Читайте также: |
|
Отныне насильственное истребление зла означает, что зло принято всерьез и что возможность бесконечного прощения побуждает к бесконечному злу. Божественная доброта диалектически оборачивается по своим последствиям божественной злобностью. Нет ничего, что можно было бы принять с большим трудом, чем благо христианских таинств. Тот факт, что божественное терпение имеет предел, что существуют смертные грехи, есть условие уважения Бога ко вполне ответственному человеку. Без такой конечности божественного терпения свобода человека была бы временной и смехотворной, а история — просто игрой. Нужно признать совершеннолетие человека. Допустить наказание — значит уважать саму личность виновного.
В чем состоит божественная доброта — в том, чтобы бесконечно жалеть человека в этом сверхъестественном сострадании, которое движет Симоной Вейль, или в том, чтобы принять человека в Своё Сообщество, обращаться с ним с уважением? Любить ближнего может означать видение его ничтожности и тленности, но может означать и видение его лица, его господствующего положения по отношению к нам, его достоинства товарища Бога, имеющего на нас права. Если сверхъестественная божественная любовь в христианстве Симоны Вейль выходит за пределы сострадания к несчастью твари, она может означать только любовь к злу как таковому. Бог возлюбил зло: именно в этом, быть может, — мы говорим это с бесконечным уважением — заключено самое трепетное видение этого христианства и всей метафизики Страстей. Но к нашему уважению примешивается значительная доля страха. Наш путь — иной.
Согласно Симоне Вейль, боговдохновенный текст допускает возможность страдания невинных. Для Симоны Вейль такое смирение не означает безмятежности. Но именно эта тщетность сострадательной любви — это смирение с несчастьем невинных, таящееся в глубине самой активной любви, — является для нас противоречием. Любовь не преодолевает его, потому что питается им. Чтобы его преодолеть, нужно действовать: именно здесь находят свое место действие и его несводимость к домостроительству бытия. Внутреннего человека было бы достаточно, если бы не страдали невинные. Самая активная любовь отчаивается в своей активности и надеется на что-то лишь для себя: она есть интериорность. Отношение, заключающее в себе такое противоречие, как страдание невинных, не преодолеть в интериорности любви. Здесь продолжение зла в мире полностью изобличает мнимое совершенство любви. Здесь ничто не довершено, так как внешний порядок не затронут. Воздать другому должное, любить его в справедливости — вот сущность истинного действия. Другой есть мой господин, и когда я действую, то устанавливаю некий порядок, который отныне возможен сам по себе.
Любить творение потому, что оно есть всего лишь творение, или же любить человека потому, что, будучи внутри творения, он превосходит тварность, — вот альтернатива между милосердием и справедливостью.
Широкообразованную Симону Вейль нельзя упрекнуть в незнании того, что понятия вроде Доброты не просты, что они могут подразумевать и охватывать такие понятия, которые кажутся противоположными им самим. Но, воодушевленная диалектикой христианского опыта, она довольствуется первыми попавшимися понятиями там, где речь заходит о Ветхом Завете. Довольствуется непринужденным повторением аргументов Вольтера: «Авраам начал с того, что торговал женой...».
IV
Симона Вейль гонится за платоновской ясностью. В Евангелиях она усматривает ту самую интериоризацию религиозной истины, которую греки осуществили по отношению к геометрии в области теоретического знания. И, разумеется, геометрия и логика есть только у греков. Но универсальность социального порядка не является результатом логической операции. Ветхий Завет кажется Симоне Вейль ночным мраком мифов, сказок, апологий и мнений;
этим мраком изгоняется Логос, наконец говорящий без намеков и приблизительностей. Такое непонимание имеет глубокие корни. Церковь усматривает в Ветхом Завете ряд предвосхищений, и к такому видению ее подталкивают не только апологетические задачи, но и ощущение абсолютной загадочности Книги. Для нас же мир Библии — это мир не образов, а лиц. Они целиком присутствуют там и связаны с нами. Лицо человека есть то, благодаря чему невидимое в нем становится видимым и вступает в отношение с нами.
Мы не мыслим отношения, а пребываем в них. Речь идет не о внутреннем размышлении, а о действии. Именно в нечистоте мира — который Ветхий Завет принимает со всей его данностью — созидается чистота. Но она созидается, она есть действие. Не существует искупления мира, есть преображение мира. Искупление само по себе уже есть действие; чисто внутреннее покаяние — это противоречие в терминах. Страдание не имеет никакого магического эффекта. Страдающий праведник велик не по причине страдания, а по причине праведности, бросающей вызов страданию. Страдание и смерть суть термины человеческого претерпевания, но жизнь — не претерпевание. Она есть действие. Она совершается в истории.
История рождается не из грехопадения, а из сотворения человека. Истинный парадокс совершенного бытия состоит в том, что оно пожелало иметь равных себе вне себя, пожелало множественности сущих и, следовательно, действия за пределами интериорно-сти. Именно в этом пункте Бог превосходит само творение. Именно здесь совершается «кенозис» Бога. Он сотворил того, с кем может говорить.
Любить Тору больше, чем Бога42
Среди недавних публикаций, посвященных иудаизму, много прекрасных текстов. Талант в Европе найти нетрудно. Но правдивые тексты редки. Иссыхание гебраистических штудий за последние сто лет отдалило нас от истоков. Производимое сегодня знание не имеет под собой интеллектуальной традиции; оно остается знанием самоучек, даже когда не является импровизацией. Быть читаемым только теми, кто знает меньше тебя — какая порча для исследователя! Не сталкиваясь с цензорами и санкциями, авторы смешивают это непротивление со свободой, а свободу — с гениальностью. Стоит ли удивляться, что читатели не верят им и видят в иудаизме, которому в мире все еще привержены несколько миллионов
нераскаявшихся, нагромождение мелочных плотских предписаний, не представляющих ни интереса, ни важности?
Мы только что прочитали прекрасный и правдивый текст — правдивый, как может быть правдивым только вымысел. Он был опубликован в одной израильской газете анонимным автором и в переводе Арнольда Манделя напечатан в парижском сионистском издании Обретенная Земля под заглавием: Иосселъ, сын Иосселя Ра-ковеля из Тарнополя, говорит с Богом. Текст, по-видимому, читался с волнением. И он его заслуживает, ибо свидетельствует об интеллектуальной сдержанности, говорящей о чем-то большем, нежели тексты интеллектуалов, нежели понятия, заимствованные, например, у Симоны Вейль — этом последнем крике моды в области религиозной терминологии, как известно всем в Париже. В этом тексте, напротив, присутствует целомудренно скрытое, но достоверное иудейское знание; выражен глубокий и подлинный опыт духовной жизни.
Текст выдает себя за документ, написанный в последние часы Сопротивления в варшавском гетто. Рассказ ведется от имени свидетеля всех ужасов, потерявшего в этом аду своих маленьких детей. Последний оставшийся в живых из всей семьи, да и то ненадолго, он передает нам свои последние мысли. Конечно, литературный вымысел— но вымысел, где каждый из нас, уцелевших, с головокружительной ясностью узнает собственную жизнь.
Мы не станем рассказывать все это, хотя мир ничему не научился и все забыл. Мы отказываемся делать зрелище из Страдания Страданий и зарабатывать себе мелкую славу сценариста или постановщика этих нечеловеческих криков. Они всё слышатся и отдаются эхом через все вечности. Прислушаемся только к мысли, которая пробивается в них.
Что означает это страдание невинных? Не свидетельствует ли оно о безбожном мире, о земле, где человек есть единственное мерило Добра и Зла? Самой простой и обыкновенной реакцией было бы сделать заключение об атеизме. И это вполне нормальная реакция для всех тех, в чьем представлении Бог — немного примитивный — до сих пор раздает награды, налагает кары или прощает прегрешения, в своей доброте обращаясь с людьми как с вечными детьми. Но какими скудоумными демонами, какими странными магами вы населили ваше небо — вы, кто сегодня объявляет его пустым? И почему под этим пустым небом вы все еще пытаетесь найти какой-то разумный и добрый мир?
Под этим пустым небом Иоссель, сын Иосселя, с новой силой переживает достоверность Бога. Ибо если он так одинок, то для того, чтобы чувствовать на своих плечах всю ответственность Бога.
На пути, ведущем к единому Богу, есть промежуточная станция, где Бога нет. Истинный монотеизм должен отвечать на законные требования атеизма. Бог взрослого человека являет себя именно пустотой неба детства. Есть миг, когда Бог удаляется из мира и закрывает свой лик (говорит Иоссель бен Иоссель). «Он принес людей в жертву их яростным инстинктам... И поскольку эти инстинкты господствуют в мире, естественно, что хранители божественного и чистого первыми становятся жертвами этого господства».
Мы думаем, что Бог, закрывающий свой лик, — не теологическая абстракция и не поэтический образ. Это час, когда справедливый человек не находит никакой внешней опоры, когда его не защищает никакая институция, когда утешение божественным присутствием в детском религиозном чувстве тоже становится невозможным, и человек способен восторжествовать только в собственной совести, то есть — с необходимостью — в страдании. Это специфически иудейский смысл страдания, которое ни на мгновение не становится мистическим искуплением грехов мира. Положение жертв в разлаженном мире, то есть в таком мире, где добро в конечном счете не торжествует, — это страдание. В нем открывается Бог, который, отказываясь являть себя в виде помощи, требует полной зрелости всецело ответственного человека.
Но этот Бог, закрывающий свой лик и оставляющий справедливого в его неторжествующей справедливости — далекий Бог, — тотчас приходит изнутри. Эта интимность совпадает для сознания с гордостью быть евреем, гордостью конкретно, исторически, без раздумий принадлежать к еврейскому народу. «Быть евреем означает... вечно плыть против грязного и преступного человеческого потока... Я счастлив, что принадлежу к несчастнейшему из народов земли, к народу, чья Тора представляет самое возвышенное и прекрасное, что только есть в законах и нравах». Внутреннее присутствие мужественного Бога завоевывается в предельном испытании. Благодаря моей принадлежности к страдающему еврейскому народу далекий Бог становится моим Богом. «Теперь я знаю, что ты поистине мой Бог, ибо ты не мог бы быть Богом тех, чьи дела самым ужасным образом выражают воинствующее отсутствие Бога». Страдание справедливого во имя неторжествующей справедливости конкретно переживается как иудаизм. Израиль — исторический, телесный — вновь становится религиозной категорией.
Бог, закрывающий свой лик, но узнаваемый в своем внутреннем присутствии, — возможен ли он? Не идет ли речь о некоей метафизической конструкции, о salto mortale во вкусе Кьеркегора? Напротив, мы полагаем, что здесь проявляется своеобразие иудаизма: отношение между Богом и человеком — не сентиментальное слия-
ние в любви с воплощенным Богом, а отношение между духом и духом через посредство учения, через Тору. Именно невоплощенное слово Божье гарантирует присутствие живого Бога среди нас. Доверчивая вера в Бога, не являющего себя ни в какой земной власти, может опираться только на внутреннюю очевидность и значимость учения. К чести иудаизма, в этом учении нет ничего слепого. Отсюда — слова Иосселя бен Иосселя, составляющие кульминацию монолога и вторящие всему Талмуду: «Я люблю Его, но еще больше я люблю его Тору... Даже если бы Он разочаровал и как бы обманул меня, я продолжал бы соблюдать предписания Торы». Богохульство? По крайней мере, защита против безумия непосредственного, без участия разума, контакта со Священным. Но прежде всего — доверие, которое не опирается на торжество какой-либо институции; внутренняя очевидность морали, которую приносит с собой Тора. Это трудный путь, но он уже совершается в духе и в истине и более ничего не предвосхищает. Симона Вейль, вы никогда ничего не понимали в Торе! «Наш Бог есть Бог мщения, — говорит Иоссель бен Иоссель, — и наша Тора полна смертных кар за простительные грехи. Но при всем том достаточно было Синедриону — верховному суду нашего народа — единственный раз за шестьдесят шесть лет вынести смертный приговор, чтобы судей сочли убийцами. Бог неевреев заповедывает любить каждое творение, созданное по его подобию, в то время как наша кровь льется во имя Его почти две тысячи лет».
Настоящая человечность человека и его мужественная нежность входят в мир вместе с суровыми словами требовательного Бога; духовное дается не как чувственная субстанция, но через отсутствие; Бог конкретен не через воплощение, а через Закон, и его величие — не веяние священной тайны. Величие Бога наполняет нас не страхом и трепетом, а более возвышенными чувствами. Закрыть свой лик, чтобы сверхчеловечески потребовать от человека всего; сотворить человека способным к ответственности, способным говорить со своим Богом не как должник, но как заимодавец, — поистине божественное величие! В конце концов, заимодавец имеет веру par excellence, но при этом не поддается на уловки должника. Наш монолог начинается и заканчивается этим отказом смириться. Умея доверять невидимому Богу, человек в то же время по-взрослому определяет меру собственной слабости: героическая ситуация, в которой он находится, делает мир действительным, но она же ставит его под угрозу. Созревший благодаря вере, берущей начало в Торе, человек упрекает Бога в безмерности его Величия и чрезмерности требований. Человек будет любить Бога, как бы Он ни пытался подорвать его любовь. Но — «Не натягивай лук сверх
меры», — восклицает Иоссель бен Иоссель. Религиозная жизнь не может свершиться в этой героической ситуации. Нужно, чтобы Бог раскрыл свой лик, чтобы справедливость и сила соединились; нужны справедливые установления на этой земле. Но только тот, кто познал сокрытого Бога, может требовать от Него раскрыться. В какой напряженной диалектике утверждается равенство Бога и человека в самом лоне их несоразмерности!
Так мы удаляемся и от пылкого, почти чувственного общения с Божественным, и от отчаянной гордыни атеизма. Цельный и суровый гуманизм, сопряженный с трудным поклонением! И наоборот — поклонение, совпадающее с превознесением человека! Личный Бог, единый Бог видится не так, как видится смутный предмет в темной комнате. Прокомментированный текст показывает, что этика и первичные законы устанавливают личное отношение, достойное этого имени. Любить Тору больше Бога — это и значит восходить к личному Богу, против которого возможно взбунтоваться, — иначе говоря, за которого возможно умереть.
Закон талиона
Раздел книги Левит о семи днях недели, включающий в себя главы 21, 22, 23 и 24, заканчивается знаменитым пассажем, который в Новое время многим кажется устаревшим. Утонченные вкусы требуют более свежих яств. Для их чувствительности наш текст есть сама воплощенная древность Ветхого Завета. Закон талиона! Какой благочестивый гнев ты вызываешь в мире, где царят, конечно, только кротость и любовь!
«Кто убьет какого-либо человека, тот предан будет смерти. Кто убьет скотину, должен заплатить за нее, скотину за скотину. Кто сделает повреждение на теле ближнего своего, тому должно сделать то же, что он сделал. Перелом за перелом, око за око, зуб за зуб: как он сделал повреждение на теле человека, так и ему должно сделать. Кто убьет скотину, должен заплатить за нее; а кто убьет человека, того должно предать смерти. Один суд должен быть у вас, как для пришельца, так и для туземца; ибо Я Господь, Бог ваш»9*.
Суровые слова! Как далеки они от слов, возвеличивающих непротивление злу. Вы, несомненно, подумали о той, другой странице Писания: о праведнике, который «подставляет ланиту свою бьющему его, пресыщается поношением». Вы узнаёте это место и вспоминаете о других местах, с ним связанных. Речь идет, разумеется, о Плаче Иеремии, главе 3, стихе 30. Еще один фрагмент всё того же, столь Ветхого, Завета!
15 Избранное трудная свобода 449
Перелом за перелом! Слова суровые, но требование их благородно. В своей строгости они выражают веление свыше. Восхитимся, по крайней мере, их целенаправленностью, возвещающей единство человечества. Этому провозвестию универсализма предстояло прозвучать не в том пространстве, где индустрия всемирного масштаба нам являет или навязывает общечеловеческую солидарность. Закон, единый для всех: вот принцип, который Ветхий Завет, с его насмешливым отношением к начетничеству, повторяет более пятидесяти раз в столь сжатых — наперечет — строках своей Первой Книги. Возможно ли считать принадлежностью пещерного закона это мышление, в эпоху племен и кланов сумевшее подняться до видения человечества в целом? Я хотел бы указать на ту мудрость, которую выражают эти таинственные слова, и на ту драму, которой эта мудрость отвечает.
Ибо существует драма справедливости, обретающей человечность.
Зуб за зуб, око за око — это не принцип метода устрашения; не холодный реализм, думающий только о действенности, презирающий сентиментальные излияния и считающий мораль принадлежностью сферы общественного призрения; это не превознесение сверхчеловеческой, героической жизни, из которой нужно прогнать сердечность и жалость; не способ наслаждения местью и жестокостью, в которые погружено возмужавшее существование. Подобные t настроения чужды еврейской Библии. Они идут от язычников, от Макиавелли, от Ницше.
Успокойтесь. Столь жестокий по видимости принцип, провозглашаемый в Библии, есть лишь стремление к справедливости. Он встроен в такой социальный порядок, где ни одна, даже самая легкая санкция не применяется во внесудебном порядке. Раввины никогда не понимали и не применяли этот текст буквально; они толковали его в свете того духа, который пронизывает Библию в целом. Этот метод понимания именуется Талмудом. Учители Талмуда предупреждают щепетильность людей Нового времени: зуб за зуб — это денежная пеня, штраф. Строки, в которых Библия требует уплаты материального возмещения за потерю скотины, не напрасно соседствуют с предписаниями талиона: они побуждают перечитать строки о телесных повреждениях, нанесенных человеку, так, словно судья должен превозмочь вызываемый преступником гнев и перенести дело в ту плоскость, где можно решать вопрос о возмещении ущерба. Насилие взывает к насилию, но необходимо остановить эту цепную реакцию. Такова справедливость. По крайней мере, такова ее миссия, когда зло уже совершено. Человечность рождается в человеке в той мере, в какой он научается переводить смертельную обиду в гражданский судебный процесс; в той мере, в какой кара
сводится к возмещению того, что может быть возмещено, и к перевоспитанию преступника. Человеку нужна не просто справедливость без пристрастия. Нужна справедливость без палача.
Но здесь драма усложняется. Этот ужас перед кровью, эта мирная и кроткая справедливость — необходимая, а отныне и единственно возможная, — защищает ли она человека, которого призвана спасти? Ибо отныне перед богатыми открывается широкий простор! Они без труда могут оплачивать выбитые зубы, выцарапанные глаза и перебитые ноги всей округи. Отныне оскорбления и телесные повреждения имеют коммерческую цену, вкус денег. И это противоречие коренится не только в законе, заменяющем физическое страдание штрафом. Ибо все, что выплачивается с легким сердцем и в полном телесном здравии, сводится к штрафу, а денежный ущерб не смертелен. Мир остается удобным для сильных — если, конечно, они имеют крепкие нервы. Эволюция справедливости не может идти в направлении этого отказа от всякой справедливости, этого презрения к человеку, которого она хочет заставить уважать. Изменяя букву наших кодексов, нужно спасти их дух. Библия призывает нас к духу кротости.
Библия ускоряет движение, ведущее нас к миру без насилия. Но если бы деньги или извинения могли исправить всё и очистить совесть, это движение привело бы к абсурду. Да, око за око. И вся вечность, и всё серебро мира не способны исцелить обиду, нанесенную человеку. Рана, кровоточащая на все времена, словно лишь равное страдание могло бы остановить это вечное кровотечение.
О процессе Штрутхофа43
Процесс Штрутхофа разворачивается с опозданием на восемь лет. Тем не менее справедливо, что среди радостного или озабоченного уличного шума, среди шепота ночного бриза или воркований влюбленных люди 1954 года вновь услышали несдерживаемые крики истязаемых людей. Маленький поляк кричит: «Мама!» Забвение есть закон, счастье и условие жизни. Но здесь жизнь ошиблась.
То, что всё это могло произойти, объясняется не только зверством людей. Зверство бессознательно ограничено мерой инстинкта. Природа является законом, сама того не зная. Ужас, который вновь охватывает нас при чтении рассказов о Меце, зародился в наших интеллектуальных софизмах, в нашей предвоенной скуке, в нашей малодушной разочарованности монотонностью мира без насилия, в нашем ницшеанском любопытстве, в нашей пресыщенной мине при встрече с «абстракциями» Монтескье, Вольтера, Дид-
15* 451
ро. Экзальтация жертвенности ради жертвенности, веры ради веры, энергии ради энергии, верности ради верности, пылкости ради производимой ею горячки; призыв к безвозмездному, то есть героическому действию: вот постоянный источник гитлеризма.
Романтизм верности ради нее самой, самоотверженности ради нее самой привязал неизвестно к кому, неизвестно ради чего этих людей, которые поистине не ведали, что творили. Разум есть именно знание того, что ты делаешь, осмысление содержания поступков. Первоначало милитаризованного общества, где мышление подменяется дисциплиной, где наше сознание оказывается вне нас, в то время как при нормальном положении дел оно подчиняется политическому, то есть универсальному мышлению, находя в нем основание собственного бытия и собственного благородства, — это первоначало, при всеобщем недоверии к рациональному мышлению с его мнимым бездействием и бессилием, единственное призвано управлять миром.
Отныне с человеком возможно сделать всё. Процесс Штрутхо-фа напоминает нам, что, вопреки слишком гордым метафизическим учениям, свобода человека отступает перед физическим страданием и мистикой. Еще недавно человек, если только он смирялся с собственной смертью, мог называть себя свободным. Но вот телесные пытки, голод и холод или дисциплина более сильная, чем смерть, разбивают эту свободу. Даже на ее последнем оборонительном рубеже, там, где в своей неспособности к действию она утешается тем, что остается свободной мыслью, — даже здесь чужая воля проникает в нее и порабощает ее. Так человеческая свобода сводится к возможности предвидеть опасность собственного вырождения и вооружиться против нее. Издавать законы, создавать разумные институты, позволяющие избежать испытаний самоотверженности, — вот единственный шанс человека. На смену романтике героизма, чистоте самодостаточных душевных состояний вновь должно прийти — и занять свое собственное, изначальное место — созерцание тех идей, благодаря которым возможны республики. Они рушатся, когда люди начинают бороться не за что-что, а за кого-то.
Имя пса, или естественное право44
«И будете у Меня людьми святыми; и мяса, растерзанного зверем в поле, не ешьте; псам бросайте его» (Исх 22, 31). Верно ли, что этот библейский стих (как его будут упрекать в том позднее) придает слишком большое значение тому, что «входит в уста человека», не
заботясь о том, что из них выходит? Если только зрелище растерзанного в поле мяса не чрезмерно для хорошего пищеварения порядочного человека, который хотя и потребляет мясо в пищу, но все же верит, что ходит под взглядом Бога. Растерзанная в полях плоть, останки после кровавых битв хищников, пожирающих друг друга, от сильных видов до слабых, — боев, которые мыслящее существо сублимирует в забавах охоты! Зрелище, вызывающее в сознании ужасы войны, раздоры внутри видов, откуда люди извлекают художественные переживания Kriegspiel·0*. Идеи, отбивающие аппетит! В действительности они могут прийти в голову и за семейным столом, когда втыкаешь вилку в жаркое. Есть откуда взяться правилу вегетарианства! Ели верить книге Бытия, именно ему следовал Адам, наш общий прародитель. По крайней мере, есть с чего захотеть ограничить мясную торговлю, каждый день взывающую к нашим устам «святых людей»! Но довольно теологии. Что меня особенно интересует, так это пес из окончания стиха. Я думаю о Бобби.
Кто он такой, этот пес из окончания стиха? Тот, кто мешает нормальному функционированию общества (или самому обществу) и потому воспринимается как досадная помеха?11* Тот, кому быть биту, а палка найдется? Тот, кому выпадает самая грязная работа — собачья должность, и кого на все времена — «собачьи времена» — выгоняют из укрытия, даже в тот мерзкий час, когда собаку на улицу не выгонишь? Но эти, при всем их ничтожестве, отвергнут оскорбительную подачку — отталкивающую дичь.
Тогда, может быть, речь идет о животном, растерявшем последнюю ярость своей дикой природы, — о пресмыкающейся, презренно рабской собаке? Или в сумерки, в пору «меж волка и собаки» (не оборачиваются ли уже эти сумерки светом для мира?), речь идет о том, кто, под видимостью собачьей верности пряча волчью натуру, жаждет крови — пусть даже свернувшейся, остывшей?
Но довольно аллегорий! Мы прочитали слишком много басен и всегда понимали образ собаки фигурально. Но в почтенной герменевтике, более древней, чем Лафонтен, изустно передаваемой от глубокой древности, — в герменевтике учителей Талмуда — изобилующий метафорами библейский текст именно здесь, в стихе 31 главы 22 книги Исхода, отвергает метафору: пес — это пес. В буквальном смысле пес! Невзирая ни на какие щепетильности, в силу своей счастливой натуры и всех мыслимых песьих прав он славно закусит всей этой плотью, обнаруженной в полях. Он имеет право на этот пир.
Возвышенная герменевтика — так преданная здесь дословности — тем не менее позволяет себе истолковать парадокс чистой натуры, раскрывающейся в своих правах.
Вот талмудист, выискавший забытых псов в другом стихе книги Исхода. В стихе 7 главы 11 чужие псы поражены оцепенением или светом глубокой ночью. Они «не пошевелят языком своим»! А вокруг будет рушиться мир. Роковая ночь «смерти первенцев» в Египте. Израиль собирается выйти из дома рабства. Рабы, служившие рабам государства, отныне последуют Голосу свыше, пойдут путем совершенной свободы. Образ человечества! Свобода человека — это свобода вольноотпущенника, помнящего о своем рабстве и солидарного со всеми, кто порабощен. Толпа рабов будет праздновать эту высокую человеческую мистерию, и ни один пес «не пошевелит языком своим». В решающий час утверждения личности — без этики и без логоса — пес засвидетельствует ее достоинство. Друг человека — вот что он такое. Трансцендентность в животном! И столь ясный стих, с которого мы начали, проясняется новым смыслом. Он напоминает нам о долге, не погашаемом никогда.
Но не сбивается ли в риторику эта процитированная нами утонченная экзегеза? Посмотрим.
Нас было семьдесят, евреев-военнопленных в нацистской Германии. Концлагерь носил — странное совпадение! — номер 1492:, год изгнания евреев из Испании при Фердинанде V Католическом. Французская униформа пока предохраняла нас от гитлеровского произвола. Но другие, так называемые свободные люди, которые встречались с нами, давали нам работу, отдавали приказы или даже k расточали улыбки; дети и женщины, проходившие мимо и порой | поднимавшие на нас глаза, — они сдирали с нас нашу человеческую кожу. Мы были как бы-людьми, стаей обезьян. Сила и несча- < стье гонимых, неслышимый внутренний шепот еще напоминали о нашей разумной природе. Но мы уже не принадлежали миру. Наши * хождения, наши горе и смех, болезни и развлечения, труд наших | рук и тоска наших глаз; письма, которые нам передавали из Фран- | ции и забирали для наших семей, — все это происходило как бы в t скобках. Существа, запертые в своем биологическом виде; несмотря на весь свой словарный запас, бессловесные существа. Расизм — ^ не биологическое понятие; антисемитизм — вот архетип всякого ί интернирования. Даже социальное угнетение лишь подражает это- j му образцу. Оно заточает внутри своего класса, лишает средств са- | мовыражения, приговаривает быть «означающими без означае- I мых», а значит, осуждает на битвы и насилия. Как заставить услы- | шать весть о том, что мы люди — услышать из-за решетки кавычек, где она звучит как обезьянья речь?
И вот примерно в середине долгого срока плена — на несколько коротких недель, пока его не прогнали часовые — в нашу жизнь вошел бродячий пес. Однажды он прибился к толпе, когда мы под
охраной направлялись на работу. Пес ютился где-то в диком углу поблизости от лагеря. Но мы звали его Бобби — экзотическим именем, как и положено любимой собаке. Он появлялся на утренних поверках и ожидал нашего возвращения, весело прыгая и лая. Для него — это неоспоримо! — мы были людьми.
Пес, узнавший переодетого Одиссея по его возвращении домой — был ли он родствен нашему? Нет, нет! Там была Итака, была родина. Здесь — бездомность. Последний кантианец нацистской Германии, не имевший разума, необходимого, чтобы придать универсальность максимам своих порывов, наш пес был потомком псов Египта. И его дружеский лай — его животная вера — зародился в молчании его предков с берегов Нила.
Добродетели терпения
Обращение к суду истории не воспрещает преступлениям иметь добродетельную репутацию, а признанной заслуге грозить позором. Но вердикты, вынесенные в зале суда, где судьи добросовестно судят своих современников, выявляют в человеческих поступках двойственность другого рода. Самые ужасные злодейства не всегда совершаются в виде преступлений: это старая истина для всех, кто пытается вглядеться в намерения. Вот только намерение больше не имеет невинного вида набожной мысли, проходящей как тень, чтобы оправдать не подлежащее оправданию. Отныне доброе намерение есть действие. Для того кто совершает политическое преступление — справа или слева, предательство или убийство, — оно означает аскезу и самоотречение, самоотверженность и жертвенность, всю суровость повиновения и верности и, во всяком случае, исторжение из безобидной и безопасной жизни. Нужно решительным образом обладать избытком добродетели, чтобы совершить преступление. Отсюда — путаница в суждениях, выносимых в адрес наших ближних; отказ от осуждения и отказ прощать долги. Отсюда подчас обдуманная слепота, чтобы избежать приостановки дела в мире, требующем живости рефлексов и быстроты гнева. Отсюда, наконец, обращение к суду истории, который неким чудесным образом известен заранее.
Дата добавления: 2015-08-20; просмотров: 53 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Избранное: трудная свобода 321 10 страница | | | Избранное: трудная свобода 321 12 страница |