Читайте также: |
|
Я написала предисловие для книги Жизель Халими о Джамиле Бупаша. Генерал Эльре и министр Месмер вынуждены были открыто воспрепятствовать действиям правосудия; мы хотели показать, какие ловушки пришлось преодолевать, чтобы заставить их пойти на это. С другой стороны, у Жизель Халими появилась мысль, которую одобрили специалисты, например Дюверже, привлечь к суду Эльре и Месмера; нам не удастся, разумеется, добиться их осуждения, но казалось полезным в ту пору предать огласке меру ответственности должностных лиц: мы не предполагали, с каким спокойствием военные трибуналы займутся вскоре этим вместо нас, и не предвидели ряд грядущих разоблачений, которые при полном равнодушии общества подтвердят их вердикт. В комитет входило некоторое число левых голлистов, которые собирались бороться против пыток, ограничиваясь, однако, моральной стороной дела. Они-то и воспротивились нашему начинанию, часть бюро ушла в отставку, и мы избрали других.
На 18 ноября планировалась манифестация против фашизма и расизма; в основном ее организацией занималась коммунистическая молодежь. Манифестация могла состояться лишь в том случае, если удастся обмануть бдительность полицейских: место встречи держалось в секрете, поэтому, когда наша Лига собралась у «Парамаунта», никто не знал, куда идти. Десятки полицейских автобусов стояли на площади Сен-Жермен-де-Пре, левобережье было на осадном положении. Вижье дал нам указание: Страсбур-Сен-Дени. «Поезжайте туда на метро», – посоветовал он. Я спустилась по ступенькам вместе с Сартром, Ланзманном, Адамовым и Массоном, который смущенно признался: «Это плохо, недемократично, но я никогда не ездил в метро». (В Нью-Йорке он носил пришитую к пиджаку этикетку со своим адресом, которую показывал водителям такси…) В своей фуражке, кожаной куртке и с такими ясными глазами, такой неискушенный и удивленный, он, казалось, вынырнул откуда-то из глубины старых анархических времен. В метро было много молодых людей. В нескольких шагах от нас, в коридоре, ведущем к выходу, обсуждали что-то три мальчика лет пятнадцати. «Я очень нервничаю, – говорил один из них, – я держу себя в руках, но нервничаю». Субботняя толпа заполняла тротуары, и мне казалось, что в ней затеряются отдельные группы, стоявшие в ожидании в разных местах. «Вот увидишь, – сказал мне Ланзманн, – через минуту все вдруг вспыхнет». И в тот же миг возникло шествие с плакатом: Мир в Алжире, к которому тут же стали присоединяться сотни людей; другие подтягивались со всех сторон. Мы побежали и расположились за лозунгом в самом начале колонны. Я взяла за руку Сартра и какого-то незнакомца, с удивлением обнаружив, что перед нами, насколько хватал глаз, простирается пустынный бульвар. (Движение там было одностороннее, сзади его блокировало шествие. На всех поперечных улицах очень кстати сломавшиеся посреди проезжей части машины создавали пробки, мешавшие проехать полицейским автобусам.) Мы заполнили и тротуары тоже, можно было подумать, что Париж принадлежит нам. В окнах, за исключением радостно оживленных окон редакции «Юманите», – ничего не выражающие лица; вдоль всего пути множество репортеров и фотографов. Шагая, все скандировали: Мир в Алжире – Солидарность с алжирцами – Свободу Бен Белле – ОАС убийцы; и реже: Единство действий – Смерть Салану. Огромная радость охватила эту шагающую толпу, удивленную своей свободой. И как же хорошо мне было! Одиночество – это смерть, вновь обретая тепло людей, я воскресала. Мы прибыли к Ришельё-Друо; в тот момент, когда мы собирались свернуть на бульвар Османн, началось какое-то движение и все побежали: полицейские стали наносить удары. Многие бросились направо, в глубь улицы; Ланзманн, Сартр и я последовали за ними, свернув налево, мы вошли в какое-то бистро, и двери за нами тут же закрылись. «Вы боитесь!» – сказал Ланзманн. «А! Я не хочу, чтобы у меня все перебили, – заявил хозяин. – На днях владелец табачной лавки на углу решил сумничать и не стал закрывать, явились легавые: два миллиона убытков. – И добавил, с ухмылкой обращаясь к Сартру: – Вот вы напишете роман и вставите меня туда, а мне-то какой от этого прок… У меня трое детей, я не занимаюсь политикой, это все высшие интересы. – Движением руки он изобразил в воздухе нечто неопределенное. – Великие интересы: это превосходит наше понимание». Через какое-то время мы добрались до перекрестка; на углу улицы виднелись большие пятна крови, а на бульваре стояли полицейские автобусы; последние манифестанты расходились. Мы вернулись домой в такси, и сразу же зазвонил телефон: Жизель Халими и Фо, находившихся там же, где мы, избили дубинками, и они видели одного манифестанта с месивом вместо лица, другого – бездыханного, с пробитым черепом. У полицейских были специальные дубинки, огромные; они били ради удовольствия, ибо при первом же предупреждении толпа разошлась бы, довольная тем, что так долго занимала всю улицу. Однако Эвелина, Пежю, Адамовы, Ольга, Бост, шедшие на несколько рядов дальше, ничего не знали об этой стычке; по бульвару Итальянцев и улице Тронше они добрались до вокзала Сен-Лазар, так и не встретив полицию; по приказу организаторов манифестанты – а их было около восьми тысяч – разошлись в разные стороны. Когда я спустилась купить что-нибудь на ужин, то услышала шум, на бульваре Сен-Жермен скопились машины, оказалось, в стороне площади Одеон все еще проходила манифестация, а позже мы узнали, что в Латинском квартале произошли стычки. Это был прекрасный день, он давал надежду.
Короткий проблеск. Далекая драма окончательно омрачила для меня эту печальную осень. В начале октября состояние Фанона снова ухудшилось, и друзья отправили его лечиться в США: он согласился, хотя и против воли. Во время его остановки в Риме Сартр несколько часов провел у Фанона в номере вместе с Буларуфом, представителем ВПАР в Италии. Фанон лежал плашмя на кровати настолько измученный, что за все время их встречи ни разу не открыл рта; с искаженным лицом, он постоянно шевелился, все его тело восставало против пассивности, на которую обрекала его болезнь.
После моего возвращения в Париж Ланзманн показал мне письма и телеграммы жены Фанона. Она думала, что, как члена ВПАР, его тепло примут в Вашингтоне, а его без всякой медицинской помощи на десять дней бросили одного в номере отеля. Она приехала к нему с их шестилетним сыном. Фанона, которого наконец перевели в больницу, только что прооперировали; ему сделали переливание крови, надеялись, что шок разбудит его костный мозг, но надежды на выздоровление не было никакой, в лучшем случае он проживет год. Жена снова и снова писала и звонила: на расстоянии шести тысяч километров мы изо дня в день следили за этой агонией. Вышла книга Фанона, ее расхваливали в газетах; жена прочитала ему статьи из журналов «Экспресс» и «Обсерватёр». «Это не вернет мне мой костный мозг», – молвил Фанон. Однажды в два часа ночи она позвонила Ланзманну: «Франц умер»; он скончался от двусторонней пневмонии. Несмотря на сдержанность ее писем, чувствовалось, что она в отчаянии, и Ланзманн, хоть и знал ее очень мало, полетел в Вашингтон. Через несколько дней он вернулся, удивленный и потрясенный. Фанон минута за минутой проживал свою смерть, яростно отвергая ее; его агрессивная подозрительность искала выход в бреду умирающего. Он ненавидел американцев, этих расистов, и совсем не доверял персоналу больницы. Проснувшись в последнее утро, он сказал жене, выдавая свои наваждения: «Этой ночью они сунули меня в стиральную машину…» Однажды сын вошел в палату, где Фанону делали переливание крови; трубочки соединяли его с шаровидными сосудами, одни были наполнены белыми кровяными тельцами, другие – красными и тромбоцитами. Мальчик выбежал с криком: «Бандиты! Они разрезали моего отца на куски». На улицах Вашингтона он с вызывающим видом размахивал зелено-белым флагом. Алжирцы прислали специальный самолет, чтобы доставить тело Фанона в Тунис. Его похоронили в Алжире на кладбище АНО: впервые да еще в разгар войны алжирцы устроили одному из своих национальные похороны. В течение двух недель на улицах Парижа мне всюду попадались на глаза фотографии Фанона: в киосках на обложке журнала «Жён Африк», в витрине книжного магазина Масперо, он выглядел более молодым и спокойным, каким я его не помню, и очень красивым. Его смерть была тягостной, потому что он наделил ее всей мощью своей жизни.
Сартр, как договаривались в сентябре, был приглашен Институтом Грамши. В Риме он провел несколько дней и устроил митинг, посвященный Алжиру, на котором присутствовал Буларуф. Итальянцы, у которых нет больше колоний, все – антиколониалисты и горячо ему аплодировали. Но нашлось несколько фашистов, которые бросали листовки – Сартр – это ничто, а не бытие — и свистели. Присутствующие оборачивались, готовые броситься на них, и председатель спокойно сказал: «Предоставьте тем, кто рядом, заняться ими». Гуттузо все-таки ринулся, но несчастные уже катились по лестницам головой вниз: половину из них доставили в больницу, остальных – в участок. Французская пресса писала, что Сартра закидали тухлыми яйцами, и опубликовала фотографию, где он рядом с Буларуфом. По возвращении Сартр получил из Орана письма с угрозами.
Девятнадцатого декабря опять состоялась антиоасовская манифестация, запрещенная в последний момент. Мы, однако, пришли на условленную встречу у статуи Мюссе. Это были те же лица, что 1 и 18 ноября, можно было подумать, что мы собрались на литературный коктейль. На этот раз для начала шествия выбрали бульвар Генриха IV; я села в метро вместе с Сартром, Ланзманном и Годманом, чью квартиру взорвали несколько дней назад: его жена находилась дома и до сих пор не оправилась от травмы. На бульваре было черно от народа, но его перекрыли со стороны площади Бастилии полицейским кордоном. Я в точности не знаю, что произошло: манифестация – это всегда своего рода «битва при Ватерлоо», и улавливаешь лишь отдельные ее фрагменты, – но мы оказались на улице Сент-Антуан по другую сторону заграждений. Бурде, выглядевший очень веселым в своей островерхой шапочке, взял Сартра за руку, прежде чем исчезнуть в многолюдной толпе, идущей строгими рядами, занимая проезжую часть и тротуары. Во главе, на несколько рядов впереди нас, шагали с плакатами в руках генеральные и муниципальные советники. Полицейские в автобусах, жандармы, выстроившиеся вдоль тротуаров, не реагируя, смотрели, как мы проходим мимо. Внезапно у метро Сен-Поль мы попали в какой-то водоворот: толпа передо мной отступала, а сзади продолжала двигаться вперед с криками: «Не отступайте!» Задохнувшись, я зашаталась и потеряла туфлю с правой ноги, которую сразу же затоптали десятки ног. Опасаясь упасть и быть растоптанной, я уцепилась за руку Сартра, не желая ее отпускать, что стесняло мои движения, я чувствовала, что бледнею; Ланзманну, ростом повыше нас, дышалось легче, он помог нам выбраться на поперечную улицу, где, впрочем, тоже трудно было протиснуться, потому что там укрылось множество людей. Мы с Сартром сели в маленьком кафе на площади Вогезов, Бианка принесла мне, к счастью, шерстяной носок, ибо мне пришлось ковылять целый час, прежде чем нам удалось найти такси, водитель которого в сердцах сказал: «Они заблокировали все улицы». Этим вечером телефонные звонки были не столь радостными, как в прошлом месяце. Друзья кружили по площади Бастилии, их травили слезоточивым газом; у станции Реомюр-Севастополь произошла потасовка: сын Пуйона, сторонник ненасильственных методов, вместе с товарищами перевернул полицейский автобус и отдубасил одного полицейского. Бианка села в метро на станции Сен-Поль; на перроне следующей станции молодой человек отбивался от жандарма, толкавшего его в вагон: «Я потерял свои очки! Дайте мне найти очки!» Жандарм стал бить его, человек пятнадцать вышли из вагона с криком: «Убийца!» Жандарм повалился на скамейку, задрав ноги в огромных башмаках, на помощь ему прибежали другие жандармы. Несколько пассажиров хотели выйти и принять участие в потасовке, но кондуктор закрыл двери. Когда Бианка попыталась их открыть, какой-то мужчина с лыжами на плече удержал ее. «Кому это надо?» – сказал он тоном совсем из другого мира. На следующий день мы узнали, что полиция внезапно набросилась на первые ряды шествия, избивая именитых граждан с плакатами. Там были тяжело раненные, затоптанные женщины, хотя это мирное шествие выступало против врагов режима. «В следующий раз придется вооружиться», – делал вывод Бурде в своей статье.
Режим играл на руку ОАС, и, за исключением незначительного меньшинства, страна принимала этот режим. Переговоры велись, но убийства и пытки не прекращались. «Мое первое душевное движение, – писал Мориак, – уже не протестовать, как раньше, и даже не кричать, ибо это происходит под руководством генерала де Голля».
Единственным нашим спасением была работа. Сартр снова взялся за эссе о Флобере, которое начал писать несколько лет назад, и писал с ожесточенным старанием. Вместе с Вижье, Гароди, Ипполитом он участвовал в дебатах о диалектике природы, которые вызвали живой интерес у шести тысяч слушателей, собравшихся в Мютюалите. Однако за двадцать минут он мог представить лишь краткое изложение своей мысли, и я предпочла бы, чтобы он воздержался. А я в своей работе дошла до 1957–1960 годов, история того времени в точности соответствовала этой омерзительной зиме. У меня не было настроения встречать Новый год. Я затаилась в своей унылой квартире. Ночью 31 декабря выступал де Голль, я выключила радио через две минуты, меня раздражали и это невротическое самолюбование, и эта напыщенная бессодержательность. Около полуночи я услыхала концерт автомобильных гудков: с большим шумом машины сотнями проносились по бульвару Сен-Жермен; я думала, что-то случилось, но нет, то была бессмысленная радость по поводу наступления Нового года и обладания собственной машиной. Я приняла белладенал, чтобы не слышать этого враждебного веселья, веселья французов, убийц и палачей.
В начале января мы ужинали с четой Джакометти, за которыми заехали к ним домой. С очками на носу он сидел перед мольбертом, работая над очень красивым портретом Аннетты в серо-черных тонах; у стен стояли другие черно-белые портреты. Я удивилась, увидев красное пятно на палитре; засмеявшись, Джакометти показал на пол: четыре красных значка указывали место для стула, где должна была сидеть натурщица. Как всегда, меня интриговали обернутые мокрыми тряпками статуи. Раньше Джакометти ваял человеческий облик в общих чертах, а в последние десять лет пытался придать ему индивидуальность и всегда оставался неудовлетворенным. Он открыл один из бюстов, и я увидела голову Аннетты, той же силы и безусловности, что и прежние его творения. Успех был столь очевиден и на первый взгляд так прост, что невольно возникал вопрос: «Почему ему понадобилось десять лет?» Он признался, что остался доволен. На мгновение мне снова показалось важным создавать что-то с помощью гипса или слов.
Однажды в два часа ночи я проснулась от какого-то громкого шума и еще другого, слабого; на балконе я обнаружила Сартра. «Ну вот! – сказал он. – Они нас отыскали». Над улицей Сен-Гийом поднимался дым, доски вылетели на мостовую, в тишине раздавалась легкая музыка ксилофона: звуки падающих осколков стекла. Никто не шелохнулся. Только через десять минут в доме напротив зажегся свет; появились мужчины и женщины в халатах, каждый со щеткой в руках, они чистили усеянные обломками балконы, не произнося при этом ни слова; находясь рядом или друг над другом, они делали одни и те же движения, не замечая соседей. В пижамах под наброшенными пальто вышли консьержки. Наконец прибыли полицейские машины и пожарные. Я оделась и спустилась: магазин мужского белья на углу разнесло вдребезги. Меня окликнул полицейский и проследовал за мной до двери в квартиру, но, увидев, что я открываю ее, не стал спрашивать документы: меня чуть не разоблачили. Действительно ли метили в магазин? Странное совпадение. Нет, речь шла о нас, но в таком случае ОАС прекрасно информирована. На следующий день в десять часов утра к нам пришел подавленный Клод Фо: вне всякого сомнения, взрывчатка предназначалась нам. Позвонил Ланзманн: те же самые слова. Опечаленные, мы решили, что нам придется переехать; отопление отключили, и мы дрожали от холода. Однако вскоре мы с облегчением узнали, что покушение было направлено против Ромоли, «черноногого», отказавшегося собирать средства для ОАС. В его витрине огромный плакат возвещал: Магазин взорван, торговля продолжается. На всех этажах дома напротив работали стекольщики, и было видно, как бродили по своим квартирам жильцы, все такие же изолированные, несмотря на общую беду.
Прошло три дня, около одиннадцати часов вечера позвонил Фо: из «Либерасьон» ему только что сообщили, что дом № 42 на улице Бонапарта тоже взорвали. Мы нашли совпадение забавным, но когда Фо позвонил через час, он уже не смеялся: «На этот раз они точно хотели вашей погибели». Он сказал охранявшему дом полицейскому: «Я секретарь, у меня есть ключи». – «Не нужно никаких ключей!» Взрывчатку подложили над квартирой Сартра; две квартиры на шестом этаже разнесло, так же как комнаты на седьмом; квартира Сартра мало пострадала, но дверь была вырвана, и нормандский шкаф, находившийся на площадке, разлетелся на куски; начиная с четвертого этажа лестница висела в пустоте, стена обрушилась. Взрыв был ответом на митинг, который Сартр провел в Риме. На следующий день мы с Бостом пошли удостовериться в причиненном ущербе. Когда я пересекала забитый обломками двор, один из состоятельных жильцов лет пятидесяти крикнул мне в спину: «Вот что значит заниматься политикой, которая всем осточертела!»
Мы поднимались по черной лестнице, встречая жильцов с чемоданами в руках. Исчезнувший шкаф, лестница под открытым небом – все это я знала и все-таки не верила своим глазам. В квартире пол был усеян бумагами, двери выворочены, стены, потолок, паркет покрыты чем-то вроде сажи: Сартр никогда уже не сможет снова поселиться здесь, это был еще один кусок моего прошлого, который отмирал. Сартр получил много сочувственных писем и телеграмм, а также телефонных звонков, переданных Фо. Под его окнами собрались друзья, ОАС убийцы, кричали они. В ресторане к нам подошел один посетитель и, протянув руку, сказал: «Браво, месье Сартр!»
Незадолго до этого Сартр спустился утром купить газеты, когда в дверь постучали. «Полицейская префектура, – представился тучный мужчина, показывая мне свой значок. – Я ищу одного человека… писателя…» – «Кого именно?» – «Возможно, я скажу вам позже… Он проживает в доме, но так как нет консьержки… Вы живете одна?» – «Да». Он не решался уйти. Я услыхала шаги на площадке. «О каком писателе идет речь?» – «Месье Жан-Поль Сартр.» – «А вот и он!» – сказала я, когда появился Сартр. «Для месье Сартра потребовали защиты», – объяснил полицейский. То была инициатива месье Папона, он довольно странным образом обеспечивал защиту некоторых «важных лиц»: весь день у дома будет дежурить полицейский, и Сартр должен предупреждать его вечером, после того, как вернется окончательно, и тогда полицейский уйдет. «Но это лишь поможет обнаружить меня», – заметил Сартр. «В самом деле, – согласился посланник префектуры, – ведь террористы работают по ночам. Впрочем, – благодушно добавил он, – они не таскают с собой чемоданов: пакетик в кармане, и все шито-крыто. – А на прощание сказал: – Если переедете, предупредите охранника. – И заговорщическим тоном заключил: – Но вам необязательно сообщать, куда переезжаете». Итак, отныне перед нашей дверью стояли двое полицейских, они болтали с теми, что в двадцати метрах оттуда охраняли Фредерика Дюпона.
Ничего удивительного в том, что полиция узнала наш адрес: маляры, архитекторы, рабочие, которые работали на лестнице, агент по недвижимости знали, кто мы такие; поставленные в известность владельцы хотели выселить нас. Ничего не поделаешь: полиция действительно проявляла о нас слишком много заботы. Наутро после той ночи, когда прогремело восемнадцать взрывов, двое полицейских в штатском снова нанесли нам визит, они называли Сартра «мэтр» и дали ему номер телефона комиссариата, куда в случае опасности он должен обращаться за помощью. Заодно полицейские откомментировали арест двух учеников военного училища Сен-Сир, застигнутых в тот момент, когда они закладывали взрывчатку: «Парни из хороших семей! Мы ничего уже не понимаем!»
А парни из хороших семей усердствовали вовсю. В Алжире – это террор: кража оружия, рэкет, налеты на банки, стрельба, убийства, взрывчатка, бомбы. В Боне [72] взорвали мусульманский дом. В Париже взрывы гремели почти ежедневно. Из-за бомбы, подложенной на набережной Орсэ, один человек погиб, пятьдесят пять получили ранения. Между тем военный трибунал Рёйи оправдал трех офицеров, признавшихся, что они до смерти замучили пытками мусульманку, – такая откровенность привела прессу в некоторое замешательство.
У Массонов мы обедали вместе с Диего и аббатом Корром, которые только что вышли из тюрьмы. Они не без труда вновь привыкали к буржуазному одиночеству: им сразу довелось потерять шесть сотен друзей. «Так сложно встречаться здесь с людьми, – говорил Диего. – Приходится писать, звонить, назначать свидания. А там стоило лишь толкнуть дверь!»
В тот самый день, когда мы покидали бульвар Сен-Жермен, Ромоли подорвали во второй раз: у жильцов дома напротив снова были выбиты стекла, и некоторым грозил нервный срыв. Агент по недвижимости нашел нам квартиру на набережной Блерио, в огромной казарме (где, как мы позже узнали, скрывались двое оасовских убийц); это было дорого, просторно, с огромными окнами, выходившими на Сену. Когда я просыпалась, пол заливал яркий солнечный свет, в окно проникал запах деревни, и за работой мне было на что посмотреть: на другом берегу сквозь почерневшие ветки платанов видны были геометрические фасады, как на картине Бюффе; по ночам очень черная вода сверкала, вытягивая, расстилая, разбивая, преобразуя плещущие огни. На неподвижно застывшие баржи, на опустевшие берега выпал снег, в полдень он сверкал на солнце, а серые воды реки поблескивали от ласкового прикосновения чаек.
Большинство журналистов, политических деятелей, писателей и университетских преподавателей левых взглядов стали жертвами покушений. На следующий день после выхода книги о Джамиле Бупаша – под которой я в конце концов поставила свою подпись вместе с Жизель Халими, дабы разделить ответственность, – я зашла к себе домой за почтой; мои консьержи не сомкнули глаз, потому что им позвонили: «Внимание! Внимание! Симона де Бовуар взлетит этой ночью!» Консьерж, бывший ФТП [73], придерживался левых взглядов, его жена тоже, и я знала, что они сделают все, чтобы защитить меня, но мне хотелось бы уберечь их сон в следующие ночи. Полиция отказалась им помочь, частные организации по охране ограничивались редкими обходами. Все шаги, предпринимаемые мной в течение пяти дней, оказались напрасными. Наконец, студенческая организация прислала нескольких студентов ночевать у меня.
Стоя у окон, карауля у двери, они часто видели по ночам подозрительные машины, и наверняка дом уцелел только благодаря моим юным стражам. Однажды ночью Эвелина спала в своей квартире на улице Жакоб, когда что-то грохнуло. «Мне все время чудится взрывчатка», – подумалось ей. На улице послышались крики: «ОАС – убийцы!». Выбежав в пальто поверх пижамы, она присоединилась к горстке людей – в основном антикваров с улицы Жакоб, – собравшихся перед пострадавшим зданием издательства «Сёй». Подошел квартальный комиссар: «Замолчите, люди спят, есть больные, вы их разбудите». За несколько дней до этого серьезно был ранен Познер: трещины в черепе, потеря памяти; его оперировали несколько раз, и на поправку ушло много месяцев.
Сартр и Ланзманн уделяли большое внимание подготовке заседаний Лиги. Вместе со Шварцем и многими другими они поставили своей задачей преодолеть равнодушие страны и ее сползание вправо при помощи решительных массовых действий. Коммунисты не соглашались. Они упорствовали в своем стремлении руководить исключительно борьбой против ОАС, опасаясь, как бы Лига не вошла в контакт с местными комитетами и не приобрела политического значения, им хотелось ограничить ее состав только интеллектуалами. Сартр отказывался быть заключенным в такое гетто. У «открытых» коммунистов он не нашел поддержки, на которую рассчитывал. «Вы поссорите нас с партией», – говорили они, и это сразу стало тормозом. Сартр подумывал подать в отставку.
Восьмого февраля он обедал с Панижелем и Шварцем, обсуждая эти проблемы; я присоединилась к ним в кафе. Во второй половине дня должна была состояться манифестация, дабы выразить протест против теракта, в результате которого маленькая Дельфина Ренар потеряла глаз. Решение было принято лишь накануне, и никто из нас туда не пошел. На следующее утро позвонил Ланзманн: пятеро убитых на площади Бастилии, один из них шестнадцатилетний мальчик, и много серьезно раненных. В течение дня свидетели рассказывали об этой бойне. «Остались одни коммунисты, давайте», – крикнул какой-то сержант в ту минуту, когда манифестанты уже расходились; полицейские ринулись на них, люди устремились на лестницы метро Шаронн, а полицейские стали бросать в них решетки, прикрывавшие корни деревьев. Был задавлен мальчик. Одному из его плачущих товарищей полицейский сказал: «Он отдал концы, твой приятель, вот чего ты добился». Многие газеты опубликовали подробный отчет об этом побоище; между тем правые с воодушевлением подхватили лозунг, выдвинутый правительством: «Толпа сама себя задушила».
Профсоюзы решили превратить похороны в массовую манифестацию, и правительство вынуждено было согласиться. Несколько членов Лиги, в том числе и мы, собирались встретиться у Биржи труда, где были выставлены катафалки. Ланзманн должен был заехать за нами в половине девятого. С восьми часов из кухни было видно, как по авеню Версаль плотными рядами едут автомобили с огромными красными букетами и венками на крышах. Ланзманн приехал поздно, его машина сломалась, и он взял такси. Образовались такие пробки, что шофер высадил нас у входа в метро. Было десять часов, когда мы добрались до площади Республики, и с этого момента транспорт больше не работал, все парижские трудящиеся объявили забастовку. На тротуарах, у заграждений теснилась огромная толпа; многочисленные группы с красными венками направлялись к Бирже труда. Мы вошли в зал, где находились делегации, и заняли место в рядах кортежа довольно далеко за катафалками. На площади тысячи молчаливых людей терпеливо дожидались возможности присоединиться к шествию. На бульваре Тампль я поднялась на возвышение и увидела покрытые красными цветами катафалки, черно-красный бульвар с торжественно движущимися массами людей и цветов; за моей спиной – нескончаемая толпа, более многочисленная, чем 1 октября в Пекине: по меньшей мере семьсот тысяч человек. Когда профсоюзы приходят к согласию, люди идут за ними.
Правительство пролило кровь, чтобы разогнать пятьдесят тысяч манифестантов, а теперь вынуждено было позволить семистам тысячам прошествовать по бастующему городу. Молчаливые, дисциплинированные массы доказывали ему, что не используют свою свободу ради того, чтобы предать Париж огню и мечу, и если бы полиция не пускала в ход дубинки, никто не задохнулся бы и не был затоптан. На протяжении всего пути активисты обеспечивали безупречный порядок. В сумрачном свете непогоды сильный ветер хлестал деревья, черные под почерневшими небесами; падал мокрый снег, от которого стыли ноги, но мы шли, не останавливаясь, нас согревало мощное присутствие вокруг нас. Я надеялась, что для родственников погибших оно было поддержкой, наделяя смыслом их скорбь. А для погибших этот апофеоз был столь же внезапным, как сама смерть. «Прекрасные похороны»: обычно они бывают подготовлены всей жизнью, так что в каком-то смысле усопший на них присутствует. Но в данном случае – нет. Они отсутствовали даже на этой обратной стороне своего отсутствия.
Когда мы прибыли к Пер-Лашез, небо стало ясным. Люди взобрались на стену кладбища, другие – на могилы. Застыв неподвижно, мы слушали «Траурный марш» Бетховена. Ветер гулял среди черных ветвей, придавая этому мгновению еще большую драматичность. Боже мой! Я так ненавидела французов! Вновь обретенное братство потрясло меня. Почему так поздно? Доминика Валлон от имени Национального союза студентов Франции, затем секретарь Французской конфедерации христианских трудящихся, выступая, напомнили о бойне 17 октября, обвинив правительство в убийствах 8 февраля. Все, казалось, одобряли их речи, и я задавалась вопросом: если бы компартия, если бы профсоюзы мобилизовали массы на борьбу против Алжирской войны, разве они не пошли бы за ними? Безусловно, не следовало все сваливать на обстоятельства, на структуры, сложности и расколы, но наверняка это утро свидетельствовало о расточительно неиспользованных желании и готовности людей. Не знаю, утешала меня такая очевидность или огорчала.
Мы пересекли кладбище. У Виктора Ледюка лоб был заклеен лейкопластырем: 8 февраля его избили дубинками. Мы шли между мраморными памятниками с именами знаменитых буржуа: полуобнаженные женщины играли на лютнях или протягивали к небу скорбные руки. У Стены коммунаров, на краю огромного ковра белых и красных цветов, мы остановились. Люди шли весь день, до самого закрытия. Не имея возможности преуменьшить событие, газеты решили признать его значимость, но поставили это в заслугу правительству, словно убийцы у метро Шаронн были оасовскими головорезами, а не верными служителями власти.
Переговоры о мире продолжались. «Мир, любой ценой мир, на который нам наплевать», – писал Ланзманну один из его алжирских друзей. Вечером в воскресенье, 18-го, где-то в уголке газеты мы прочитали, что мир подписан, и не почувствовали ни малейшей радости. Ведь не разобрались пока ни с армией, ни с «черноногими». И победа алжирцев не стирала семи лет французских злодеяний, вдруг выставленных на всеобщее обозрение. Теперь французы все знали, и это ничего не меняло, потому что они знали всегда. Им повторяли: «Вы как немцы во времена нацизма!» А они отвечали – я слышала это собственными ушами, и это отражало общее чувство: «Да, бедные немцы, теперь мы понимаем, что они не виноваты». А как же эти похороны? Дело в том, что коллективный эгоизм является частью политики, а не психологии. В жертвах 8 февраля парижане видели своих.
Дата добавления: 2015-08-02; просмотров: 34 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Глава XI 2 страница | | | Глава XI 4 страница |