Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Избранное: трудная свобода 321 1 страница

VI. Hic et mine * 531 17 страница | VI. Hic et mine * 531 18 страница | VI. Hic et mine * 531 19 страница | VI. Hic et mine * 531 20 страница | VI. Hic et mine * 531 21 страница | VI. Hic et mine * 531 22 страница | VI. Hic et mine * 531 23 страница | VI. Hic et mine * 531 24 страница | VI. Hic et mine * 531 25 страница | VI. Hic et mine * 531 26 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

му, традиционному благочестию внушают страх перед любым религиозным инакомыслием, перед любыми уступками либерализму и индифферентизму в отношении государства...». Этот католицизм «...охотно упрекнул бы второй» — то есть северный — католицизм «в дерзости, заподозрил бы его в том, что тот жертвует цельностью вероучения, уступая неприемлемым требованиям модернизма — более того, примиренчески вступая в сделку с другими конфессиями, не признающими существенных свойств и прав истинной церкви». И далее проф. Латрей добавляет: «Складывается впечатление, что в последние годы непримиримым удалось предопределить переход папства на более жесткие позиции по отношению к тем теологам, которые, как подозревают, своим учением способствуют укреплению опасных тенденций; а также по отношению к апостольским начинаниям, сочтенным чересчур дерзкими по форме (энциклика Humani generis, август 1950)»4.

Даже в протестантизме просматривается некое движение к более строгой ортодоксальности. Христианство словно чувствует себя опустошенным, когда отдаляется от догмы и ее реалистического толкования. Признаки этого ощущаются уже в книге «Протестантизм», опубликованной вскоре после Освобождения и объединившей работы различных протестантских теологов, профессоров и писателей. Прошлой зимой ряд превосходных статей Р. Меля в «Le Monde» подтвердил это возвращение к ортодоксии — или, по крайней мере, ностальгию по такому возвращению, попытку найти иные, отличные от этических, формы религиозного выражения и религиозной жизни.

Евреи всегда считали, что все ситуации, которые человечество признавало поворотными пунктами на своих религиозных путях, именно в этических отношениях обретают свое духовное значение, то есть истину для зрелых людей. Поэтому евреи всегда мыслили мораль очень действенным образом, ощущая свою приверженность к ней, словно к неотчуждаемому наследию. Даже в XIX в., когда иудаизм вступил в общение с западными нациями, он выдвигал мораль в качестве основания бытия. Он был убежден, что цель его существования — сохранить в чистоте учение пророков. В мире, где духовные ценности, поддбно материальным благам, предлагались всякому желающему как товар, мораль стоила того, чтобы в мире по-прежнему существовал бедный еврей — даже если еврей переставал быть бедным.

И тем не менее тесное общение с христианством на Западе порождало в евреях некое беспокойство — по крайней мере, в тех из них, кто был искренне предан иудаизму, кто через воспоминания детства сохранил эмоциональную связь с символами еврейского су-

ществования и ощущение беспокойства. Мораль, социальная деятельность, забота о справедливости — всё это прекрасно. Но всё это не более чем мораль, земная пропедевтика! Слишком абстрактная, чтобы наполнить внутреннюю жизнь. Слишком бедная стилистическими формами, чтобы рассказать историю души. Не имеющая материала для литературы, для драматургии. И в самом деле, она никогда не породила ничего, кроме псалмов!

II. Этот «бедный» XIX век

Такое беспокойство не лишено оснований. Но они коренятся не в еврейской морали.

Все дальше отходя от раввинистических традиций и раввинис-тической экзегезы, предлагаемая в западных синагогах мораль больше не заключала в себе ничего от вести, оправдывающей вестника. Она все больше походила на благородные, но слишком общие формулы европейского нравственного сознания. Оно в самом деле существовало, это европейское нравственное сознание! Блаженная эпоха, когда гитлеровская авантюра еще не выявила хрупкости всего, что было создано веками христианской философствующей цивилизации. Никогда пророческая мораль не казалась более конформистской, а пресловутая миссия Израиля — более близкой к своему завершению.

Конечно, древность вести, существование Моисея или Исайи в ту эпоху, когда Греция была еще погружена во мрак варварства, способны поразить воображение. Но историческими заслугами не купить бесполезного долгожительства. В области духа нет права на пенсию. Только блестящее настоящее может ссылаться на былые заслуги, не боясь быть отвергнутым, а при необходимости и выдумать их.

Но, может быть, евреи хотя бы примером собственной жизни продолжали нести народам пророческую мораль? Добродетели, в самые мрачные времена Средневековья восхищавшие добросовестных христиан, поколебались, как стены гетто. Другие добродетели пришли им на смену, но вместе со всеми свободами евреи в значительной мере усвоили дух насилия, присущий современному миру. Они с восторгом приобщались ко всем проявлениям национализма, но также ко всем спорам, ко всем страстям. Израиль не сделался хуже окружающего мира, что бы ни твердили антисемиты. Но он перестал быть лучше него. Самое большее — он лишь стремился быть таковым.

Пожалуй, с этого времени еврейское присутствие выражалось скорее в участии в освободительных и общественных движениях (в борьбе за права человека, за действенную социальную справедли-

11* 323

вость), чем в проповедях эмансипированных синагог. Все эти ниспровергатели традиций, атеисты, инсургенты — все они бессознательно следовали божественной традиции бескомпромиссной справедливости, заранее искупающей богохульство. В этой мятежнос-ти иудаизм, едва заняв свое место в окружающем мире, уже в некотором смысле вошел в противостояние с ним. Но в такой форме противостояния он утратил собственный язык. Превратившись в волю, он вынужден был заимствовать чужие мысли, чтобы понять самого себя. Ибо нельзя быть евреем инстинктивно; нельзя быть евреем, не зная об этом. Нужно желать блага всем сердцем — и в то же время желать его не только наивным стремлением сердца. Поддерживать и одновременно сокрушать стремление — быть может, именно в этом суть еврейского ритуала! Страсть не доверяет собственному пафосу, вновь и вновь становясь сознанием. Принадлежность к иудаизму предполагает ритуал и знание. Справедливость невозможна для несведущего. Иудаизм — это предельная осознанность.

А коли так, возможно ли обновление иудаизма под знаком Иррационального, Мистического, Сакраментального? Ибо именно таковы искомые религиозные категории. Нам нужна собственная святая Тереза! Возможно ли быть евреем без Кьеркегора! Слава Богу, у нас были хасидизм и каббала! Могу вас уверить: евреем вполне можно быть и без святых. Хасидизм и каббала получают права гражданства в еврейской душе только тогда, когда она полна талмудического знания. Талмудическая наука — развертывание этического порядка вплоть до спасения индивидуальной души. Каким новым светом начинает сверкать в наших глазах морализм XIX века, несмотря на всю его наивность! По крайней мере, у него была одна заслуга: он стремился интерпретировать иудаизм как религию духа. Существенный момент, даже если на взгляд молодежи, очарованной мифами и таинствами, этот морализм безжизнен и лишен всякого специфически религиозного содержания.

III. Дух и насилие5

Нет ничего двусмысленнее, чем термин «духовная жизнь». Нельзя ли его уточнить, исключив из него всякую сопряженность с насилием? Ведь насилие проявляется не только тогда, когда один бильярдный шар толкает другой, когда непогода побивает посевы, господин истязает раба, тоталитарное государство унижает своих граждан, завоеватель порабощает завоеванных. Насилием оказывается любое действие, если совершающий его ведет себя так, словно действует только он один: словно весь прочий мир призван лишь

к тому, чтобы испытывать воздействие. Следовательно, насильственным будет любое действие, которое мы претерпеваем в каждый из его моментов, не соучаствуя в нем.

В этом смысле почти всякая причинность насильственна: изготовление вещи, удовлетворение потребности, желание и даже познание предмета. Насильственны борьба и война, где выведываются предательские слабые места другого человека. Но в значительной мере насилие присутствует также в поэтическом бреде и восторге, когда мы просто предоставляем наши уста музе, чтобы она ими говорила; в страхе и трепете, когда Священное исторгает нас из самих себя; в страсти, даже любовной, исподтишка ранящей нас коварной стрелой.

Возможна ли причинность без насилия? Возможно ли принимать, не будучи затронутым? Пусть мистики успокоятся: ничто не способно шокировать разум. Он сотрудничает во всем, что уразумевает. Язык действует, не претерпевая, даже когда выступает носителем порядка. Разум и язык внеположны насилию. Разум и язык: вот что такое духовный порядок! Если мораль в самом деле должна исключать насилие, то нужно, чтобы неразрывная связь соединила разум, язык и мораль. Если религия совпадает с духовной жизнью, то нужно, чтобы она по самой своей сути была этикой. Спиритуализм иррационального неизбежно оказывается противоречием. В приверженности к священному бесконечно больше материализма, чем в провозглашении ценности — неоспоримой ценности! — хлеба и мяса для жизни человеческих существ.

Еврейский морализм XIX в. был прав в своем негативизме. Питая наивное уважение к сциентизму своего времени, он решительно отрицал духовное достоинство за отношениями, восходящими к магии и насилию. Конечно, идею чуда он воспринимал с подозрением только из почтения к научности. Но чудо в самом деле заключает в себе нечто иррациональное: не потому, что шокирует разум, а потому, что не взывает к нему. Спиритуализировать религию — не значит рассматривать ее опыт в свете последних научных достижений, но понимать сам этот опыт как отношения между умами — отношения, помещенные в дневной свет сознания и дискурса. Вторжение бессознательного и, как следствие, страхов и экста-зов, питающихся бессознательным, — обращение к магическому действию таинств — всё это восходит к насилию.

IV. Дух и лик

Банальный факт словесного общения отодвигает в сторону все связанное с насилием. Этот банальный факт есть чудо из чудес.

Разговаривать — значит познавать другого и одновременно быть познаваемым им. Другой не просто узнается: он приветствуется. Он не только именуется, но призывается: выражаясь в терминах грамматики, он предстает не в номинативе, а в вокативе. Я думаю не только о том, что есть он для меня, но также — одновременно и даже прежде — о том, что есть я для него. Прилагая к нему какое-либо понятие, называя его тем или другим именем, я уже взываю к нему. Я не только познаю его, но общаюсь с ним. Совместность, имплицированная в этом слове, есть именно ненасильственное действие: в самый момент совершения действия действующий отрекается от всякого господства, от всякого суверенитета, подвергаясь действию другого в ожидании ответа. Говорить и слушать есть одно действие, а не два, следующих друг за другом. Таким образом, говорение устанавливает нравственное отношение равенства и тем самым утверждает справедливость. Даже когда говорят с рабом, с ним говорят как с равным. То, что говорится, то есть содержание, поддается передаче только благодаря этому отношению лицом к лицу, в котором другой признается собеседником еще прежде, чем будет познан. Взгляд видит взгляд. Видеть взгляд — значит видеть то, что не отдается в самозабвении, но лицезрит вас: видеть лицо.

Лицо — не набор деталей: нос, лоб, глаза и т.д.; оно, конечно, есть совокупность всего этого, но значение лица получает от нового измерения, открываемого им в восприятии некоторого сущего. Благодаря лицу сущее не просто замкнуто в своей форме и предложено руке: оно открывается, утверждается в глубине и являет себя в этой открытости некоторым образом личностно. Лицо есть тот нередуцируемый модус, соответственно которому сущее способно представать в своей идентичности. Вещи суть то, что никогда не предстает лично; что, в конечном счете, не имеет идентичности. К вещи применяют насилие. Вещью располагают, вещь берут. Вещи дают повод, но не даруют видения лица: это без-личные сущие. Пожалуй, искусство пытается наделить вещи лицом, и в этом заключается его величие и одновременно его обманчивость.

V. «Не убий»

Познание выявляет, дает имена и тем самым классифицирует. Слово адресуется лицу. Познание схватывает свой объект, овладевает им. Обладание отрицает независимость сущего, не разрушая его: оно отрицает и сохраняет. Но насилие над лицом невозможно: абсолютно беззащитные глаза, эта обнаженнейшая часть человеческого тела, тем не менее оказывают абсолютное сопротивление ов-ладеванию. Абсолютное сопротивление, в котором скрыта попыт-

ка убийства: попытка абсолютного отрицания. Другой — то единственное существо, по отношению к которому возможно искушение убить. Этот соблазн убийства и эта невозможность убить составляют самую суть видения лица. Видеть лицо — значит слышать: «Не убий!». А слышать: «Не убий!» — значит слышать: «Социальная справедливость». Все то, что я могу слышать о Боге и от Бога, который невидим, должно дойти до меня в одном и том же, едином гласе.

Следовательно, заповедь «не убий» — не просто правило поведения. Она оказывается принципом самого дискурса и духовной жизни. Отныне язык есть не просто система знаков, обслуживающая предсуществующую мысль. Слово принадлежит к области морали еще прежде, чем к области теории. Разве оно не является условием сознающей — совестливой (consciente) — мысли?

В самом деле, отношению с лицом ничто не противится сильнее, чем «контакт» с иррациональным, с таинством. Присутствие лица есть не что иное, как возможность слышать и понимать друг друга. Внутренняя жизнь самоопределяется, стремится к договорной однозначности, освобождается от произвола нашей недобросовестности. Благодаря слову психический факт получает возможность быть тем, что он есть. От него отсекаются те бессознательные отростки, которые превращали его в маску, отнимали у него возможность быть искренним. Конец темным и бессознательным силам, переполнявшим мысль; конец ее протеевой участи! Вот оно, время логики и разума!

Тем самым устанавливается всеобщность — после всего особенного, что только может заключать в себе «Я»: то «Я», которое не есть самотождественное, видимое лицом к лицу «л», то есть сознание-совесть. Всеобщность устанавливается благодаря тому необычайному факту, что суверенное Я, наивно вторгающееся в мир, словно «напирающая сила» (по выражению Виктора Гюго), вдруг различает лицо и осознает невозможность убийства. Сознание есть невозможность распространяться в реальности наподобие сорной травы, заглушающей, губящей или изгоняющей все вокруг. Когда сознание обращается к себе, оно не созерцает себя, а перестает существовать насильственно и натурально; оно говорит с другим. Мораль усовершает человеческое общество. Дано ли нам измерить это чудо? Общество — не сосуществование множества человеческих существ, не причастность к новым сложным законам, которые навязываются большинством; общество — это чудо выхождения «я» за свои пределы.

Насильник не выходит за свои пределы. Он берет, овладевает. Обладание отрицает независимое существование. Обладать — зна-

чит отказывать в бытии. Насилие — это суверенность, но и одиночество. Претерпевать насилие в восторге, в экстазе, в бреду — значит быть одержимым. Познавать — значит воспринимать, схватывать предмет; даже если это человек или группа людей — схватывать вещь. Любой опыт о мире есть в то же время опыт о собственном «я», наслаждение собой: этот опыт формирует, питает меня. Познание, заставляющее нас выходить за собственные пределы, есть как бы медленное поглощение, переваривание реальности. Сопротивление реальности нашим действиям само обращается в опыт сопротивления; а в качестве такового оно опять-таки поглощается познанием, оставляя нас наедине с собой.

Призыв «Познай самого себя» именно потому смог стать фундаментальным предписанием для всей западной философии, что в конце концов западный человек находит вселенную в самом себе. Как для Одиссея, его приключения — лишь перипетии на возвратном пути. В этом смысле Одиссея доминирует в литературе. Когда Жид2* провозглашает полноту жизни и множественность актов жизненного опыта как усовершение свободы, он ищет в свободе опыт свободы, а не само движение исхождения из своего «я». Речь идет о самоуслаждении, о том испытании себя, которое служит чудесным источником излучения, а не о том, чтобы излучать.

Только видение лица, в котором артикулируется «Не убий!», не дает обратить себя ни в удовлетворение, из него следующее, ни в опыт чрезмерного препятствия, на которое наталкивается наша власть. Ведь в действительности убийство возможно. Но возможным оно становится тогда, когда мы не глядим другому в лицо. Невозможность убийства имеет не реальный, а моральный харак-тер. Тот факт, что видение лица не есть опыт, но исхождение из своего «я»; не просто ощущение себя, но соприкосновение с дру-гим существом — этот факт засвидетельствован в «чисто этичес-ком» характере такой невозможности. Этический взгляд измеряет в лице ту непреодолимую бесконечность, в которую пускается и где пропадает намерение убить. 'Вот почему этот взгляд уводит нас дальше, чем любой опыт и любой другой взгляд. Бесконечность открыта лишь этическому взгляду: она не познается нами, но со-общается с нами. Сообщение с сущими, которое начинается с «Не убий», отнюдь не следует схеме наших привычных отношений с миром, где субъект познает или поглощает объект в качестве пищи, где удовлетворяется потребность. Оно не возвращается к исходно- Ц му пункту, не превращается в довольство, в самонаслаждение, в самопознание, но начинает собой духовный путь человека. И другого пути у нашей религии быть не может.

Религия зрелых людей6

I. Общий язык

Перед семитами и перед христианами, которых Пий XI назвал семитами по духу, не будет ли излишним провозглашать тезис о том, что человек выше естественного порядка вещей? Мы не научим их ничему новому, если скажем, что человек занимает в мире особое положение; что его участь — участь зависимого существа; что это зависимое существо суверенно в самой своей зависимости, ибо его зависимость — не какая-нибудь, а зависимость твари; что тварная зависимость не исключает бытия по образу Божьему; что воспитание должно поддерживать эту общность между человеком и Богом, установленную их подобием; и что воспитание, в самом широком смысле слова, нацелено именно на такое сообщество и есть, пожалуй, само определение человека.

Подобно евреям, христиане и мусульмане знают, что если все сущие этого мира суть следствия, то человек кладет конец своему существованию в качестве просто следствия и получает, по выражению Фомы Аквинского, «достоинство причины» — в той мере, в какой он претерпевает действие причины, внеположной ему par excellence**: причины божественной. В самом деле, мы все согласны в том, что автономия человека базируется на высшей гетерономии и что сила, порождающая столь чудные следствия, силотворя-щая и цивилизующая сила, именуется Богом.

Этот общий язык, находимый нами спонтанно и здесь, на высоте 1600 метров, звучащий с особенной чистотой, является для нас источником не только академического удовлетворения.

В те годы, когда, перед лицом этого языка, горделиво утверждались предоставленные самим себе энергии; когда он был заглушен разгулом чисто природных сил, — у этого общего языка и жизнь была общей. Выступая перед представителями множества наций, в которых, случается, и нет евреев, я хочу напомнить, чем были для евреев Европы 1933-1945 годы. Среди миллионов человеческих существ, страдавших и погибших тогда, евреи пережили уникальный опыт абсолютной покинутости. Они познали участь нижайшую — ниже, чем состояние вещи: опыт тотальной пассивности, опыт Страстей. В нем исчерпался для них смысл главы 53 книги Исайи. Страдание, которое они разделяли со всеми остальными жертвами войны, приобрело для них особое значение расового преследования — преследования абсолютного, ибо оно самой своей направленностью парализует всякое бегство, заранее отказы-

вает во всяком обращении, воспрещает всякое отречение от себя, всякое отступничество (apostasie) в этимологическом смысле слова, обращаясь против самой невинности существа, призванного к предельной самоидентичности. Вновь Израиль оказался в центре религиозной истории мира, явив те перспективы, которые закрылись для конституированных религий, и восстановив в наиболее утонченных умах до сих пор непроницаемо замаскированную связь между Израилем наших дней и Израилем Библии. В момент переживания этого опыта, своей религиозной значимостью навсегда запечатлевшегося в этом мире, католики — миряне, священники, монахи — спасали еврейских детей и взрослых во Франции и за пределами Франции. Вот и на этой земле евреи, преследуемые расовыми законами, услышали голос мусульманского принца, взявшего их под свою высокую защиту.

Я вспоминаю, как в начале войны я зашел во время какой-то службы в церковь св. Августина в Париже. В ушах еще звучала, обдирая их, фразеология «новой морали», вот уже шесть лет разносившаяся прессой и книгами. Там, в темном углу церкви, я оказался перед изображением Анны, вводящей Самуила во храм. До сих пор помню то чувство мгновенного обращения к человечности, к самой возможности говорить и быть услышанным, которое охватило меня тогда. Чувство, сравнимое только с тем, что я испытывал во время заключения в концлагере Бретани вместе с братьями-североафриканцами; с тем чувством, которое я пережил в лагере для военнопленных в Германии, когда над могилой товарища-еврея, зарытого нацистами, как собака, католический священник отец Шене прочитал молитвы — семитские молитвы, в абсолютном смысле этого слова.

II. Как услышать голос Израиля?

Так что ни к чему в этой аудитории повторять объединяющие нас фундаментальные тезисы! Их краткое упоминание в начале моего доклада было бы излишним, если бы философская антропология древнейшей из монотеистических религий, в силу некоего исторического парадокса, не считалась запоздалой. Она кажется таковой по причине самой своей Древности, по той причине, что ее учителем выступает еврейский народ, остающийся на обочине политической истории мира, чьей жертвой ему довелось быть (и в этом — его нравственное преимущество). В самом деле, обычно думают, что ценности иудаизма давно уже вошли в качестве составной части в более широкие синтетические учения и что сами по себе они суть просто детский лепет, если сопоставить их с тем выражением в духе и истине, какое они получили в религиях, вышедших из иудаизма.

Упорно держась за эти новые формулировки, отныне многие позволяют себе изображать иудаизм как некое «ископаемое», некий суеверный образ мыслей и жизни, свойственный тем, кто унижен этим убожеством жертвенности в гетто и меллах.

Так что голос Израиля в лучшем случае слышен в этом мире только как голос предтечи, как голос Ветхого Завета. Но мы, другие евреи (по выражению Бубера), не имеем никаких оснований считать его ни заветом, ни ветхим, ни помещать его в перспективу Нового Завета. Существует и другой способ представлять иудаизм. Спустя долгое время этот факт открывается современному миру в ряде сочинений, которые слишком легко привлекают внимание христиан, ибо не идут дальше благородных, соблазнительных и голословных общих мест, благозвучных и уклончивых. Слишком часто их-то и принимают за таинство и провозвестие Израиля. Но это лишь показывает, насколько даже это элементарное великодушие иудейской веры неведомо широкой публике.

Для того чтобы единство людей доброй воли, за которое я ратую, не оставалось смутной абстракцией, я позволю себе настаивать здесь именно на особом пути иудейского монотеизма. Его особость не подрывает, но утверждает универсализм. Этот монотеизм нужно искать в Библии, омытой в тех источниках, где она, будучи общим наследием иудейской и христианской традиций, сохраняет свой специфически еврейский облик. Я говорю об устной экзегетической традиции, кристаллизованной в Талмуде и талмудических комментариях. Принятая в этой традиции манера и есть то, что образует раввинис-тический иудаизм. Каковы бы ни были исторические доводы (весьма серьезные!) в пользу глубокой древности библейского канона — этот канон в том виде, в каком он известен миру, был зафиксирован носителями раввинистической традиции. Иудаизм как историческая реальность — или просто иудаизм — есть иудаизм раввинистичес-кий. В этом иудаизме пути, ведущие к Богу, проходят по другим местам, нежели пути христианства. Если бы вас это могло шокировать или удивлять, вы были бы шокированы и удивлены, что мы, стоя перед вами, все еще остаемся евреями.

III. Восторг или религиозное совершеннолетие?

Для иудаизма цель воспитания состоит в том, чтобы установить отношение между человеком и святостью Бога и удерживать человека в этом отношении. Но все усилия иудаизма — от Библии до завершения Талмуда в VI в., а также у большинства комментаторов великой эпохи раввинистической науки — направлены на то, чтобы понять святость Бога в некоем смысле, превосходящем магичес-

кое (numineuse) значение этого термина. Между тем именно такое значение представлено в примитивных верованиях, в которых современные ученые хотят видеть исток всякой религии. На взгляд этих ученых, одержимость человека Богом, или восторг, есть следствие святости или сакральности Бога, альфа и омега духовной жизни. Но иудаизм расколдовывает мир, поднимается над этой мнимой эволюцией религий из восторга и сакральности. Иудаизм остается чуждым всякому наплыву подобных форм возвышения человека; он обличает их как сущность идолопоклонства.

Магическое или сакральное обволакивает человека и уносит его за пределы его возможностей и желаний. Но истинную свободу оскорбляет такое неконтролируемое излишество. Сакральное уничтожает личностные отношения, заставляя сущих как бы в экстазе участвовать в тех драмах, которых они не желали, в том порядке, который их поглощает. С точки зрения иудаизма, эта сакраментальная власть божественного наносит ущерб человеческой свободе; она противоречит воспитанию человека, которое остается воздействием на свободное существо. Не то чтобы свобода была самоцелью; она есть необходимое условие любой ценности, какой только способен достигнуть человек. Обволакивающее и уносящее меня сакральное — это насилие.

Иудейский монотеизм не превозносит какую-то одну сакральную силу, питеп, торжествующую над прочими сакральными силами, но все еще причастную к их таинственной и скрытой жизни. Еврейский Бог — не просто один из мифических богов, которому удалось выжить. Согласно одному апологету, Авраам, прародитель верующих, был сыном торговца идолами. Воспользовавшись отсутствием отца, он разбил их все, пощадив лишь самого большого, чтобы свалить на него перед отцом ответственность за разгром. Но тот, вернувшись, не принял этой фантастической версии: он знал, что ни один идол на свете не уничтожил бы других идолов. Монотеизм знаменует разрыв с определенным пониманием сакрального. Он не унифицирует многочисленных магических богов и не выстраивает их в иерархическом порядке; он их отрицает. По отношению к тому божественному, которое воплощают эти боги, он есть не что иное, как атеизм.

Здесь иудаизм чувствует себя предельно близким к Западу; я хочу сказать — к философии. Не одна лишь простая случайность повинна в том, что именно Маймонид4*, которого равно считают своим еврейские и мусульманские философы, наметил магистральный путь к синтезу иудейского откровения и греческой мысли; что уже мудрецы Талмуда были преисполнены глубокого уважения к греческой мудрости; что для еврея воспитание соединя-

ется с образованием, и невежественный человек не может быть по-настоящему набожным! Есть много любопытных талмудических текстов, где природа израильской духовности представляется сосредоточенной в интеллектуальном превосходстве. Разумеется, она представляется таковой не из сатанинской гордыни разума, но потому, что интеллектуальное превосходство имеет внутренний характер, и возможные благодаря ему «чудеса» не наносят ущерба достоинству соответствующего сущего, как это происходит в чудотворении. Основная же причина в том, что эти чудеса не разрушают условий действия и усилия. Отсюда — огромное значение, какое придается во всей религиозной жизни евреев упражнению ума, и в первую очередь применительно к содержанию откровения — к Торе. Но понятие откровения быстро расширяется и включает в себя всякое существенное знание. Один раввини-стический апологет изображает Бога наставляющим ангелов и Израиль. В этой божественной школе ангелы (умные сущности, беспорочные, но простодушные) спрашивают Израиля, помещенного на первое место, о смысле слова Божьего. Несмотря на низший онтологический ранг человеческого существования, оно благодаря самому этому низшему положению, благодаря тому, что в нем есть от страдания, беспокойства, критики, поистине оказывается тем местом, где божественное слово встречается с интеллектом и утрачивает свои последние якобы мистические свойства. Но апологет хочет также показать нам, что ангельская истина — не иного рода, чем истина человеческая; что людям открыт доступ к слову Божьему и без исступленного отрешения от их собственной сущности, от их человеческого естества.

Бескомпромиссное утверждение независимости человека, его интеллигибельного присутствия в интеллигибельной реальности, разрушение сакрально-магического понятия священного — все это влечет за собой риск атеизма. Такой риск необходим. Только через него человек поднимается к духовному пониманию Трансцендентного. К вящей славе Божьей — сотворение существа, способного утверждать Творца после того, как оспорило и отвергло Его в чарующем мифе и восторге; к вящей славе Божьей — сотворение существа, способного искать Его и внимать Ему издалека, из отде-ленности, из атеизма. В талмудическом трактате Таанит (5а) комментирует стих Иеремии (2, 13): «Ибо два зла сделал народ Мой: Меня, источник воды живой, оставили, и высекли себе водоемы разбитые, которые не могут держать воды». Текст настаивает на том, что идолослужение является причиной двойного преступления. В самом деле, неведение истинного Бога есть лишь половинное зло: уж лучше атеизм, чем набожное почитание мифических


Дата добавления: 2015-08-20; просмотров: 39 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
VI. Hic et mine * 531 27 страница| Избранное: трудная свобода 321 2 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.014 сек.)