Читайте также: |
|
Поначалу я приобщилась лишь к приятным ее сторонам, и впоследствии они намного превосходили все неудобства. Она дала мне то, к чему я стремилась: чтобы люди полюбили мои книги, а через них и меня; чтобы они прислушивались ко мне и чтобы я была им полезна, показывая мир таким, каким его вижу. Сразу после выхода «Гостьи» я познала эти радости. Я не сумела избежать сетей иллюзий, и меня не обошло стороной тщеславие: оно появляется, стоит лишь улыбнуться своему отражению, вздрогнуть при звуке своего имени. Но я, по крайней мере, никогда не увлекалась собственной значимостью.
И всегда умела достойно мириться с неудачами. Они не преграждали мне путь, для меня это был всего лишь упущенный выигрыш. Мои успехи до самых последних лет приносили мне ничем не омраченную радость; похвалам профессиональных критиков я предпочитала одобрение читателей: полученные письма, услышанные случайно фразы, следы определенного влияния, воздействия. После выхода «Воспоминаний благовоспитанной девицы» и особенно «Зрелости» мое отношение к публике стало двойственным, потому что Алжирская война довела до предела ужас, который внушал мне мой класс. Однако, если не понравишься ему, не следует уповать на народ: в дешевой серии тебя напечатают лишь в том случае, если обычное издание разошлось хорошо. Так что волей-неволей приходится обращаться к буржуазной публике. Впрочем, есть в этой среде такие, кто вырывается из пут своего класса или, по крайней мере, пытается это сделать: интеллектуалы, молодежь; с молодыми мы вполне понимаем друг друга. Однако если меня хорошо принимает буржуазия в целом, то я испытываю смущение. Слишком много читательниц оценили в «Воспоминаниях благовоспитанной девицы» описание прекрасно знакомой им среды, не заинтересовавшись тем, каких усилий мне стоило вырваться из нее. Что касается «Зрелости», то я нередко скрипела зубами, выслушивая поздравления: «Это тонизирует, это динамично, это оптимистично», причем в такое время, когда мое отвращение было столь велико, что я скорее готова была умереть, чем жить.
Я чувствительна и к порицаниям и к похвалам. Однако если покопаться немного в себе, то в отношении собственного успеха я обнаруживаю изрядное равнодушие со своей стороны. Прежде, как было уже сказано, я из гордости и осторожности избегала оценивать себя, а ныне уже не знаю, какую меру следует брать за основу: надо ли полагаться на публику, на критиков, на неких избранных ценителей, на личную убежденность, на шумные толки или на молчание? Да и что оценивается? Молва или качество, влиятельность или талант? И еще: что означают эти слова? Сами вопросы и ответы, которые можно на них дать, кажутся мне пустыми. Моя отстраненность гораздо глубже, она коренится в моем детстве, устремленном к абсолюту: я по-прежнему убеждена в тщете земных успехов. Познание мира лишь усилило это пренебрежение: я обнаружила в мире слишком много несчастья, чтобы сильно беспокоиться о месте, которое сама там занимаю, и о правах, которые могу или не могу иметь, чтобы занять его.
Но несмотря на столь глубокое разочарование, не говоря уже о том, что пришлось распроститься с мыслью о некоем наказе, миссии, спасении, что неизвестно для кого и зачем я пишу, так вот, несмотря на все это, такая деятельность более чем когда-либо необходима мне. Я больше не думаю, что она дает право на «оправдание», но без нее я чувствовала бы себя страшно ненужной. Бывают такие прекрасные дни, когда хочется сиять, словно солнце, то есть украшать землю словами; и бывают такие черные часы, что не остается иной надежды, кроме того вопля, который рвется наружу. Откуда берется в пятьдесят пять лет, равно как в двадцать, эта поразительная власть Слова? Я говорю: «Ничего не было, кроме того, что было» или «Один и один – два: какое недоразумение!» – и к горлу моему подступает огонь, его пламя воодушевляет меня. Только слова – универсальные, вечные, всеобъемлющие – то единственное превосходство, которое я признаю и которое меня волнует; они дрожат у меня на губах, и с их помощью я соединяюсь с человечеством. Они исторгают у мгновения и того, что ему сопутствует, слезы, тьму, саму смерть и преображают их. Быть может, сегодня самое сокровенное мое желание – это чтобы в тишине молча повторяли слова, которые я соединила в одно целое.
Есть очевидные преимущества в том, чтобы быть известным писателем: никакой работы ради куска хлеба, а только свободный труд, встречи, путешествия, более непосредственная, чем прежде, связь со всем происходящим. Поддержка французских интеллектуалов востребована большим числом иностранцев, которые не в ладах со своим правительством; нередко также нас просят заявить о своей солидарности с дружественными народами. Мы все немножко задавлены манифестами, резолюциями, протестами, декларациями, воззваниями, обращениями, которые надо составлять или подписывать. Невозможно участвовать во всех комитетах, конгрессах, коллоквиумах, митингах, днях, на которые нас приглашают. Но взамен времени, которое мы отдаем им, люди, нас призывающие, информируют нас гораздо подробнее, точнее, а главное, живее, чем любая газета, о том, что происходит у них: на Кубе, в Гвинее, на Антильских островах, в Венесуэле, Перу, Камеруне, Анголе, Южной Африке. Несмотря на всю скромность моего вклада в их борьбу, это дает мне ощущение причастности к истории. За отсутствием светских отношений я обладаю связями с миром в целом. Один старинный друг с упреком сказал мне: «Вы живете в монастыре». Пусть так, но я часто выхожу из своей кельи.
Между тем я с тоской и тревогой смотрела на то, как на Сартра обрушилась слава и как я приобретала известность. Беспечность была утрачена, как только мы стали знаменитыми, и пришлось считаться с этой объективной данностью; утрачена была авантюрная сторона наших путешествий, пришлось отказаться от прихотей, от бродяжничества. Чтобы оградить нашу частную жизнь, мы были вынуждены ставить заслоны – отказаться от отеля, от кафе, – и эта преграда тяготила меня, ведь я так любила жить в единении со всеми. Я встречаюсь со многими людьми, но большинство из них уже не говорят со мной, как с любым другим, из-за этого мои отношения с ними нарушились. «Сартр посещает только тех людей, которые посещают Сартра», – заметил Клод Руа. Эти слова можно отнести и ко мне. Я рискую меньше понимать людей, потому что не совсем разделяю их судьбу. Такое различие проистекает из самой известности и материальных возможностей, которые она дает.
В экономическом отношении я привилегированная. Начиная с 1954 года мои книги приносят мне много денег; в 1952 году я купила себе машину, а в 1955-м – квартиру. Я никуда особо не хожу, никого не принимаю; верная пристрастиям своих двадцати лет, я не люблю шикарные места; одеваюсь я без блеска, ем иногда очень хорошо, но, как правило, очень мало. Но все это зависит лишь от моей прихоти, я ни в чем себе не отказываю. Некоторые критики ставят мне в упрек такой достаток: разумеется, это люди правых взглядов; никогда левые не бывают в претензии к человеку левых взглядов, будь он даже миллиардером, за его состояние, они ценят его за то, что он левый. Марксистская идеология ничего общего не имеет с евангельской моралью, она не требует от человека ни аскетизма, ни лишений: по правде говоря, ей нет дела до его частной жизни. Правые же до того убеждены в законности своих притязаний, что их противники могут оправдаться в их глазах только мученичеством; к тому же их выбор диктуется экономическими интересами, они не в силах понять, что то и другое вовсе не обязательно должно быть связано: коммунист, у которого есть деньги, не может быть искренним, – полагают они. И наконец, главное: правые пускают в ход все средства, когда речь идет о критике людей левых взглядов. Это известная притча о мельнике, мальчике и осле. Один обозреватель, стремившийся, впрочем, к непредвзятости, прочитав книгу «Зрелость», написал, что у меня было пристрастие к «подозрительным местам», потому что во время войны я, за неимением средств, жила в гнусных отелях: чего бы только не сказали, если бы сегодня я жила в конуре! Удобное пальто – это, конечно, уступка буржуазии, а небрежную одежду наверняка сочли бы позерством или неприличием. Вас обвинят либо в том, что вы бросаете деньги на ветер, либо в скупости. Не думайте, что существует некая середина: ее окрестили бы, например, мелочностью. Единственный выход – следовать своим путем и не обращать внимания на толки.
Это не значит, что я с легкостью мирюсь со своим положением. Неловкость, которую я испытывала в 1946 году, не исчезла. Я знаю, что я из числа привилегированных, и прежде всего в силу полученного мной образования и приобретенных тем самым возможностей. Напрямую я никого не эксплуатирую, но люди, которые покупают мои книги, все получают выгоду от экономики, основанной на эксплуатации. Я сообщница привилегированных и опозорена ими, вот почему Алжирскую войну я пережила как личную драму. Когда живешь в несправедливом мире, нельзя очиститься от несправедливости, и нечего на это надеяться; следовало бы изменить мир, но это не в моей власти. Страдать из-за подобных противоречий бесполезно, забыть о них – значит обманывать себя. И в этом вопросе тоже, за невозможностью найти решение, я поддаюсь настроению. Однако как следствие моего поведения – довольно значительная изоляция; объективное мое положение отделяет меня от пролетариата, а образ жизни субъективно противопоставляет меня буржуазии. Такое относительное уединение меня устраивает, ибо мне всегда не хватает времени, однако оно лишает меня определенной теплоты, которую я с такой радостью вновь обрела в последние годы во время манифестаций, и, что для меня гораздо важнее, оно ущемляет мой опыт.
К этим ограничениям, которые являются обратной стороной моих успехов, добавляется еще одно, которое я ничем не могу возместить. Самое важное и самое непоправимое, что произошло со мной после 1944 года, это то, что – как Зази – я постарела. Это много всего означает. И прежде всего то, что мир вокруг меня изменился: он сократился, уменьшился. Я уже не забываю, что поверхность Земли конечна, конечно число ее обитателей, растительных разновидностей, животных пород, а также число картин, книг, поставленных на ней памятников. Каждый элемент находит свое объяснение в этой совокупности и отсылает обратно лишь к ней, ибо ее богатство тоже ограничено. В молодости мы с Сартром нередко встречали «индивидуальности, превосходившие нашу», то есть не поддававшиеся анализу и сохранявшие в наших глазах чуточку детского волшебства. Эта основа тайны растворилась: краски померкли, безумные не кажутся мне больше священными, толпы не возбуждают; в молодости, некогда столь чарующей, я вижу теперь лишь прелюдию зрелости. Действительность меня еще интересует, но уже не поражает. Остается, конечно, красота, и хотя она не приносит мне более удивительных открытий, хотя большинство ее секретов известны, ей еще случается остановить время. Но нередко я ее ненавижу. Вечером в день той страшной бойни я слушала анданте Бетховена и с гневом сняла пластинку: в этом произведении сосредоточилась вся скорбь мира, но до того великолепно возвышенная и очищенная, что казалась оправданной. Почти все прекрасные произведения были созданы для привилегированных и привилегированными, которые, даже страдая, имели возможность объясниться со своими страданиями: они приукрашивают скандал несчастья в чистом виде [78]. В другой вечер очередной бойни – а их было много – я желала уничтожения всех лживых красот. Сегодня ужас отступил. Я могу слушать Бетховена. Но ни он и никто другой не дадут мне больше того ощущения, какое иногда возникало у меня, – возможности прикоснуться к абсолюту.
Ибо теперь я знаю правду о человеческом уделе: две трети людей на земле голодают. Моя разновидность на две трети состоит из ничтожеств, слишком слабых для бунта, которые от рождения до самой смерти влачат сумрачное отчаяние. С юных лет в моих снах возникают предметы с виду безжизненные, но в них гнездится страдание; стрелки часов начинают нестись вскачь, движимые уже не механизмом, а органическим беспорядком, ужасным и скрытым; кусок дерева кровоточит под топором, того и гляди из-под древесной коры проглянет отвратительно изуродованное существо. Этот кошмар я обнаруживаю наяву, стоит мне вспомнить одушевленные скелеты Калькутты или эти маленькие бурдюки с человеческим лицом – голодающих детей. Это и есть соприкосновение с бесконечностью: отсутствие всего, которое наделено сознанием. Они умрут, и другого ничего не будет. Небытие ужасает меня меньше, нежели абсолют несчастья.
У меня больше нет желания путешествовать по земле, лишенной своих чудес: ничего не ждешь, если не ждешь всего. Однако мне очень хотелось бы знать продолжение нашей истории. Молодые – это будущие взрослые, и все-таки они меня интересуют; будущее в их руках, и если в их замыслах я узнаю свои, мне кажется, что моя жизнь продолжится после моей смерти. Мне нравится их общество; однако утешение, которое они мне дают, сомнительно: увековечивая этот мир, они крадут его у меня. Город Микены будет принадлежать им, Прованс и Рембрандт – тоже, а также римские площади. Какое превосходство – быть живым! Все взгляды, которые были обращены на Акрополь до меня, кажутся мне отжившими. И в глазах двадцатилетних я уже вижу себя мертвой, чем-то вроде чучела.
Так кого же я вижу? Стареть – это значит определять и ограничивать себя. Я боролась против ярлыков, но не смогла помешать годам заточить меня. Я буду долго существовать в этом окружении, где устоялась моя жизнь; я сохраню верность старинным дружеским связям; запас моих воспоминаний, даже если он и обогатится немного, останется прежним. Я написала одни книги, а не другие. Что-то меня тут смущает. Я жила, устремленная в будущее, а ныне обращаюсь к прошлому: можно подумать, что настоящее куда-то скрылось. Долгие годы я считала, что мое творчество впереди, а теперь оно уже позади: в какой же момент оно имело место быть? Я познавала, дабы потом воспользоваться своим знанием; я очень многое забыла, а с тем, что уцелело, понятия не имею, что делать. Припоминая свою жизнь, я всегда вижу себя по эту или по ту сторону чего-то, что так и не исполнилось. Зато я испытала нечто вроде полноты чувств.
У писателя все-таки есть шанс избежать окаменелости в те минуты, когда он пишет. В каждой новой книге я дебютирую. Я сомневаюсь, падаю духом, работа прошлых лет уничтожена, мои черновики настолько бесформенны, что мне кажется невозможным продолжать начинание до того момента – неуловимого, – когда становится невозможным не довести его до конца. Каждая страница, каждая фраза требует свежего изобретения, небывалого решения. Процесс творчества – это приключение, это молодость и свобода.
Но как только я покидаю свой рабочий стол, пролетевшее время скапливается у меня за спиной. Мне есть о чем подумать; внезапно я натыкаюсь на свой возраст. Эта более чем зрелая женщина – моя современница: я узнаю лицо юной девушки, замешкавшееся под покровом постаревшей кожи. Этот убеленный сединой господин, похожий на одного из моих двоюродных дедушек, с улыбкой говорит мне, что мы вместе играли в Люксембургском саду. «Вы напоминаете мне мою мать», – сообщает мне женщина лет тридцати. На всех поворотах истина набрасывается на меня, и я плохо понимаю, какой хитростью ей удалось одолеть меня снаружи, а ведь на самом деле она поселилась внутри.
Старость: со стороны ее принимают за установленный порядок, однако именно молодые люди внезапно оказываются старыми. Однажды я сказала себе: «Мне сорок лет!» Когда я пришла в себя от удивления, мне было уже пятьдесят. Изумление, охватившее меня тогда, так и не рассеялось.
Я не могу в это поверить. Когда я вижу напечатанные слова: Симона де Бовуар, они говорят мне о молодой женщине, которая я и есть. Часто, когда я сплю, мне снится, что во сне мне пятьдесят лет, что я открываю глаза и понимаю: мне тридцать. «Какой страшный кошмар я видела!» – говорит себе молодая женщина, будто бы проснувшись. А иногда до того, как я очнусь, гигантский зверь наваливается мне на грудь: «Это правда! Мне за пятьдесят, вот он, кошмар, это правда!» Каким образом то, что не имеет ни формы, ни субстанции, – время, может придавить меня такой тяжестью, что я перестаю дышать? Каким образом то, что не существует, – будущее, может так неумолимо вычисляться? Моя семьдесят вторая годовщина так же близка, как столь близкий день грядущего освобождения.
Чтобы убедиться в этом, мне стоит лишь встать перед зеркалом. Однажды в сорок лет я подумала: «В глубине зеркала меня подстерегает старость, и это неизбежно, ей удастся заполучить меня». Она меня заполучила. Нередко я в изумлении останавливаюсь перед этой невероятной вещью, которая служит мне лицом. Я понимаю Кастильоне, разбившего все зеркала. Мне казалось, я мало забочусь о своей внешности. Так люди, которые едят досыта и чувствуют себя хорошо, забывают о своем желудке. Пока я могла смотреть на свой облик без неудовольствия, я о нем забывала, это само собой разумелось. А теперь ничего не разумеется. Я ненавижу свое отражение: над глазами нависло, под глазами – мешки, лицо располнело, а этот печальный вид, который придают морщины вокруг губ! Возможно, люди, которые меня встречают, видят просто пятидесятилетнюю женщину, не хорошую и не плохую, а того возраста, какой она имеет. Но я-то вижу прежнее свое лицо, которым завладела болезнь, оставляющая неизгладимые отметины, от нее мне уже не вылечиться.
Она отравляет мне и сердце. Я утратила власть, какую имела, отделять тьму от света, обеспечивая себе ценой вихрей лучезарные небеса. Мой отчаянный бунт подавляет неотвратимость конца и неизбежность разрушений, к тому же и мои радости поблекли. Смерть – это уже не жестокое приключение где-то в далеком далеке, она неотступно преследует меня во сне; пробудившись, я чувствую ее тень между миром и мной: она уже наступает. Вот чего я не сумела предугадать: это начинается рано и постоянно гложет. Быть может, конец наступит без особой боли, когда все уже покинет меня, и это присутствие, от которого я не желала отказываться, мое присутствие, не будет уже причастным ни к чему, не будет больше ничем и с полным безразличием позволит себя смести. Одна за другой они подтачиваются, сдают, связи, которые удерживали меня на земле, и скоро разорвутся совсем.
Да, пришло время сказать: никогда больше! Это не я отдаляюсь от прежних моих радостей, это они отдаляются от меня: горные дороги уходят у меня из-под ног. Никогда больше, одурманенная усталостью, я не рухну в пахучее сено; никогда больше не скользить мне в одиночестве по утреннему снегу. Никогда никакого мужчины. Теперь мое воображение, подобно моему телу, с этим смирилось. И несмотря на все это, так странно не быть больше плотью; выпадают минуты, когда эта странность своей окончательностью леденит мне кровь. Но гораздо больше, чем эти лишения, меня огорчает то, что я не нахожу больше у себя новых желаний: они увядают, не успев зародиться в том разреженном времени, которое отныне стало моим. Раньше дни скользили неторопливо, я обгоняла их, меня влекли вперед мои замыслы. А теперь чересчур короткие часы несут меня во весь опор к могиле. Я стараюсь не думать: через десять лет, через год. Воспоминания истощаются, мифы теряют свою шелуху, планы умирают в зародыше: я здесь и все остальное на месте. Если этому молчанию суждено длиться, каким оно покажется долгим, мое короткое будущее!
И какие угрозы оно таит! Единственная вещь, совсем новая и в то же время очень важная, какая может со мной случиться, – это несчастье. Либо я увижу Сартра мертвым, либо сама умру раньше него. Как ужасно не быть рядом, чтобы утешить кого-то в горе, которое причинил ему, покинув его; как ужасно, если он покинет вас и будет молчать. Один из этих уделов, если только не выпадет невероятная удача, будет моим. Иногда меня одолевает желание поскорее покончить со всем, чтобы сократить тревожное ожидание.
Между тем я не меньше, чем прежде, ненавижу свое уничтожение. Я с грустью думаю обо всех прочитанных книгах, о местах, где бывала, о полученных знаниях, обо всем, что исчезнет. Столько музыки, столько живописи, столько культуры, столько разных мест, и вдруг – ничего. Это не мед, никто им не насытится. В лучшем случае, если меня прочтут, читатель скажет: сколько она всего повидала! Однако эта уникальная совокупность, мой личный опыт с его порядком и случайностями – Пекинская опера, арены Уэльвы, кандомбле Баии, дюны Эль-Уэда, Вабансийская улица, рассветы Прованса, Тиринф, Кастро, обращавшийся к пятистам тысячам кубинцев, желтое небо над морем облаков, багряный бук, белые ночи Ленинграда, колокола Освобождения, оранжевая луна над Пиреем, встающее над пустыней красное солнце, Торчелло, Рим, все то, о чем я говорила, и то, о чем ничего не сказала, – нигде это не оживет. Если бы только мой опыт обогатил землю, если бы он породил… Что? Холм? Ракету? Но нет. Не будет ничего. Я будто вновь вижу ветки орешника на ветру и слышу обещания, от которых бешено колотилось сердце, когда я созерцала эту золотую жилу у своих ног – целую жизнь, которую предстояло прожить. Они сбылись. Однако, обращая недоверчивый взгляд к той доверчивой девочке, я с изумлением сознаю, до какой степени я была обманута.
...
Июнь 1960 – март 1963 г.
Примечания
Термин, характеризовавший положение на Западном фронте в течение первых девяти месяцев (сентябрь 1939 – май 1940) Второй мировой войны.
Строка Л. Арагона (1897–1982) из «Баллады о том, кто пел во время казни» (1943), посвященной герою Сопротивления Габриелю Пери.
Около восьмидесяти европейцев было убито вследствие провокации с их стороны. Армия зачистила весь район: сорок тысяч убитых. (Прим. автора.)
Единый мир (англ.).
Организация по обучению иностранцев французскому языку.
Суки – рынки в арабских странах.
Уэды – пересыхающие русла рек в Африке.
Французский комитет по радушному приему (англ.).
Концертный коллектив специального назначения (англ.).
В философии – созидающее начало, в теологии – Бог, творец мира.
Речь шла о том, чтобы принять или отвергнуть конституцию, предложенную Учредительным собранием и поддержанную коммунистами. (Прим. автора.)
Позже я узнала, что нет. (Прим. автора.)
Теперь она его жена. (Прим. автора.)
Партия де Голля «Народно-республиканское движение».
Врач, бывший ученик Сартра. (Прим. автора.)
В русском переводе «Слепящая тьма».
СФИО Французская социалистическая партия.
А. Камю «Падение». (Перевод Н.Немчиновой.)
А. Камю «Падение». (Перевод Н.Немчиновой.)
Это было в 1946 г. (Прим. автора.)
Строка из стихотворения английского поэта Эрнеста Доусона (1867–1900).
Выражение Гегеля.
РПФ (Объединение французского народа) – созданная в 1947 г. новая партия сторонников де Голля.
Тортильи – маисовые лепешки в Центральной Америке.
«Смерть в душе» – третья часть тетралогии «Дороги свободы».
Неизданные заметки. (Прим. автора.)
РДА – Африканское демократическое объединение.
Бордж – бастион, крепость (араб.).
Эрги – песчаные массивы в пустынях Северной Африки.
Бубу – мужская длинная туникообразная рубаха у народов Западной Африки.
Фильм Дэвида Лина «Короткая встреча».
Бабье лето (англ.).
Кагуляр – член французской фашистской организации перед Второй мировой войной.
Фильм Жака Беккера.
Пьеса «Счастливый плут» (исп.).
Из дневниковых записей Сартра. (Прим. автора.)
Американцы, убирайтесь домой (англ.).
Фильм Чарлза Чаплина «Огни рампы».
Супруги Розенберг были убиты (итал.).
Феллага – головорез (араб.) – так во время Алжирской национально-освободительной войны называли повстанцев.
В том смысле, какой придает этому слову Кафка в романе «Замок». (Прим. автора.)
Пужадизм – реакционное политическое течение во Франции 1950-х гг., созданное Пьером Пужадом (1920–2003), основателем партии Союз защиты торговцев и ремесленников.
С кафедры (лат.).
Так называли французов и вообще европейцев, родившихся в Алжире.
Очень жаркий летний период в середине августа (итал.).
Известковый камень (итал.).
В июле Фешо подложил в Касбе пластиковую бомбу, в результате чего погибли 53 человека и многие были ранены. 6 августа Кастий подложил другую, не менее смертоносную. (Прим. автора.)
Преобразованное впоследствии в место для пыток. (Прим. автора.)
ЭТА – Электрисите э газ д_ьжери.
Возвращение на сцену (о бывшем политическом деятеле) (англ.).
Перепалка, перебранка (итал.).
«Пытка» (итал.).
Диктатор (итал.).
Предатель (итал.).
Подлец (итал.).
Фильм Орсона Уэлса «Гражданин Кейн» (1941 г.).
Фумаролы – отверстия и трещинки, по которым поднимаются из недр Земли струи горячих вулканических газов.
Кандомбле – афробразильский фетишистский культ, описанный в романе Ж.Амаду «Жубиаба». Центральное место в нем занимает почитание африканских божеств – ориша.
Мать святого – старшая жрица на кандомбле.
Сертан – засушливый район Бразилии.
Бандиты (португ.).
Погонщики рогатого скота (португ.).
Через два года, летом 1962 г., Кастро со своей дочерью и внуком, которому было всего несколько месяцев, находился в самолете, поднявшемся в воздух в Рио и рухнувшем в море. Ребенок утонул. (Прим. автора.)
Рабочий, приехавший из сельской местности на строительство Бразилиа. (Прим. автора.)
На неопределенный срок (лат.).
Цвета алжирского национального флага.
Имеется в виду роман Галины Николаевой «Битва в пути».
Сартр, «Святой Жене». (Прим. автора.)
«Германия превыше всего». (нем.)
Фильм Алена Рене (1961 г.).
5 сентября де Голль наконец признал «алжирскую принадлежность» Сахары. (Прим. автора.)
Ныне город Аннаба.
«Франтирёры и партизаны» (организация в движении Сопротивления во время Второй мировой войны).
То, что назвали «ангажированной литературой». (Прим. автора.)
Фильм Юлия Райзмана (1961 г.).
Декабрьские события в Манеже доказали это: Неизвестный вынужден был выступить с самокритикой. В Москве я видела по телевизору передачу, высмеивающую его произведения. (Прим. автора.)
Фильм Анджея Вайды (1958 г.).
Народное искусство, определенные произведения, которые я бы назвала «самопроизвольными», составляют исключение: например, я слышала песнопение одного раввина над погибшими Освенцима, песнь еврейского ребенка, рассказывающую о погроме. Ничего умиротворяющего в этих исступленных голосах. Однако даже в таких случаях попытка обращения направлена на то, чтобы преодолеть скандал, который, по определению, является необратимым воплощением зла. (Прим. автора.)
Дата добавления: 2015-08-02; просмотров: 44 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Глава XI 5 страница | | | Семей 2012 |