуар на будущую неделю: репертуар этот вполне соответствует тому же духу, которым проникнуто и всё остальное, он совершенно похож на американское банковское свидетельство. Всё — предприятие, скоморошество, бездушие.

Эта публика вовсе не чувствует своей доли ответственности за неудачи и слишком грубые ошибки, какие могут случиться на сцене; она не предъявляет никаких требований к искусству, потому что сама слишком мало художественно образована; она хочет только забавляться и ушиваться патриотизмом. А потому у артистов слишком мало извне побудительных причин для усовершенствования, для достижения высшего. Они встречают мало понимания, а ещё меньше могут ожидать разумной критики. Это слишком часто кладёт весьма заметную печать на представления. Исполнители громко говорят друг другу колкости, а публика обыкновенно забавляется этим. Теодора, уже лёжа мертвая на смертном одре с закрытыми глазами, вдруг открывает глаза и снова их закрывает, и этому публика обыкновенно смеётся. Актёров отнюдь не станут освистывать, если они умышленно и чтобы вызвать смех разбивают созданную с таким трудом иллюзию зрителя. Наоборот, ни на одной американской сцене не задумываются перед тем, чтобы отнять у зрителя иллюзию.

В «Оливере Твисте» видел я господина, идущего по улице без шляпы. Сцена представляла собою лондонскую улицу, но человек, игравший в пьесе роль благодетеля Оливера, очевидно, хотел показать себя публике человеком с простонародными обычаями. Вот почему он оставлял свою шляпу дома, когда выходил на улицу с целью кого-нибудь благодетельствовать... В пьесе национального характера видел я следующее: сцена представляла военный лагерь. Молодой воин входит в лагерь; это ирландец, а, следовательно, и шпион; он открыл важные вещи, и ему непременно нужно послать депешу к своим друзьям в другой лагерь.

Разумеется, ему не представляется возможности это сделать. Вдруг он хватает лук, лежащий на полу — зачем же, между прочим, лежит здесь на полу лук? Ведь это не индейское побоище, это современная война с огнестрельным оружием, — тем не менее, он хватает лук, насаживает депешу на стрелу, натягивает тетиву — и стреляет. Стрела падает. Стрела падает на пол, тут же. Все мы сидели и видели, что стрела упала именно тут. Ну, разумеется, вам кажется это вполне достаточным основанием предполагать, что стрела не могла попасть в другой лагерь? Ничуть! У ирландца нашёлся человек, который стоял и рассказывал, какой путь совершила стрела; как она пронизывала воздух, летела всё дальше и дальше, разрезала эфир, подобно лучинке, сверкала, свистела, достигая цели — и, наконец, упала прямо к ногам союзников в другом лагере! Тогда янки в театре захлопали со всех сторон — северные штаты были спасены. А стрела лежала себе на полу... И этот казус со стрелой — отнюдь не случайность; я нарочно проверял это представление; пьеса шла каждый вечер, но со стрелой дело каждый раз обстояло не лучше; как только ей стреляли, она падала на пол. Но раз она всё-таки пролетала пять с половиною английских миль, не было никакого основания подымать шум из-за этого. Зато этого и не делали.

Итак, драматическое искусство в Америке также нуждается в духе художественности, в некотором просвещении, в дуновении чистого искусства.

 

Влияния в области духовной жизни

 

I. Понятия о свободе

 

Долгое время всеобщим обычаем нашей журналистики было считать американскую свободу образцом того, чем должна быть и чем будет свобода. Господи Боже! Журналисты сами не ведают, что творят! Левые кричат из принципа, правые протестуют по привычке; это беспрерывное пререкание, которое лишь в самых редчайших случаях построено на личном опыте.

Если только собрать воедино мелкие чёрточки, уже приведённые мной раньше, то и в них достаточно скажется духовная свобода американцев: они преследуют газету за то, что она признала парламентарную глупость, совершённую конгрессом; они заставляют ученика коммунальной школы просить прощения у Иисуса Христа за то, что он бросал бумажные шарики во время урока арифметики; они подвергают бойкоту автора за то, что он немножко приподнял завесу с шарлатанства в добродетелях американок; они заставили замолчать другого писателя за то, что книга его носила отпечаток европейского влияния; они накладывают пошлину в 35 процентов на произведения современной культуры; уродуют сочинения Золя и не терпят их в книжных давках; они запрещают художникам рисовать пастуха с расстёгнутой пуговицей; они поносят Сару Бернар за то, что артистка, как человек, расстегнула одну пуговицу — достаточно одних этих примеров, приведённых наудачу, чтобы показать нам, какого рода духовной свободы придерживается Америка.

Если мы теперь обратимся к социальной свободе, но её тоже иллюстрируют несколько чёрточек, которые также уже были приведены здесь; гражданский долг состоит в том, чтобы аплодировать при имени Вашингтона; безнаказанно можно кидать в человека окурками и ореховой скорлупой только за то, что он не обезумел, услыхав это имя; иммигрант зачастую должен отрицать своё иностранное происхождение, поступая на службу к янки; освобождая несколько тысяч африканских полуобезьян, они одновременно подвергли свыше миллиона маленьких белых детей рабству, защищаемому законом; дама без средств и без титула не имеет доступа в известные круги общества. Несколько наивно представлять подобную свободу образцом свободы вообще. Эта свобода весьма условная.

Свобода в Америке, прежде всего, так же несообразна и лишена гармонии, как и всё в этой стране. Тотчас же замечаешь, что она не является плодом долгого и постепенного развития, а во многих отношениях — лишь результатом стремительного решения какого-нибудь конгресса. Она безформенна, лишена равновесия и внутренней связи. Она в Америке настолько вольна, что можно застрелить человека среди улицы за то, что он в лавке бранился в присутствии женщины; но она не настолько вольна, чтобы можно было плевать на пол или оставить непотухшую сигару — отнюдь нет! Американская свобода настолько же до смешного мелочна и узка в пустяках, насколько она, в силу государственного устройства, широка и либеральна в крупном. Когда, например, эмигрант высаживается в Нью-Йорке, у него тотчас же отбирают финский нож, который он носит в ножнах и которым режет табак для своей трубки, но оставляют при нём револьвер, хотя бы по револьверу в каждом кармане, если ему угодно, потому что револьвер — национальное оружие.

Свобода в Америке далеко не всегда добровольная, но зачастую бывает принудительная, требуемая законом. Конгресс заседает и придумывает закон, насколько человек обязан быть свободен, вместо того, чтобы определить, насколько не должен человек злоупотреблять свободой. В Америке наталкиваешься на целый ряд примеров такой законопринудительной свободы. «День Вашингтона», например, является таким подневольным праздником, который переворачивает всё школьное дело наизнанку гораздо больше любого церковного праздника; но в этот день обязаны быть свободными. В 1868 году появился в республике один писатель, высказавший свою веру в монархический строй; человека этого звали Фред Никкольс, а книга его носила заглавие «Thoughts» (Мысли). Человеку этому плохо пришлось: он не выполнил свою обязанность — быть свободным. К нему так отнеслись в газетах и в народных собраниях, что ему пришлось, ради защиты своей совести, уехать в путешествие по Мексике, — а оттуда он уже никогда ни возвращался. Требуется, видите ли, чтобы даже в мыслях человека заключалась известная доля свободы, иначе ему приходится прогуляться в Мексику... К законопринудительной свободе относится и тот род обязательной свободы, которую народный патриотизм сам наложил на себя. Купец, не закрывший своей лавки 4 июля, так или иначе, поплатится за это; человек, не теряющий головы при имени Джорджа Вашингтона, также поплатится за это. Иностранец отнюдь не чувствует себя свободным в пределах Америки, его симпатии и мнения предписываются ему, и ему остаётся только либо подчиниться, либо нести на себе всю тяжесть последствий, потому что пред ним — деспотизм свободы, деспотизм тем более нестерпимый, что исходит он от самодовольного, неинтеллигентного народа. В Америке не отличают понятий демократизма и свободы; чтобы поддержать сплочённую демократию, охотно жертвуют свободой. Утончённое, горячее стремление к свободе со стороны отдельной личности оскорбляется всячески. Чтобы подорвать эту личную жажду свободы в своих гражданах, Америке, в конце концов, удалось создать стадо фанатических автоматов свободы, составляющее американскую демократию.

Словом, свобода в Америке — свобода с большими, зияющими прорехами; даже с формальной точки зрения она сильно отстала от свободы многих других стран. Это в особенности касается тех областей, где выступает религиозная тупость и патриотический фанатизм. Я сообщу крупную, характерную черту свободы духовной и социальной жизни Америки, замечательную, как пример, и картинно иллюстрирующую эту свободу, а в то же время объясняющую дух правосудия, воцарившийся в Америке.

В «America» была недавно заметка следующего содержания: «Наконец является некоторая надежда на то, что герои Сенного рынка получат памятник за свой смелый поступок в майскую ночь, полную событий. Модель памятника для рынка только что закончена художником и вскоре будет прислана в Нью-Йорк для отливки в бронзе. Статуя имеет 8 футов в высоту и изображает полицейского служителя, стоящего на страже закона; говорят, что памятник этот — замечательное произведение искусства. Давно пора привести в исполнение намерение воздвигнуть этот памятник. Хотя никаким памятником невозможно было бы выразить благодарности, которою обязаны жители Чикаго по отношению к этим людям, пожертвовавшим жизнью своей на защиту закона, всё же хорошо, что у них будет памятник в ознаменование этого события».

Само же событие, о котором идёт речь, во-первых, выказывает наиболее характерные черты американской «свободы», а во-вторых — является самым ярким примером чисто американского правосудия. 4 мая 1886 года на одном многолюдном митинге на Сенной площади в Чикаго невидимой рукой брошена была начинённая динамитом бомба, которой убито было пять и ранено двое полицейских служителей[40].

Никому неизвестно, кто это сделал; это мог быть и кучер, и пастор, и член конгресса, точно так же, как и анархист. На следствии почти выяснилось, — заметим между прочим, — что приготовления для метания бомбы совершались самими властями у полицейского служителя, чтобы подстроить основание для привлечения к суду вожаков анархистов. Между тем наудачу забрали семь человек из вожаков анархистов за семь жертв бомбы, и пять из них приговорили к смерти за пятерых, убитых бомбой, и двух — к пожизненному тюремному заключению за двоих, только раненых бомбой. Око за око, зуб за зуб! Практическое и жалкое американское правосудие! Один из повешенных анархистов, Парсон, даже не был на Сенной площади в тот вечер, когда бомба была брошена. «Нет, — возразили ему, — но ведь ты же анархист?» — «О, да!» — отвечал Парсон.

Едва встретив идею, свободные американцы вешают её. С того момента, как редактор Спис опубликовал свои потрясающие описания каменноугольных копей в Огайо, он сделался опасным человеком, за которым стали следить, человеком отмеченным, предназначенным к смертной казни. И ещё прежде, чем семь идеалистов успели охладеть на своих виселицах, демократическая, свободная чернь всей земли янки воздвигает памятник великому патриотическому подвигу — повешения идей. И газеты находят, что пора это сделать...

 

II. Правосудие и преступления

 

Нельзя придумать более полной и верной иллюстрации для американского правосудия и социальной свободы, как эта история с анархистами. Со всей своей возмутительной грубостью она удивительно характерна для всего американского общества с верху до низу. Она рисует нам этот народ, состоящий из низших типов человека в Европе, народ, который приговаривает к смерти лучших представителей идеи в своей стране за то, что те придерживаются мнений, совершенно недоступных широкой, крикливой массе. Она показывает нам, как американский суд, при явном подкупе и под давлением назойливой и невежественной толпы, готов судить кузнеца, вместо булочника. Наконец, она показывает нам и то, каких преступлений наиболее боится страна, называемая Америкой: преступлений незаурядных, которых толпа не в состоянии понять, — идейных преступлений. Одного обвинения в политическом преступлении было достаточно, чтобы погубить семь человек, и наоборот — преступления более простого, грубого, а потому и удобопонятного характера не производят никакой сенсации. Убийство в подворотне с целью грабежа, явное, ежегодное хищение казённых лесов членами конгресса, ловко подстроенный подлог железнодорожного короля, неслыханный крах банка президента Гранта и его зятя в Нью-Йорке[41] — за подобные преступления можно в Америке откупиться при помощи веских связей, по известной таксе, или иным соответственным экономическим путём, частным образом. Но за проповедь социальных идей, идущих в разрез с мнениями демократической деспотии свободы, полагается смертная казнь.

Замечательной чертой американского правосудия является то, что оно совершенно бессильно против крупных мошенничеств. Не потому, чтобы в стране не было законов, запрещающих мошенничества, и не потому, чтобы не могли выследить преступника, а только в силу невероятной подкупности блюстителей закона. Замечательно характерно также для всей идейной жизни американского народа, для его интересов и образа мышления то пристрастие, чтобы не сказать симпатия, которое обнаруживает публика к более крупному мошенничеству. Считается проявлением духовного гения янки — выполнить ловкое (smart) мошенничество; газеты заявляют, что это было славно обработано. Законы далеко не строги в этой области; американские законы в этом случае составлены «в духе соглашения». Два-три недавних происшествия в Америке, взятых наудачу, пояснят, что именно я разумею.

За шесть дней до моего последнего отъезда из Америки, один кассир в нью-йоркском банке украл из своей кассы 200 тысяч долларов.

— Ну, что же, — поймали его?

— Нет.

— Куда же он уехал?

— В Канаду.

— И теперь он там?

— Да, он и теперь там.

14 ноября прошлого года исчез обладатель банка «Valparaiso» в Омахе[42]; звали его Сковилль. Он прибавил себе 300 тысяч долларов к тем, какими обладал сам, и совершил это следующим образом: с ценными бумагами, подлежавшими уплате в его банке, произвёл он «addition», — понятие, встречаемое, конечно, только в местной американской финансовой науке, — так что бумаги эти поднялись вдвое против их первоначальной стоимости; затем Сковилль вложил их в несколько более крупных банков, в которые он обыкновенно вкладывал деньги. Потом он исчез.

— Куда же он уехал?

— В Канаду.

— И он всё ещё там?

— Да, он всё ещё там.

Канада — это верное место, неприкосновенное убежище, где не может быть схвачен ни один мошенник. Между Соединёнными Штатами и Канадой нет соглашения о выдаче преступников. Сковилль находится в полнейшей безопасности. После одной ночи и одного дня в вагоне он очутился в стране, где американский уголовный закон уже не мог его настичь. Но что же делают Соединённые Штаты? А Соединённые Штаты делают то же, что и всегда в подобных случаях: они действуют и ведут переговоры «в духе соглашения». Они отправляют в Канаду уполномоченного и поручают ему объясниться с мошенником! Если он вернёт 2/3 похищенного, то остальную треть может оставить себе.

И остаться на свободе? — спрашивает Сковилль.

— Вернуться и остаться на свободе! — отвечает Америка своему возлюбленному детищу.

Сковилль совсем было согласился пойти на эти условия, но вдруг раздумал.

— Мне нужно поговорить с женой, — сказал он.

И уполномоченный, у которого, верно, тоже была жена, конечно, понял, что, когда дело идёт о 300 тысячах долларов, то человеку необходимо переговорить об этом с женой. Итак, Сковилль посоветовался с женой.

— Нет! — сказала жена.

И не могло быть никакого недоразумения относительно того, что она сказала «нет». И уполномоченный должен был вернуться обратно со своим поручением. Миссис Сковилль, которая была, в сущности, то же самое, что и мистер Сковилль, ответила Америке: «нет».

Как же было принято это дело в Америке? Так оно и осталось, забытое из-за новых мошенничеств такого же рода, мошенничеств, к которым Америка применяла тот же самый порядок в силу того же «духа соглашения». Но газеты напечатали передовицы об этом великолепном проявлении гениального духа янки; они несколько раз повторили, что это ловко обделано, в высшей степени ловко, после чего всё это кануло в вечность.

Насколько жестоки и неумолимы американские законы относительно политических преступлений, настолько же мягки и снисходительны они в отношении преступлений грубых, в отношении простых мужицких грехов, на которые способен каждый продувной фермер из прерии. Один из моих знакомых — издатель анархистского листка, и почта отказывает ему пересылать его газету, боясь замарать себя. А в Нью-Йорке издаётся «Police Gazette» («Полицейская Газета»), самая грязная в мире, орган, почти исключительно посвящённый позорнейшим преступлениям в Штатах — убийствам, разврату, изнасилованиям, кровосмешению, побоищам, грабежам и мошенничеству, часто с возмутительнейшими иллюстрациями, напечатанными на красной бумаге, — этот листок охотно рассылается почтой. У «Police Gazette» 60 тысяч подписчиков, её найдёшь и в гостинице, и в парикмахерской, и в клубе; она пользуется исключительным вниманием американцев. В ней говорится о преступлениях, понятных каждому, о тупых грехах, которые может совершить каждый фермер из прерии при помощи простого кирпича.

Иностранец, вникнув в статистику преступлений в Америке и пересмотрев судебные процессы, будет поражён, до чего грубы и безыдейны преступления, совершаемые в Америке.

 

III. Школьное дело

 

По-моему, дело обстоит так, что было бы прямо чудом, если бы американцы были просвещённым народом. Я принимаю во внимание, что американцы — новая нация, состоящая из разнообразнейших и зачастую наименее просвещённых элементов народонаселения других стран с темпераментом всех градусов широты; я не упускаю из виду и того, что американцы, рассматриваемые, как нация, представляют собой фактически лишь искусственный продукт, скорее только эксперимент, нежели результат; я знаю, что даже самый истый янки есть только сын своего отца, чей прадед был бежавшим крепостным из Европы; знаю и то, что 75 процентов теперешнего населения Америки составляют люди — мужчины и женщины — чьи родители 50 лет тому назад потеряли оседлость в Старом Свете и чьи дети ещё не имели времени приобрести эту оседлость в Новом. Ведь один переезд через океан ещё не делает человека просвещённым. А между тем нас серьёзно хотят уверить именно в этом. Во всяком случае, у нас в Норвегии один факт более или менее долгого пребывания человека в Америке означает то, что человек этот знает кое-что побольше, чем «Отче наш». Хорошо ещё, если он не забыл при этом и «Отче наш»!.. Даже в самом истом янки сказывается врождённая наследственность от его предков, эмигрантов; в крови у него прежде всего — стремление добыть себе материальные блага, — потому что единственным стремлением первых переселенцев и было — добыть себе материальное благосостояние; только за этим явились они в эту страну. Господствующие черты передавались потомкам. Образование, положительные науки, знания — всё это идёт лишь кое-как, пока не добыты хорошие средства, а когда хорошие средства добыты, учебный возраст пропущен. Если бы американцы были просвещённым народом, это противоречило бы всем законам природы.

Хотели извлечь самые веские заключения из того обстоятельства, что в Америке свободная школа. Я пришёл к глубочайшему убеждению, что образование, получаемое в этих школах, отнюдь не соответствует огромным затратам на них. Даже в высших учебных заведениях как учащие, так и учащиеся совершенно не знают — говорю, дабы использовать вышеупомянутый мною пример — о существовании телеграфа в Норвегии в 1883 году, в низших же школах едва ли даже знают вообще о существовании Норвегии; знают, что есть Скандинавия, которая в то же время и Швеция. Познакомившись немножко поближе со свободными школами Америки, приходишь к горькому разочарованию.

Сидеть и слушать сведения, даваемые в американских свободных школах — не лишено удовольствия. Сообщение этих сведений не есть методическое преподавание данного предмета, оно, прежде всего, является для учеников занимательной беседой, в которую, между прочим, вплетены и положительные научные истины. Хотя этот метод обучения достоин похвалы, потому что делает обучение интересным для ученика, а школу — привлекательной для него, но у него есть та дурная сторона, что он легко вовлекает обучение в область абстракции, он заставляет обращаться к всевозможным вещам, превращая учение в чистейшую забаву, прививая привычку к шуткам, к анекдотам, в которые вплетены, между прочим, и научные сведения. Учитель — американец, он прирождённый оратор, он говорит речь, бросает на скамьи кончики и обрывки знаний учащимся, поминутно спрашивая, поняли ли его дети, и прося их не забывать сказанного. Таким образом, час, предназначенный для одного предмета, легко может превратиться в час преподавания для любого из прочих. Я иду в школу в субботу и намеренно выбираю час, предназначенный «риторике», я хочу познакомиться с американской риторикой. Но я уже искушён опытом: на вопрос, откуда я, я, не сморгнув, отвечаю, что я — немец. Но и тут я поступил необдуманно: к сожалению, на учителя нисходит по этому случаю вдохновение, он настроен риторически: урок превращается в проповедь, речь идёт о всевозможных вещах и, наконец, останавливается на Германии. Но в каждом замечании заключено отрывочное, более или менее научное сведение то о том, то о другом; интересный ералаш знаний, почерпнутых из учебников, газетной мудрости, словарей и листков воскресной школы. Речь эта всегда строго нравственна, чтобы не сказать религиозна. Преподавание ведётся в этих «свободных от религиозного обучения» школах совершенно в том же ортодоксально-религиозном духе, как и в наших народных школах. Даже тогда, когда учитель-оратор в продолжение урока затрагивает европейские дела, говорит о свободомыслии, анархизме и иных социальных напастях, он всегда заботится о том, чтобы извлечь нравоучение из этого; немножко доброй воли — и князь Бисмарк становится республиканцем, а Вольтер — архиепископом в Будапеште. Фактическая мораль торжествует над самим фактом... Потеряв время за уроком для риторики, я зато узнал, что первые настенные часы были изобретены в Германии в 1477 году — что, пожалуй, и, правда, а также то, что Фердинанд Лассаль[43] умер в 1864 году, обратившись к Богу, — что, пожалуй, ложь.

Без всякого сомнения, преподавание некоторых предметов ведётся гораздо более основательно в американских коммунальных школах, нежели в наших народных; назову, например, арифметику, картографию, каллиграфию, историю и географию Америки и декламацию. Признаюсь также, что мои сведения о преподавании в Америке очень неполны. Я, может быть, не прослушал всех предметов и, само собой разумеется, не обошёл всех школ. Я только интересовался этим предметом, потому что школьное дело в Америке — как и в других странах — наиболее обрисовывает духовную жизнь страны и её проявления. Я расспрашивал учеников, говорил с учителями и учительницами, осмотрел главнейшие пособия и пришёл к глубочайшему убеждению, что американские свободные школы стоят дороже, чем заслуживают. Там преподаётся безбожное количество предметов; есть там, как вы видели, и декламация и риторика, да, даже «философия» значится в расписания; но я был поражён, насколько эта бездна премудрости растягивается скорее в ширь, чем в глубь. При всех моих сношениях с американцами — в продолжение многих лет и в различнейших делах мне немало довелось иметь сношений с ними — я никогда не замечал, чтобы, например, философия, изучаемая ими в школе, заметно проникла в глубину их мозга, А чтобы провести параллель с другой страной, возьмём, — оставляя в стороне Норвегию, — хотя бы Ирландию. Я не меньше встречал образованных людей, как среди детей, так и взрослых в Ирландии, нежели в Америке, хотя бы в самой глубине страны. Лично я ставлю главным образом в упрёк американской школе то, что она совершенно не даёт сведений о чужих народах, чужих государствах, о современной культуре Европы и Азии, о мире. Приходишь к убеждению, что американские школы слишком патриотичны, чтобы знакомить учеников с всемирной историей. Только в особых случаях, при посещении кем-нибудь школы, учитель даёт отрывочные сведения из всеобщей истории; он держит речь, говорит о всевозможных вещах. Перебирает все эпохи культуры, называет Моисея, Наполеона и Акселя Паульсена.

Чтобы получить более ясное понятие о том, насколько тяжелы американские школьные налоги, сравним школьный бюджет одного из наших городов со школьным бюджетом соответственного по величине американского города. В Копенгагене на школы расходуется 1 миллион 300 тысяч крон, в Миннеаполисе — городе той же величины — 3 миллиона 300 тысяч крон, то есть на 2 миллиона больше. Да ещё сюда не входят расходы на духовные школы. В результате, американские школы, по-видимому, ни в каком отношении не соответствуют тем необычайно широким экономическим жертвам, которые ради них приносятся. Будучи уже взрослыми, ученики этих школ сидят в Атенеуме и услаждают душу свою сообщениями о патентах и сыщичьими подвигами, и, несмотря на всю ту «философию», которую слышали они когда-то из уст учителя, отошлют иностранца, спрашивающего их о Гартмане[44], к американцу — пастору Эмерсону.

Я утверждаю, что в американском народе нигде не видно, чтобы его неслыханно дорого поставленное школьное дело приносило блестящие плоды в отношении духовного и умственного развития; видишь ясно, что американцы стоят на очень низкой ступени просвещения, зачастую граничащей с полным невежеством. То, что они, наоборот, опередили нас в некоторых предметах, как, например, в арифметике и отечественной истории, вовсе не способствовало их умственному развитию в качестве народа вообще. Их мелочные познания ничтожнейших событий их собственной истории, например, постоянное чтение о знаменитых будто бы военных подвигах, быть может, немало способствовало развитию в них самодовольства и сделало янки ещё более патриотичными, чем раньше. Что же касается их искусства в счёте, то оно уж во всяком случае не ослабило, если не усилило их грубую алчность и их врождённое стремление возиться с материальными ценностями. Мальчик янки не вырастет, не попытавшись надуть кондуктора трамвая, проехавшись без билета, а когда вырастет и примет участие в выборах, то продаёт открыто свой голос за столько-то и столько-то долларов и центов.

 

IV. Церковь и нравственность

 

В американских университетах курс теологии читается три года. Замечательно, что курс медицины наряду с этим продолжается самое большее один год, а во многих университетах даже всего только четыре месяца. То, что там есть и студенты-медики, прошедшие более чем один курс, то, что есть в Америке доктора и замечательные учёные (Томас[45], Адамс[46] и многие другие), отнюдь не мешает человеку, прошедшему четырёхмесячный курс, применять на практике своё невежество среди своих сограждан. Секретарь комиссии Раух энергично, но тщетно старался искоренить это научное мошенничество. Ему не удалось ни истребить, ни рассеять этой стаи «коллег по медицине», действующих бок о бок с коллегами по медицине, и «профессоров», теснящихся вокруг профессоров; сила шарлатанства слишком велика в Америке.


Дата добавления: 2015-08-26; просмотров: 44 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Духовная жизнь Америки 4 страница| Духовная жизнь Америки 6 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.016 сек.)