Читайте также: |
|
Машинально, не сознавая, что делает, он прошел в холодную гостиную, куда редко заходил, и, сидя в этой неуютной комнате, снова принялся обдумывать, что ему делать. Конечно, то, чем он грозил Ренвику, нужно выполнить и пригласить доктора Лори. Но он уже понимал, что это бесполезно. Его колкие слова были продиктованы только грубым желанием оскорбить, в душе же он знал, что Лори далеко не такой хороший врач, как Ренвик.
Он сознавал, что следует пойти к жене, но не хватало духу: теперь, с клеймом этой ужасной болезни, она стала ему еще противнее, чем была. Ему в тягость была и она, и моральная обязанность навестить ее. Торопливо отогнав мысль о ней, он стал думать о том, как быть с хозяйством. «Ну и кутерьма, – говорил он себе. – Не лучше, чем у меня в делах!» Его суровое, тяжелое лицо выражало растерянность, почти трогательную, смягчившую его жесткость, вытеснившую злобу, разгладившую морщины на лбу. Но это было огорчение только за себя самого. Он думал не о жене, а о себе, жалел себя, Джемса Броуди, на которого обрушилось столько неприятностей.
– Да, – пробормотал он тихонько, – хорошо еще, что ты держишься как мужчина среди всех этих незаслуженных несчастий! Не мало тебе приходится переносить!
С этими словами он встал и пошел наверх так медленно, словно ему было очень трудно взбираться по лестнице. Перед комнатой миссис Броуди он помедлил, но заставил себя войти. Она слышала его шаги на лестнице и, повернувшись к двери, встретила его заискивающей, умоляющей улыбкой.
– Ты меня извини, отец, – прошептала она. – Я изо всех сил старалась встать, но не могла. Мне, право, очень жаль, что причинила тебе такую неприятность. Хорошо ли тебе приготовили завтрак?
Он смотрел на нее как‑то по новому, замечая теперь мертвенную бледность лица, впадины на висках и у губ, худобу точно сразу истаявшего тела. Он не находил, что сказать. Он так давно не обращался к ней ни с единым ласковым словом, что язык отказывался произнести такое слово, и эта нерешительность вызывала чувство неловкости. Он привык в жизни командовать, требовать, карать, бичевать; он не умел выражать сочувствие, И он безнадежно смотрел на жену.
– Надеюсь, ты не сердишься, отец? – спросила она робко, ложно истолковав его взгляд. – Я непременно встану через день или два. Он говорит, что мне нужно немножко полежать. Я постараюсь как можно скорее встать, чтобы не причинять тебе неприятностей.
– Я не сержусь мать, – сказал он хрипло. Потом с усилием прибавил: – Лежи себе спокойно, пока я позову доктора Лори, чтобы он попробовал тебя вылечить.
Мама сразу встрепенулась.
– Ах, нет, нет, отец, – воскликнула она, – не надо мне его! Мне так понравился доктор Ренвик – я чувствую, что он меня поставит на ноги! Он такой добрый и ученый. От его лекарства мне сразу стало легче.
Броуди бессильно сжал зубы, а протесты миссис Броуди длились без конца. Раньше он выразил бы свою волю, ничуть не интересуясь, как жена к этому отнесется: теперь же, в этом новом положении, в котором и она и он очутились, он не знал, что сказать. Он решил позвать Лори, но, сделав над собой усилие, изменил ответ, просившийся на язык:
– Ладно, там видно будет. Посмотрим, Как ты себя будешь чувствовать.
Миссис Броуди глядела на него недоверчиво, твердя себе, что, если он не позволит ей лечиться у Ренвика, она непременно умрет. Ей понравилась спокойная уверенность доктора, она расцветала от его непривычного для нее ласкового внимания. Она бессознательно тянулась душой к этому человеку, спасшему ее дочь. И он уже говорил с ней о Мэри, восхищаясь терпением и мужеством молодой девушки во время тяжелых испытаний и почти смертельной болезни. Теперь она сразу почувствовала, что муж против ее желания. Она знала, что спорить с ним нельзя, и поспешила его задобрить.
– Как же будет с тобой, Джемс? – спросила она, набираясь смелости, – Надо кому‑нибудь заботиться о тебе. Не можешь же ты отказаться от своих удобств!
– Все будет в порядке, – сказал он с усилием. – Моя мать уж постарается об этом.
– Нет, нет! – запротестовала она. – Я все утро это обдумывала. Мне, конечно, придется встать, как только будет можно, но пока следовало бы нанять кого‑нибудь, какую‑нибудь девушку, которая будет стряпать тебе все так, как ты любишь. Я бы ей все объяснила, научила бы ее, как надо все делать, как варить бульон, чтобы он был тебе по вкусу, сколько держать кашу в печке, как проветривать твое теплое белье и…
Он прервал ее не допускающим возражения жестом. Как она не понимает, что держать прислугу стоит денег? Что, она воображает, будто он купается в деньгах? Он хотел уничтожающим ответом сразу заткнуть ей рот, прекратить эту пустую болтовню. «Что, она считает меня беспомощным младенцем? – подумал он. – Или воображает, что в доме нельзя без нее обойтись?» Но он знал, что если только откроет рот, то выпалит какую‑нибудь грубость, – выбирать выражений он не умел, – и поэтому, крепко сжав губы, хранил сердитое молчание.
Ободренная этим молчанием, мама пытливо посмотрела на него, не зная, можно ли рискнуть заговорить о том, что лежало у нее на сердце. Его необычная кротость придала ей храбрости, и она вдруг выпалила, не переводя дыхания:
– Джемс! А может быть… для того, чтобы хозяйство было в порядке… может быть, мы напишем Мэри, чтобы она вернулась домой?
Он отпрянул от постели. Этого он не выдержал. Напускное спокойствие слетело с него, и, теряя власть над собой, он заорал:
– Нет, никогда этого не будет! Тебе сказано, чтобы ты не смела даже имени ее упоминать. Она вернется сюда только в том случае, если приползет на коленях. Мне просить ее вернуться! Никогда! Я этого не сделаю, хотя бы ты лежала на смертном одре!
Последние слова прозвучали в комнате, как трубный глас, В глазах мамы медленно просыпался страх.
– Как хочешь, Джемс, – сказала она, дрожа. – Но прошу тебя, не говори больше этого страшного слова. Я еще не хочу умирать. Я поправлюсь. Я скоро встану.
Ее оптимизм раздражал Броуди. Он не понимал, что тут сказывалась вкоренившаяся за полжизни привычка всегда в его присутствии носить маску веселой бодрости. Не понимал он и того, что желание выздороветь вызывалось настоятельной необходимостью выполнить те бесчисленные жизненные задачи, которые не давали ей покоя.
– Доктор не нашел ничего особенного, – продолжала она. – Только простое воспаление. Когда оно пройдет, ко мне, я уверена, очень скоро вернутся силы. Это лежание в кровати мне совсем не по душе – у меня столько дел, о которых надо подумать!.. (Ее беспокоил вопрос об уплате долга). Так, разные пустяки, но о них, кроме меня, некому позаботиться, – добавила она поспешно, словно испугавшись, что муж прочтет ее мысли.
Броуди угрюмо смотрел на нее. Чем пренебрежительнее она отзывалась о своей болезни, тем больше крепло в нем убеждение, что она не перенесет ее. Чем больше она говорила о будущем, тем более ничтожной казалась она ему. Будет ли она так же жалка перед лицом смерти, как была жалка в жизни? Он тщетно придумывал какой‑нибудь ответ. Но что он мог сказать обреченной и не подозревающей об этом женщине?
Выражение его лица начинало смущать миссис Броуди. Сначала она с благодарностью предположила, что его мирный тон означает кроткую снисходительность по случаю ее болезни, нечто вроде того чувства, которое побуждало ее ходить по дому на цыпочках в тех редких случаях, когда он заболевал и она ухаживала за ним. Но ее поразило что‑то странное в его взгляде, и она вдруг спросила:
– Доктор не говорил тебе ничего насчет меня, Джемс? Не сказал чего‑нибудь такого, что он скрыл от меня, а? Он долго пробыл внизу.
Броуди тупо смотрел на нее. Казалось, мозг его издалека, медленно, рассеянно воспринимает ее вопрос и не может найти надлежащего ответа.
– Скажи мне правду, Джемс! – воскликнула она уже с испугом. – Я хочу знать правду. Говори же!
И выражение ее лица, и тон вмиг изменились: бодрое спокойствие уступило место волнению и тревоге.
Броуди пришел сюда, не приняв определенного решения, как держать себя с ней. У него не хватило ни сострадания, ни такта, а в эту минуту – и находчивости, чтобы солгать. Он был пойман врасплох, как зазевавшийся зверь в ловушку, он в замешательстве стоял перед этим хрупким, уже отмеченным смертью существом. И вдруг вспылил:
– Наплевать мне на то, что он говорит! – сказал он грубо, неожиданно для себя самого. – Такой субъект способен объявить тебя умирающей, когда у тебя заболит зуб. Ни черта он не Понимает! Я же тебе сказал, что позову к тебе Лори.
Эти сердитые, необдуманные слова, как громом, поразили миссис Броуди. Она тотчас поняла, поняла с жуткой уверенностью, что болезнь ее смертельна. Она задрожала, и глаза ее затянулись мутной пленкой страха, как бы предвестником последней тусклой плевы смерти.
– Значит, он сказал, что я умру? – спросила она дрожащим голосом. Броуди посмотрел на нее, взбешенный положением, в которое попал. И разразился сердитыми словами:
– Перестанешь ты, наконец, говорить об этом олухе или нет? Слушая тебя, можно подумать, что он – сам всевышний. Если он не может тебя вылечить, так в Ливенфорде найдутся другие врачи! К чему поднимать из‑за этого столько шума?
– Понимаю… Теперь понимаю, – прошептала она. – Больше не буду поднимать из‑за этого шум и надоедать тебе.
Лежа неподвижно в постели, она смотрела не на мужа, а как бы сквозь него. Ее взор, казалось, проникал за тесные пределы этой комнатки и со страхом устремлялся в то неведомое, что ждало ее. После долгого молчания она сказала словно про себя:
– Для тебя это будет небольшая потеря, Джемс. Я уже слишком стара и изношена для тебя. – Потом тихо прошептала: – Но Мэт… О Мэт, сыночек мой, как мне оставить тебя?
Тихо повернулась она лицом к стене, чтобы предаться одной ей ведомым мыслям, забыв о муже, стоявшем у постели за ее спиной. С минуту он смотрел хмуро и растерянно на неподвижную фигуру, потом, не сказав ни слова, тяжело ступая, вышел из комнаты.
Сквозь прозрачную завесу последних капель проходящего ливня вдруг брызнуло яркое августовское солнце и облило Хай‑стрит туманным сиянием, а свежий ветер, согнавший с дороги солнца пушистые, похожие на вату облака, теперь медленно уносил дождь дальше в блеске золотого тумана.
– Слепой дождик! Слепой дождик! – нараспев кричала группа мальчишек, мчавшихся по подсыхающей улице к реке купаться.
– Гляди, – закричал один из них другому, – радуга! – и указал вверх, на чудесную арку, которая, подобно тонкой, увитой лентами ручке дамской корзинки, сверкая, изогнулась над всей улицей. Люди останавливались, чтобы полюбоваться ею. Взгляды отрывались от темной и грязной земли и поднимались к небу, все качали головами, весело смеялись, вскрикивали от восторга, перекликались через улицу:
– Как красиво!
– Смотрите, какие краски!
– Да, перещеголяла даже вывеску старого Каупера, честное слово!
Всех веселило неожиданное очаровательное зрелище, поднимало души над обыденностью их существования, и когда люди снова опускали глаза к земле, образ этой сияющей арки оставался у них в памяти, воодушевляя для трудов предстоящего дня.
Из трактира «Герб Уинтонов» в это царство солнечного света вышел Джемс Броуди. Он не видел радуги и шел вперед с суровым видом, надвинув на лоб шляпу, опустив голову, глубоко засунув руки в карманы, ни на кого не глядя и ни с кем не здороваясь, хотя десятки глаз провожали его. Шагая тяжело, как жеребец, он шел и чувствовал, что «они», эти вечно подсматривающие за ним людишки, следят за ним и сейчас. Вот уже много недель ему казалось, что он и его доживавшая последние дни лавка были предметом странного, неестественного внимания всего города, что обыватели – и те, кого он знал, и те, кого он никогда раньше не встречал, – нарочно проходили мимо лавки, чтобы с откровенным любопытством заглянуть внутрь. Из темноватой глубины лавки эти праздные, нескромные взгляды казались ему полными насмешки. Он кричал в душе: «Пусть смотрят, хитрые свиньи! Пусть пялят глаза, пока им не надоест. Я их потешу!» Теперь, идя по улице, он спрашивал себя с горечью, догадываются ли они, что сегодня он празднует последний день своей торговли. Знают ли они, что он только что с жестоким юмором усердно пил за упокой своей лавки? Он угрюмо усмехался при мысли, что сегодня он уже больше не продавец шляп, что скоро он выйдет из своей конторы в последний раз и навеки захлопнет за собой дверь.
На противоположном тротуаре Пакстон шепнул соседу:
– Смотрите скорее! Вот Броуди! – И оба влились глазами в могучую фигуру, двигавшуюся по другой стороне улицы.
– Знаете, мне его как‑то жалко, – продолжал Пакетов. – Разорение ему не к лицу!
– Это верно, – согласился его собеседник, – такой человек, как он, нелегко его перенесет.
– Несмотря на всю его смелость и силу, он кажется таким растерянным и беспомощным, – рассуждал Пакстон. – Для него это ужасный удар. Заметили, как он сгорбился, как будто под тяжелой ношей?
Сосед покачал головой.
– А мне его не жалко. Он сам давно подготовил свое несчастье. Чего я не выношу в этом человеке, так это его дьявольской, угрюмой гордости, которая растет и растет, несмотря ни на что. Она у него вроде болезни. И гордость‑то глупая, бессмысленная. Если бы он мог посмотреть на себя со стороны, он стал бы поскромнее.
Пакстон как‑то странно взглянул на соседа.
– Я бы на вашем месте не стал говорить о нем такие вещи, – заметил он медленно. – Даже и шепотом говорить так о Джемсе Броуди рискованно, особенно сейчас. Если бы он вас услышал, он разорвал бы вас на части.
– Он нас не слышит, – возразил тот с легким беспокойством. Потом прибавил: – Видно, он опять выпил. Есть люди, которых несчастье может образумить, ну, а с ним выходит наоборот.
Они снова обернулись и посмотрели на медленно удалявшегося Броуди. Помолчав, Пакстон сказал:
– Не слыхали, как здоровье его жены?
– Нет! Насколько я знаю, ее ни одна душа не видела с тех самых пор, как она слегла. Дамы из церковного совета отнесли ей немного варенья и еще кое‑что, но Броуди встретил их у ворот и просто‑напросто выгнал. Да еще мало того – выбросив у них на глазах все те вкусные вещи, что они принесли ей!
– Что вы говорите?! Не дай бог с ним связаться! – воскликнул Пакстон. Потом спросил после некоторого молчания:
– А что, Джон, у нее, кажется, рак?
– Да, так говорят люди.
– Какое страшное несчастье!
– Ба! – возразил другой, собираясь уходить. – Несчастье‑то несчастье, но, по‑моему, для бедной женщины ничуть не лучше быть душой и телом связанной с таким человеком, как Джемс Броуди!
Броуди между тем успел прийти в лавку, и шаги его будили гулкое эхо в почти пустом помещении, где оставалась уже только десятая доля товара, так как остальной поступил в распоряжение Сопера. Мальчишка, представлявший собой в лавке величину весьма мало заметную, теперь исчез окончательно, и Броуди был один в этом опустевшем, унылом, разоренном месте, где паук ткал тонкую паутину вокруг оставшихся еще на полках картонок, как бы отмечая черту отлива, до которой снизилась торговля в лавке. Стоя здесь, среди заброшенности и пустоты, Броуди бессознательно населял ее образами прошлого, тех дней могущества, когда он важно расхаживал по лавке, не замечая скромных покупателей, и как равный, встречая и приветствуя людей видных и знатных. Не верилось, что они теперь уже только призраки, вызванные силой его воображения, что он больше никогда не будет смеяться, и шутить, и беседовать с ними в этой лавке, где прошло двадцать лет его жизни. Лавка та же, и он тот же, а вот эти живые люди покинули его, оставив лишь печальные и незначительные воспоминания. Те несколько старых его покупателей, – главным образом, окрестная знать, – которые еще оставались ему верны, только затягивали неизбежный крах, и теперь, когда все было кончено, Броуди испытывал бурный прилив гнева и горя. Наморщив низкий лоб, он безуспешно пытался понять, как все случилось, разобраться, почему произошла эта странная, невероятная перемена. И как это вышло, что он допустил ее? Невольный, судорожный вздох поднял его могучую грудь, но тут же он, как будто негодуя на свою слабость, раздвинул губы так, что обнажились бледные десны, и медленно направился к себе в контору. На письменном столе не было ни писем, ни газет, всегда ожидавших здесь прежде его пренебрежительного внимания. Только пыль лежала повсюду густым слоем. Броуди стоял посреди этой запущенной комнаты, как человек, который боролся за безнадежное дело и наконец прекратил борьбу. К его печали примешивался легкий оттенок облегчения, потому что он сознавал, что худшее уже позади и кончилась мучительная неизвестность неравной борьбы.
Деньги, которые он получил, заложив дом, были все уже истрачены; хотя он экономил каждый грош, его средства окончательно истощились. Но он утешался тем, что честно выполнил все свои обязательства. Он не должен никому ни единого пенни, и если и разорен, то, во всяком случае, еще не настолько пал, чтобы искать постыдного спасения в банкротстве.
Не обращая внимания на грязь, он сел в кресло и вряд ли заметил поднявшуюся при этом тучу пыли, не заметил и того, что она осела на его одежде, – настолько он теперь перестал заботиться о своей внешности и костюме.
Он был небрит, и на фоне темной щетины, покрывавшей его лицо, дико сверкали белки глаз. Ногти были обломаны и обкусаны до мяса, башмаки нечищены, галстук, в котором уже на было неизменной булавки, полуразвязан, как будто Броуди рванул его в минуту, когда ему не хватало воздуха. Одежда напялена небрежно. Он одевался теперь утром наспех, кое‑как, думая только о том, как бы поскорее уйти из дома, где раздавались внезапные и тревожные крики боли, где царили смятение и беспорядок, где пахло лекарствами и стояла повсюду немытая посуда, где его мутило от скверно приготовленной и неряшливо поданной еды, где раздражал его плаксивый слюнтяй сын и нерасторопная старуха мать.
Сидя в конторе, он вдруг полез во внутренний карман и вытащил оттуда плоскую темную бутылку, потом, все так же рассеянно, глядя не на бутылку, а в пространство перед собой, вонзил крепкие зубы в пробку и вытащил ее, сделав быстрое движение шеей. Громкий звук выскочившей пробки разорвал тишину. Припав к горлышку выпяченными в трубочку губами, Броуди постепенно поднимал локоть и пил долгими, булькающими глотками, потом, шумно втянув в себя полуоткрытым ртом воздух, поставил бутылку на стол перед собой и устремил на нее неподвижный взгляд. Эту бутылку наполнила для него Нэнси! Глаза его засветились, как будто в бутылке он увидел отражение ее лица. Славная девчонка эта Нэнси, – она для него утешение в горе, она разгоняет уныние. Несмотря на все несчастья, он не бросал ее. Он решил сохранить ее, что бы с ним ни случилось. Он пытался проникнуть мыслью в будущее, наметить какой‑нибудь план, решить, что ему делать. Но не мог. Как только он хотел сосредоточить на чем‑нибудь мысли, они разбегались, переходили на самые отдаленные и неожиданные предметы. Обрывки воспоминаний молодости проходили перед ним: смех мальчика, который был товарищем его детских игр, залитая солнцем горячая стена, в трещинах которой он вместе с другими мальчиками искал шмелей, дымок над стволом ружья, из которого он в первый раз убил кролика. Ему слышался свист косы, воркованье лесных голубей, смех старухи в деревне, напоминающий звуки волынки.
Он тряхнул головой, отгоняя видения прошлого. Снова хлебнул из бутылки, подумав о том, какое громадное облегчение приносит ему виски. Уныние его несколько рассеялось, губа презрительно вздернулась, и «они» – незримые критики, враги, постоянно присутствовавшие в его мыслях, – еще более, чем всегда, казались жалкими и достойными презрения. Потом вдруг его осенила новая, блестящая идея, и когда он внимательно обдумал ее, у него вырвался короткий язвительный смех. Именно теперь, когда глаза всего города обращены на него и, подло подсматривая за ним, видят все его неудачи, когда все ждут, что он окончательно падет духом из‑за своего разорения, он им покажет, как Джемс Броуди встречает удары судьбы. Он так обставит свой уход, угостит их на прощание таким зрелищем, что все шпионы заморгают глазами.
Он выпил остатки виски, довольный, что наконец‑то придумал нечто, способное его расшевелить, счастливый, что мучительные и бесплодные размышления сменяются какими‑то определенными действиями, как бы безрассудны они ни были.
Он встал так порывисто, что опрокинул стул, прошел в лавку и, окинув враждебным взглядом последние картонки, еще громоздившиеся на полках за прилавком, подошел к ним и начал быстро выбрасывать их содержимое на пол. Он с какой‑то жадной стремительностью швырял наземь шляпы и шапки всевозможных фасонов. Не считая нужным осторожно открывать коробки, он хватал их, рвал, как папиросную бумагу, в дикой ярости дергал и мял их, как будто расправляясь с трупами врагов. Размашистыми, быстрыми движениями он бросал куда попало остатки изодранных в клочки коробок, так что они засорили всю лавку и лежали у его ног, как снег. Опустошив таким грубым способом все коробки, он взял в охапку кучу шапок с пола и, смяв их в своих широких объятиях, торжественно направился к двери на улицу. Его охватила дикая экзальтация. Раз шляпы лежат у него без пользы, он их раздаст всем даром, досадит таким образом своим соседям‑конкурентам, лишит их покупателей, и его благородная щедрость будет последней памятью о нем на этой улице.
– Эй! – гаркнул он. – Кому нужна шапка?
Виски разрушило все внутренние преграды, всякое сдерживающее начало, и в этой шальной выходке он видел лишь нечто красивое и величественное.
– Такой случай бывает раз в жизни! – выкрикивал он. – Идите сюда, добрые люди, и глядите, что я дарю вам!
Было около полудня – час, когда на улицах царило наибольшее оживление. Тотчас же Броуди выжидательно обступила толпа уличных мальчишек, а за этим кольцом начало собираться все больше и больше прохожих, безмолвных, недоверчивых, подталкивавших друг друга и обменивавшихся многозначительными взглядами.
– Шляпы сегодня дешевы! – кричал Броуди во всю силу своих легких. – Дешевле, чем в этом музее восковых фигур рядом, – выкрикивал он с жуткой шутливостью, рассчитывая, что его услышат в лавке Манджо. – Отдаю их даром! Нужны они вам или нет – я заставлю вас взять их!
И он принялся бросать шляпы зрителям.
Итак, он говорил правду, это было бесплатно, и люди с безмолвным изумлением принимали дары, которых они не желали и которые, может быть, им вовсе не пригодятся. А Броуди наслаждался своей властью и, впиваясь взглядом в зрителей, заставлял их опускать глаза. Примитивная, глубоко скрытая потребность его натуры наконец была удовлетворена. Он был в своей стихии – центром толпы, ловившей каждое его слово, каждый жест, смотревшей на него во все глаза и, как ему казалось, с восхищением. Что‑то пугающее, дикое было в его эксцентричной выходке, и никто не решался засмеяться. Толпа глядела на него в робком молчании, готовая отпрянуть, если он вдруг бросится на нее, как берсеркер[11]. Все стояли, словно зачарованные овцы перед громадным волком.
Но вскоре простая раздача шляп надоела Броуди, жаждавшему развернуться во всю ширь. Он начал кидать шляпы самым дальним из зрителей через головы остальных. Потом стал швырять их изо всей силы в тех, кто обступил его кольцом, вдруг сразу воспылав ненавистью ко всем этим бесцветным физиономиям. Эти люди уже казались ему врагами, и чем больше он их презирал, тем беспощаднее метал в них шляпы, охваченный бурным желанием причинить боль и разогнать всех.
– Нате! – вопил он. – Берите все! Я больше ими не торгую. Не нужны мне больше проклятые шляпы, хотя они и лучше, и дешевле, чем в магазине рядом. Лучше и дешевле! – твердил он все снова и снова. – Если они вам раньше были не нужны, так вы у меня их возьмете сейчас!
Толпа отступала перед силой и меткостью этого обстрела. Люди расходились, заслоняясь, с недовольными лицами. Шляпы Броуди летели им вслед.
– Прекратить, говорите вы? – кричал он насмешливо. – Будь я проклят, если я это сделаю. Разве вам не нужны шляпы, что вы удираете? Вы упустите случай, который бывает раз в жизни!
Он упивался вызванным им смятением, и когда толпа разбежалась, он схватил за поля твердый котелок и метнул его вниз с холма, где котелок, подхваченный ветром, весело запрыгал, как мяч по площадке, и, в конце концов, подкатился под ноги какому‑то прохожему, шедшему в дальнем конце улицы.
– Вот так удар! – крикнул Броуди, хохоча, с шумной хвастливостью. – А вот и еще один! И третий! – И новый залп засвистел в воздухе вслед за первым. Шляпы всех видов бешено прыгали, кружились, плясали, разлетались, катились друг за дружкой вниз по улице. Казалось, сильным ураганом их сорвало с головы у множества людей сразу. Такого поразительного зрелища в Ливенфорде никто никогда еще не видал.
Но, в конце концов, запас Броуди истощился, и, держа последний метательный снаряд в своей огромной лапище, он медлил, выбирая, в кого бы им запустить, дорожа этим последним снарядом – твердой, как дерево, соломенной шляпой, которая ввиду ее формы и твердости заслуживала, по его мнению, соответствующей мишени. Вдруг он уголком глаза заметил бледное, испуганное лицо Перри, его бывшего приказчика, выглядывавшего из дверей соседней лавки. «А, он здесь, – подумал Броуди, – здесь эта крыса, которая, спасая свою шкуру, убежала с тонущего корабля. Почтенный директор паноптикума Манджо!» И своеобразный снаряд, вертясь в воздухе, как метательный диск, молнией полетел прямо в лицо Перри. Твердый и острый край ударил его по рту и сломал зуб. Увидев, как потекла кровь и как перепуганный насмерть Перри отскочил внутрь магазина, Броуди издал торжествующий рев.
– Вот теперь ты будешь красив, как подобает заведующему музеем восковых фигур, дрянцо ты этакое! Получай то, что тебе давно уже причитается!
Он восторженно потряс руками в воздухе, довольный таким, по его мнению, достойным завершением своего замечательного выступления, и, возбужденно усмехаясь, ушел обратно в лавку. Но когда он увидел пустые полки и остатки разодранных коробок на полу, улыбка застыла у него на губах неподвижной гримасой. Не давая себе времени подумать, он прошел по мусору в контору за лавкой и все с той же дикой потребностью разрушения вытащил все ящики письменного стола, разбил о стену пустую бутылку из‑под виски, одним могучим усилием опрокинул тяжелый стол. Потом, с хмурым задором любуясь картиной разрушения, снял с крюка у окна ключ, взял свою палку и с высоко поднятой головой, снова пройдя через лавку, вышел на улицу и запер за собой дверь. Это последнее движение вдруг вызвало в его душе такое ощущение чего‑то окончательно непоправимого, что ключ, который он держал в руках, показался ему совершенно ненужным, лишним. Вынув его из замка, он бессмысленно посмотрел на него, держа его на раскрытой ладони, потом вдруг отступил на шаг, швырнул его высоко за крышу здания и напряженно прислушался, пока до него не донесся слабый всплеск – ключ упал в реку за домом. «Пусть попадают в лавку, как хотят, – подумал он злобно. – Я с ней, во всяком случае, покончил».
Идя домой, он все еще не был в состоянии (или не хотел) ни о чем думать. Он не имел ни малейшего представления, что делать дальше. У него был хороший каменный дом, но дом был заложен, и по закладной нужно было платить большие проценты. Нужно было содержать дряхлую старуху мать, больную жену и бездельника сына, дать образование маленькой дочери, а между тем он не был способен выполнить все это – у него была только физическая сила, достаточная, чтобы вырвать с корнем средней величины дерево. Он, собственно, не отдавал себе во всем этом ясного отчета, но теперь, когда прошло бесшабашное настроение, он смутно ощущал неопределенность своего положения, и на душе у него было тяжело. Больше всего угнетало его отсутствие денег, и когда он подошел к своему дому и увидел стоявший у ворот знакомый высокий кабриолет, запряженный гнедым мерином, лицо его омрачилось.
– К черту! – пробурчал он. – Опять приехал? Он думает, что я могу теперь оплатить тот громадный счет, который он мне предъявит?
Экипаж доктора Лори у его дома вызвал в нем жалящее воспоминание об его безденежье, и, рассчитывая избежать тягостной встречи и войти в дом незамеченным, он был сильно раздосадован, когда на пороге столкнулся с Лори.
– Заехал взглянуть на вашу добрую жену, мистер Броуди, – сказал доктор с притворной сердечностью. Это был осанистый господин с напыщенными манерами, с одутловатым лицом, маленьким красным ртом и словно срезанным подбородком, несоответственно украшенным внушительной седой бородой. – Хотел немного ее ободрить, знаете ли. Мы должны делать все, что в наших силах.
Броуди молча посмотрел на доктора, и его мрачный взгляд говорил яснее слов: «Как же, много ты ей помог, пустомеля этакий!»
– К сожалению, я не нашел большой перемены к лучшему, – продолжал Лори поспешно, становясь красноречивее под недружелюбным взглядом Броуди. – Да, улучшения почти не заметно. Боюсь, что кончается последняя глава, мистер Броуди! – Такова была его излюбленная банальная фраза, которой он обычно намекал на близость смерти. И, сказав ее, доктор глубокомысленно покачал головой, вздохнул и с выражением меланхолической покорности судьбе погладил бороду.
Претенциозная напыщенность этого самовлюбленного глупца была противна Броуди, и хотя он не жалел, что назло Ренвику пригласил Лори лечить миссис Броуди, но его ничуть не обманывали мнимое простодушие доктора и усиленные выражения сочувствия.
Дата добавления: 2015-08-20; просмотров: 62 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ЧАСТЬ ВТОРАЯ 13 страница | | | ЧАСТЬ ВТОРАЯ 15 страница |