Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Рискованный человек

ВОЖАК СТАДА | ЧЕРНЫЕ ГОЛУБИ | ПИСЬМА ИЗ МАХВШСКОЙ БАШНИ | ПИСЬМА ИЗ МАХВШСКОЙ БАШНИ | КОНЬ БЛЕДНЫЙ | ПИСЬМА ИЗ МАХВШСКОЙ БАШНИ | ПИСЬМА ИЗ МАХВШСКОЙ БАШНИ | ЧЕРНЫЙ ПЕТУХ | ГЛАЗ ОТЦА | ВОЗВРАЩЕНИЕ |


Читайте также:
  1. I, 4. И живот бе свет человеком
  2. I. 9–10. Иже просвещает всякаго человека грядущаго в мир. (В мире бе).
  3. I. Традиции предков – основа интеллекта и нравственности человека
  4. I.ЧЕЛОВЕК И ПРИРОДА
  5. II Человек и человек
  6. II. ЧЕЛОВЕК И ОБЩЕСТВО
  7. III Человек и общество

 

— Ду-шаши,[64]говорят тебе, проклятый! — прикрикнул Гвандж Апакидзе на игральные кости и перед самым носом своего зятя, Джото Гвасалиа, выкинул «ду-шаши».

Прорвав шеренгу белых шашек, в которых запер его Джото, Гвандж прошел через открытый ход, убил друг за другом три шашки и благополучно выбрался.

Джото рассвирепел. Дважды кинул в сердцах кости, и оба раза они перелетели через доску. Кинул третий раз, вышло «чару-се»,[65]и хотя шашки противника преграждали ему путь, он рискнул и опередил его.

Гвандж Апакидзе усмехнулся.

— Правильно поступил, парень, на этом свете везде требуется риск. Но я тоже таков, голубчик, я тоже рискованный человек.

Взяв кости, Гвандж зажал их в пригоршню, поднес к губам, точно заговаривал, и, кинув на доску, крикнул:

— Панджи-чар,[66]если любишь меня!

Вместо «панджи-чар» он получил «ду-шаши», убил еще одну шашку зятя и громко, раскатисто захохотал, как в старину умели хохотать грузинские князья.

— А к чему ты это говоришь, батоно Гвандж, насчет риска? — спрашивает Джото, убирая убитую шашку.

— Шаши-беш![67]— крикнул Гваидж Апакидзе на заупрямившиеся кости и, получив «тан»,[68]от изумления выпятил нижнюю губу и поднял кверху свои взлохмаченные брови.

— Почему я говорю это, — процедил он сквозь зубы. — А потому, голубчик, что если человек не будет рисковать, ничего ему в этой жизни не добиться. Удача — это все равно что игральные кости, а наша жизнь — это игра в нарды. Вот перед нами шашки. Твои белые, а мои черные. Я должен стараться, чтобы мои черные во что бы то ни стало победили чужие белые. Поэтому так надо их использовать, чтобы каждая из них оживала и умирала, служа моим намерениям.

Иной раз, чтобы спасти одну шашку, надо пожертвовать тремя, с тем чтобы крепко-накрепко запереть ворота. Так и наша жизнь, голубчик: надо каждого человека использовать в своих интересах.

Главное: уметь кинуть кости, вовремя рискнуть и получить ду-шаши. А бывает и так, что подоспевший яган послужит лучше, чем запоздавший ду-шаши.

Мне, голубчик, судьба не улыбнулась, не сумел я вовремя получить ду-шаши. Значит, хоть яганом надо воспользоваться.

Так-то, парень. Рисковать надо, рисковать, не то просидишь всю жизнь у разбитого корыта. Не рискни я, — разве стал бы Арлан моим зятем? Наш родовой дворец был уже описан, и теперь в нем помещалась бы районная больница. Чежиа и Арзакан не успокоились бы, пока не выжили бы меня отсюда. Тогда не бывать тебе моим зятем.

И, заглянув в глаза Джото Гвасалиа, он ехидно засмеялся:

— Небось ты не жалуешься, а, Джото? Ну еще бы! Это время и тебя, голубчик, выдвинуло вперед: ведь раньше ты не то что жениться на дочке Апакидзе, а и взглянуть на нее не посмел бы, а? Всем вам пошло впрок это время, всем, кроме меня!

Не вышел у меня вовремя ду-шаши, не то сидел бы я в Царском Селе в почете и уважении. Принцесса Мюрат уже стасовала карты моего счастья, и я был бы назначен если не шталмейстером, то уж помощником его во всяком случае. Но вот разразилась революция, и все пошло прахом!

— Ду-шаши! — завопил гвасалиевский парень и с такой силой двинул шашкой, что заскрипел стол.

— А все же нельзя тебе сидеть сложа руки, голубчик, — продолжал Апакидзе. — Нужно приспособляться ко всякой обстановке. Если ты, как незадачливый зятек, будешь твердить: «Дайте мне мою мотыгу, иначе я не смогу мотыжить», то останешься на бобах. Главное, парень, чтобы тебя не считали бедной овечкой.

Накинь на себя овечью шкуру, но имей наготове волчьи когти. Волком, волком надо быть! А если прослывешь овцой, потом уж никогда тебе не стать волком. Если ходишь опустив голову, как покорная овечка, люди говорят: «Славный у него характер». Некрасивую женщину тоже так утешают: «Зато хорошая, мол, хозяйка, и сердце у нее доброе».

Но если заметят у тебя клыки, если почувствуют волчьи когти, тогда пойдет по углам шепот; «Опасный, мол, человек, с дурным характером».

Христос говорил: «Если кто ударил тебя в правую щеку, подставь ему левую». Но что за пример для меня Христос! Я во искупление богомерзких человеческих грехов не то что на крест, даже на яблоню не поднялся бы.

Я бы сказал так: «Ежели кто ударит тебя в правую щеку, размахнись и так двинь его по левой скуле, чтобы у него вылетело по крайней мере три зуба!» Неужели не уразумел этого до сих пор, парнюга Джото?

— Почему так думаешь, батоно Гвандж?

— То есть как «почему»? Ты ведь ничего не доводишь до конца. Даже Чежиа не мог прикончить. Говорил же я тебе: целься ему в живот!

— Да я в живот и целился, но было темно, и я угодил этому сукину сыну в ногу.

— Ну и что из того, что было темно? Когда я был твоих лет, я ночью еще лучше видел. Ночью устроил я засаду князю Дадиани и влепил ему три пули в рот. Ночью столкнулся я, грудь с грудью, с Теймуразом Шервашидзе и, как стебель лозы, снес ему голову. Говоришь: промахнулся! Но ведь у тебя было еще шесть патронов. А теперь, сам видишь, Чежиа опять поднял голову. Личели назначен начальником ГПУ и не сегодня-завтра может стать секретарем райкома вместо Арлана. Положение Арлана очень шаткое. Если его сместят, то нам несдобровать!

Некоторое время он молчал. Потом метнул кости и спросил:

— Ну, что сказал Ломкац Эсванджиа?

— «Обязательно, — говорит, — приду». Гвандж Апакидзе оглянулся по сторонам.

— Теперь понятно тебе, что нужно делать? Кулаки и подкулачники, пробравшиеся в колхозы, озлоблены против властей, восстанавливают крестьян, срывают государственные заготовки. Нам остается лишь подливать масла в огонь.

Зимой кулаки говорили: «Пусть Кохорский лес оденется листвой, тогда мы себя покажем!» Уже лес оделся листвой, медлить больше нельзя.

Ломкац Эсванджиа имеет огромное влияние на абхазских крестьян. Если он поднимет их на открытое выступление, то надо непременно довести дело до кровопролития и в суматохе уничтожить кого следует. Пусть потом разбирают, что и как. За все ответят крестьяне.

— Я в тот день за чем-нибудь поеду в Зугдиди, а Ломкац по сигналу соберет народ.

— Кто же протрубит сбор?

Гвандж Апакидзе соединил обе кости и, приложив их ко лбу, сказал:

— А ведь верно. Не всякий решится первым подать сигнал к выступлению. Кому поручить?..

— Да поручите это Лукайя Лабахуа! — воскликнул Гвандж. — Он же юродивый: и сам не поймет, для чего трубит, и власти не разберутся. Хорошая мысль, клянусь тобой! Лукайя Лабахуа когда-то был звонарем, он знаком с этим делом.

Тем временем Джото успел потихоньку продвинуть свои белые шашки в безопасное место. И лишь одна из них оставалась между двумя черными Гванджа Апакидзе.

— Яган! — крикнул Твандж и, заперев ход, положил в руку Джото убитую шашку.

На балконе показалась Зесна с яркой шалью на плечах. Беременность удивительно ее красила. Она чуть запыхалась, взбежав по лестнице; щеки ее зарумянились. Она напоминала кахетинскую лозу в сентябре, отягченную пышными, яркими гроздьями.

— Слышали новость, отец? — обратилась Зесна к Гванджу. — Оказывается, Арзакан и Тараш Эмхвари живы!

— Что ты говоришь!.. — вскричал старик, словно ужаленный змеей.

— Клянусь матерью, живы!

— Э-э, сплетни! Очередная выдумка Шардина Алшибая, — отмахнулся Гвандж и бросил кости.

— Клянусь прахом матери, я собственными глазами видела Арзакана и Эмхвари!

— Да ты правду говоришь? — переспросил Гвандж, не на шутку встревоженный, и схватил Зесну за руку.

— Конечно, правду, зачем мне врать? Завтра хоронят Кац Звамбая.

— А с этим что стряслось?

— Его убили Тарба.

— Дурачье! Не могли прихватить и Арзакана?

— Тараша Эмхвари прямо-таки не узнать, — тараторила Зесна. — Можно подумать, что это кто-нибудь из Звамбая или из Тарба. Борода по грудь, волосы поседели, сам постарел, опустился. Шел такой осунувшийся, что жалко было смотреть на него.

— Эге, знать, действует проклятье католикоса!

— Какое проклятье, отец? — спросила Зесна, которую очень интересовал этот «чудак» Эмхвари.

— Разве ты не слыхала от своей матери? Говорят, что католикос Грузии еще в XII веке проклял род Эмхвари за сношения с дьяволом.

Когда Зесна вошла в комнаты, Джото проводил взглядом пышную фигуру своей жены. Хотел пойти за ней, спросить, что сказали ей в консультации, но постеснялся тестя. И резким движением кинул кости, заранее уверенный в проигрыше.

— Видишь теперь, Джото, как осложняется дело, — заворчал Гвандж Апакидзе. — Еще и Арзакан свалился на нашу голову. Этот змееныш — отчаянная голова, Чежиа проницателен, а Личели — бывший каторжанин… — И, наклонившись к Джото, сказал почти шепотом: — Теперь уж нам надо торопиться. Всех троих надо ликвидировать во что бы то ни стало. И в этом деле нам первые помощники — Тарба. Арзакан их кровный враг, а за Арзакана им Чежиа и Личели спуску не дадут, они хорошо это знают.

Назначим дело на 28 апреля. В этот день Ломкац Эсванджиа должен собрать крестьян в Кохорском лесу.

Гвандж Апакидзе замолчал. Взял кости. Еще один «яган», и его зять получит «марс». Но в это время к балкону подошел высокий старик с длинной седой бородой. Голова его была повязана белым башлыком. Опираясь на кизиловый посох, поминутно останавливаясь, чтобы перевести дух, он медленно поднимался по широкой лестнице.

Джото сбежал вниз и помог гостю взойти на балкон. Гвандж Апакидзе поднялся ему навстречу.

Это был Ломкац Эсванджиа. Широкоплечий, высокий старец обладал той величавой наружностью, которая необходима для предводителя общины. Белоснежная холеная борода ниспадала до черных газырей чохи ястребиного цвета. Широченный кинжал с черной рукояткой придавал еще больше мужественности его богатырской фигуре. Концы обшитого позументами башлыка были небрежно закинуты за плечо.

Даже в осанке старика чувствовалось сознание своей особой миссии на земле.

Джото Гвасалиа весь как-то съежился перед ним. Так подобострастно взял его руку, почти скрытую в широком рукаве чохи, точно считал себя недостойным прикоснуться к пей.

Гвандж Апакидзе стоял рядом со старцем, и эти два старика казались Джото близнецами.

— Как изволите поживать, батоно Ломкац? — обратился Апакидзе к гостю и пододвинул ему изрядно расшатанный стул. В его голосе не было и тени той иронии, которую не удавалось скрыть грузинским феодалам при встрече с людьми духовного звания.

— Божьей милостью живу ничего, батоно Гвандж, — ответил Ломкац.

Восхищенно смотрел на него Гвандж Апакидзе, радуясь втайне, что в нынешнее ненавистное для него время еще остались такие кряжистые старики. Невозмутимое душевное спокойствие светилось во взгляде Ломкаца Эсванджиа.

Многое отличало Ломваца Эсванджиа от Гванджа Апакидзе,

Апакидзе был первоклассным актером. Он умел с одинаковым искусством носить любую маску, с одинаковым рвением исповедовать любое вероучение, с одинаковым благоговением креститься перед любым алтарем. Всегда он вел себя так, что ни одна живая душа не могла проникнуть в его истинные намерения. В нем удивительно уживались изощренное коварство и какая-то дикарская наивность.

Подлый по натуре, Гвандж Апакидзе любил время от времени становиться в позу рыцаря; скупой, он старался казаться щедрым; с фарисейской набожностью молился в церкви, но при случае даже на господе боге срывал душившую его злобу.

Но самым характерным для Гванджа Апакидзе, что руководило всеми его помыслами и поступками, была безграничная ненависть к сегодняшним порядкам. И это происходило вовсе не из любви к вчерашнему или завтрашнему; нет, он просто ненавидел все, что мешало ему насладиться сегодняшним днем.

Хозяин стал расспрашивать гостя: что предвещает луна, будет ли вёдро или непогода, и думает ли батоно Ломкац быть в церкви в день святого Георгия?

Ломкац Эсванджиа, умевший гадать по фазам луны, предсказал дождь.

О таких и подобных этому делах расспрашивал Гвандж Апакидзе своего собеседника, а не о его родне, ибо не было у Эсванджиа родни; да не то что родни, — даже ровесников не осталось у этого столетнего старика.

На протяжении без малого ста лет, накануне праздника святого Георгия, Ломкаца Эсванджиа запирали в Идорском храме. На другой день он, пав ниц, «вещал миру» волю святого. Также жрецом «священного дуба» был Эсванджиа, неизменный предсказатель погоды.

Все это создавало ему авторитет в глазах суеверных людей. Он же умел заговаривать болезни, знал целебные травы, слыл искусным хирургом. Против него вели борьбу как современные врачи, так и церковники старого времени. Ибо этот жрец с кинжалом на поясе соперничал с ними и во врачевании больных, и в толковании верующим воли Христа и святого Георгия.

Ломкац Эсванджиа с сознанием своего права носил звание жреца и предводителя общины. И недаром. Статный, величавый красавец, он свою молодость принес в жертву этому делу — молодость и страсти.

Неудачи личной жизни толкнули Ломкаца на служение религии. Двадцатипятилетним юношей он влюбился в девушку из рода Анчабадзе. Они росли вместе, так как отец Ломкаца был управляющим у Анчабадзе. Но кто отдал бы в те времена княжну Анчабадзе за Эсванджиа? Девушку посватал старый генерал. И когда ее увозили из Абхазии, она выбросилась с парохода.

И вот с того дня Ломкац Эсванджиа не взглянул ни на одну женщину. Наложив на себя обет монашества, он отказался от личной жизни. Печаль угнетала его даже в старости. Он и теперь искал случая, который бы оборвал его жизнь, ибо этот полухристианский, полуязыческий жрец ощущал жизнь как тяжелое бремя.

Гванджа Апакидзе и его гостя связывала общая ненависть к большевикам, причем Ломкацем руководили преимущественно религиозные побуждения. Подобные ему наивные фанатики легко попадаются в сети интриганов и служат их темным целям, думая, что выполняют свою особую миссию.

И сейчас Ломкац Эсванджиа пришел в дом Апакидзе, чтобы попасть в расставленные для него силки.

 

МЕСЕФЫ

 

В Окуми началась полоса весенних дождей. Крыша во дворце Эмхвари стала протекать. Цируния, ковыляя по комнатам, расставляла по углам тазы, котлы, ведра. С карнизов шумными ручейками сбегала вода.

Едва Тараш лег, как поднялся ветер и захлопали ставни. Потом затрещала плетеная изгородь. Дряхлая борзая с лаем бросилась к орешнику. Эмхвари вспомнил слова Арзакана о том, что Тарба особенно злы на него — на Тараша.

Но браунинга из-под подушки не достал. Постоял некоторое время на балконе, потом окликнул собаку.

Мгелика, съежившись, сидела перед домиком сокольничих и, глядя на потемневший месяц, жалобно скулила.

Тараш вошел в комнату. Перестав выть, собака кинулась к дубняку.

Эмхвари лежал на шезлонге, скрестив на груди руки. Ждал Тарба.

Половицы на балконе заскрипели. Тараш не пошевельнулся. Думает: хоть бы пришли его кровники! Он так и останется лежать, даже не прикоснется к браунингу. Он встретит смерть, сложив на груди руки. Однако хотелось ему сейчас, чтобы около него был Лукайя Лабахуа и прочел бы ему отходную.

Перевел взгляд на стену. Смутно выделялся на стене портрет Эрамхута Эмхвари. Бледный, измученный странник.

Вдруг поднялся такой шум, словно Черное море, взметнувшись со своего ложа, с ревом устремилось на землю.

Дождь застучал по кровле и зашумел листьями магнолии; казалось, стая темнокрылых птиц трепыхалась в листве дерева.

Перед самым рассветом гроза утихла и Тараш задремал. Скулила за дверью Мгелика, но Тарашу снилась Сванетия, а там он привык к лаю собак.

Тогда Мгелика приставила морду к самой замочной скважине и стала жалобно повизгивать.

Наконец узнал ее голос Тараш, встал, ощупью нашел дверь и впустил собаку.

На часах раскрылись дверцы, выскочила кукушка и семь раз прокричала «ку-ку».

Как обрадовал Тараша голос кукушки! Казалось, само детство выглянуло из темной пещеры прошлого и еще раз предстало перед ним…

И вспомнились Тарашу солнечные утра детства, возвещаемые кукушкой. Крыша тогда не протекала, отец служил в полку, мать была жива…

Как только затихало «ку-ку», открывалась высокая дверь и в комнату Гулико входила мать.

…Тараш закрыл глаза. Ах, если б можно было обратить время вспять! Если бы еще раз открылась высокая дверь и снова вошла бы мать!

И думает Тараш:

«Если даже я доживу до ста лет, мама, и все эти сто лет проведу на чужбине, все равно, пока я знаю, что ты там, дома, — корнями я все же в родной земле.

Если я доживу даже до ста лет и вернусь с чужбины, я стану у ворот и крикну: «Мама, ты дома?» И если ты ответишь: «Дома я, сынок», я скажу: «Ведь мне всего десять лет!..» Увы, еще нет и десяти месяцев, как ты ушла из этого мира, а у меня такое чувство, будто мне уже сто лет…»

Приподнялся, выглянул в окно. По подернутой желтизной листве магнолии, словно ртутные шарики, прыгали дождевые капли.

Повернулся на другой бок, зарылся головой в подушку и задремал.

Кто-то открыл дверь, вошел в комнату. Вскочила Мгелика, кинулась к вошедшему. Это не Цируния: не слышно шлепанья ее мягких чует. Вот заскрипело расшатанное кресло.

— Постарела ты, бедная Мгелика, вся шерсть у тебя вылезла. Экая жалость! А ведь когда-то покойному Джамсугу за тебя давали лошадь с седлом. Зубы у тебя выпали, как и у меня, состарилась ты, бедная Мгелика!..

Некоторое время Тараш сквозь дрему слушал этот монолог. Потом говоривший умолк. Кряхтел, охал. Старая Мгелика стучала хвостом об пол.

Едва Тараш открыл глаза, к нему бросился Лукайя Лабахуа, припал к руке, стал покрывать ее поцелуями. Тараш вырвал руку, усадил старика в кресло.

Лукайя не знал, как выразить свою радость.

— Слава всевышнему, что ты и Арзакан вернулись благополучно! Сны не обманывают меня. Я и Тамар говорил, что непременно ты жив.

Старик растревожил тайную рану в сердце Тараша.

Обычно Тараш избегал при посторонних упоминать о Тамар. Другие также не говорили о ней в его присутствии. Точно на ее имя было наложено табу.

И вот полоумный Лукайя Лабахуа нарушил табу. Дрожь пробежала по телу Эмхвари, когда он услышал о Тамар. Невольно повторил вслух это имя, источающее странный аромат, как сосуд со старым кахетинским вином, — пьянящее, волнующее имя!

На протяжении веков звенело имя «Тамар», овеянное легендами. В ореоле неистощимых преданий, солнца и света оно украшало крепости, башни, мосты, цветы, женщин… Таким было оно когда-то для Тараша.

А теперь? Теперь глубокой грусти полно для него имя «Тамар», бередящее свежую рану. И все же хочется его слышать еще и еще раз.

Не терпится Тарашу расспросить о Тамар, но боится: вдруг скажет старик что-нибудь страшное.

Лукайя начал было говорить о своих делах, но Эмхвари, не дав ему распространиться, осторожными вопросами снова перевел разговор на семью Шервашидзе и умышленно спросил сначала о маленькой Татии.

— Татию Каролина повезла вчера в Сухуми. На обратном пути, может, заедет сюда — сказал Лукайя.

Это сообщение обрадовало Тараша. «Если Каролина поехала в Сухуми, значит, в доме все благополучно», — подумал он. И, чтобы только сказать что-нибудь, спросил:

— Как это священник отпустил тебя?

Оказалось, что Тариэл сам послал Лукайя в Окуми. Однако вовсе не для того, чтобы повидать Тараша. Лукайя было поручено разыскать здесь одну старушку, вдову из Зугдиди, которая продавала двойную могилу на новом зугдидском кладбище. Одно место дедушка Тариэл припасал для себя, а рядом хотел положить останки Джаханы, потому что на старом кладбище собираются разбить парк.

Тараш смеялся, слушая рассказ Лукайя о том, как дедушка Тариэл хлопочет о «двуспальной» могиле.

Потом Лукайя почему-то добавил:

— Дедушка Тариэл не знает о твоем возвращении, мы от него скрываем. В Зугдиди многие слышали, что ты и Арзакан вернулись, однако мало кто этому верит. А я, напротив, и раньше не верил слухам о твоей смерти.

Вспомнил опять о своих снах.

Чтобы Лукайя не начал их пересказывать, Тараш спросил:

— Как нынче Ингур?

— В этом году совсем взбесился Ингур, — стал жаловаться Лукайя. — Вода снесла в марте три мельницы, затопила триста засеянных десятин, сорвала мосты. На прошлой неделе накинулась на железнодорожный мост. Потом мастера три дня его чинили.

Сам Лукайя переправился через Ингур на пароме. Чуть не унесло паром.

Цируния подала завтрак. Лукайя собрался уходить, но Тараш взял его за руку и почти насильно усадил за стол. Налил ему водки. Лукайя сначала отнекивался, потом жадно выпил. Было видно, что старик уже пристрастился к алкоголю. Взгляд его непроизвольно тянулся к графинчику.

Водка придала Тарашу храбрости, но он все еще не решался заговорить о Тамар.

— Зачем Каролина поехала в Сухуми?

Выяснилось, что Татии понадобилось срочно вырезать гланды.

При этом Лукайя полез за пазуху, долго рылся там, наконец извлек совершенно мокрый конверт и передал его Тарашу.

Тараш нетерпеливо вскрыл письмо, узнал почерк Каролины. Читать всё письмо было долго, и, обратившись к Лукайя, он вдруг прямо спросил:

— Как здоровье Тамар?

Лукайя вздрогнул. У него стал заплетаться язык, он часто заморгал глазами.

— Т-т-тамар… — и пока старик старался связать фразу, страх охватил Тараша, страх услышать непоправимое.

Наконец Лукайя кое-как досказал:

— Она спасется.

— Спасется? Как это «спасется»? От чего она должна спастись?

Лукайя хотел объяснить, но запутался еще больше. Наконец он произнес слово «оспа».

Вздорным показалось Таращу все, что сказал Лукайя: ведь оспа давно привита Тамар. И он вспомнил у нее на руке след от прививки, похожий на маленькую печатку.

Принялся расспрашивать Лукайя, но ничего не добился. Смущенный старик переменил определение болезни и сказал, что Тамар сильно простужена.

Тараш стал читать письмо Каролины.

Бегло пробежал первые строчки. Дальше прочел:

«Тамар в октябре слегла, — писала Каролина. — Воспаление легких и психическая депрессия осложнили процесс беременности. Мы пережили кошмарную зиму. Как только у нее поднималась температура, она начинала называть ваше имя. Даже дедушку Тариэла умоляла, чтобы позвали Мисоуста. Я и не знала, что Мисоуст — это вы. А Тариэл прямо-таки взбесился, душу вымотал у меня и у Херипса, допытываясь, кто такой Мисоуст.

За последнюю неделю у Тамар стала выпадать намять. Говорят, это бывает при тяжелой меланхолии. Она отказывалась от пищи, никого, кроме Лукайя и няни, не подпускала к себе. Однажды, проснувшись утром рано, спросила у няни: «Не приходил ли Мисоуст?»

А вчера и позавчера, только закроет глаза, сейчас же начинает стонать: «Подожди меня, Мисоуст!»

Весь дом поставлен вверх дном. Три дня назад состоялся консилиум. Здешние врачи не теряют надежды. Мы пригласили из Тбилиси профессора Годерели.

Теперь я вынуждена затронуть очень сложный вопрос. Я знаю, вы — бессердечный человек, более черствый, чем многие другие мужчины. (Вспомните вашего «черного петуха».) Все же я не верю, чтобы в эти тяжелые минуты вы отказались видеть Тамар. Но вот беда: врачи в один голос уверяют, что сильное волнение опасно для больной. Кроме того, дедушка Тариэл, конечно, догадывается, кто отец ребенка.

Мы с Херипсом ломаем голову, как быть. Старик то и дело заходит к больной; так что, если даже врачи и разрешат, я не знаю, как вы проникнете к ней. Но все же постараемся придумать что-нибудь. За это время приедет профессор Годерели. Посмотрим, что он скажет. Мой женский инстинкт подсказывает мне, что ваш приезд будет благодетелен Тамар».

У Тараша Эмхвари потемнело в глазах. Оторвался от письма, откинул голову на спинку кресла. Слушал, как дождь барабанит по крыше, по лакированным листьям магнолии. Потом стал читать дальше:

«Написанные вами из Сванетии письма я получила совсем недавно. Их переслал мне из Тбилиси какой-то незнакомец. Я скрыла это от Тамар, помня наказ врачей — оберегать ее от волнений.

Раньше я, сама не веря в это, старалась ей внушить, что вы живы. Выдумывала то одно, то другое. Теперь, получив ваши письма, я говорю увереннее, и мне почти удалось убедить Тамар, что вы скоро вернетесь.

Одно время в ее угнетенном сознании произошло просветление. Она просыпалась рано, сама умывалась, причесывалась, радуясь, что месяца через три сможет уже заплести косы.

Но потом меланхолия снова овладела ею.

«Если Мисоуст жив, почему он не придет повидать меня?» — твердит она.

Я уж не знаю, как быть, что предпринять. Мне бесконечно жаль Тамар. Но и ваши письма нагнали на меня тоску. Такой пессимизм можно объяснить только тем, что вы принадлежите к поколению, надломленному войной.

Вы сами, к сожалению, подтверждаете, что цивилизация развратила вас. Вообще-то Запад — сложное явление. Присматриваясь к нему отсюда, я замечаю, что западная культура, действительно, многих сбила с пути, ибо постичь ее гораздо труднее, чем это кажется с первого взгляда.

В каждой строчке вашего письма проводится та мысль, что культура — это болезнь, а дикость — здоровье! Если это действительно так, что же вытекает отсюда? Если Шекспир, Леонардо и Шопен — болезнь, то, пожалуй, можно потерпеть такую хворь, неразлучную с культурой.

В городах во все времена случались эпидемии. Но разве болезнь — не такое же свойство нашего организма, как и здоровье? Каждая большая культура рождалась именно в городах (Афины, Рим, Венеция, Флоренция, древние города Востока). Колыбели мировых культур всегда находились в городах мирового значения. Все остальное — это одна болтовня и ничего больше.

Простите, я совсем забыла, что вы не переносите, когда женщина начинает рассуждать о серьезных вещах, ибо, по-вашему, нам больше пристало возиться с веретеном, не так ли?

Что же написать вам? Вы очень упрямый человек, но, как видно, получили в Сванетии. хороший урок, иначе не вернулись бы.

Женились ли вы на Ламарии?»

Прочитав имя Ламарии, Эмхвари вскочил, точно ужаленный скорпионом. Подошел к столу, выпил водки.

Присев на корточки перед камином, Цируния раздувала огонь и подкидывала щепки. Тараш уставился глазами на разгоревшееся пламя. Силился представить себе то лицо Каролины, то лицо Тамар.

— В каком месяце утонул Вамех Анчабадзе? — спрашивает Цируния юродивого Лукайя.

— Откуда ты знаешь о нем?

— Уж не меньше твоего я знаю, бедняга ты, — ответила Цируния и, не удержавшись от смеха, прикрыла рот рукой.

Тараш Эмхвари хотел расспросить о Вамехе Анчабадзе, но звериная тоска сковала ему язык. Весь уйдя в мысли, смотрел на игру огня, не в силах был вымолвить слово.

— Да пошлет тебе бог долгой жизни, Лукайя, скажи: долго еще лить этому дождю? — пытает юродивого Цируния. — Ты ведь понимаешь насчет луны-то. Огород я посадила, совсем размыло его. Доколе же будут дожди?

— Дожди-то? Долго будут идти дожди, — говорит Лукайя. — Это месефы выходят из моря.

— Кто такие месефы?

— Ты разве не слыхала про них? Месефы живут в море, шуригэ. Они поднимают с моря весенние дожди. Потом бродят с собаками по лесам, по деревням — дань собирают. Посылают на землю дожди и никогда не стареют, — уточнил Лукайя.

Тараш налил старику водки. Красный, как бурак, Лукайя собрался в путь. Хозяин не стал его удерживать, ему хотелось побыть одному.

— Приду еще через два дня, принесу вести о Тамар, — пообещал уходя Лукайя. Два стакана водки так подействовали на беднягу, что он с трудом волочил ноги.

Присутствие Цирунии тоже тяготило Тараша. Чтобы выпроводить ее, попросил спечь к вечеру хачапури.

Как только Цируния вышла из комнаты, Тараш, отыскав отвертку, подошел к шкафу из красного дерева.

Некоторое время стоял в нерешительности. Вспомнил предсмертные слова матери: «Твоей жене пригодится шкаф из красного дерева», и легкая усмешка пробежала по его лицу. Опустившись перед шкафом, он взломал нижний ящик, высыпал на пол остатки фамильного архива и стал перебирать грамоты, купчие крепости, прошения и письма. Наконец нащупал запыленный свиток, узнал грамоту католикоса и, развернув ее, принялся читать текст.

«Именем отца, сына и святого духа проклинаю Вардана Эмхвари! Да исполнится над ним проклятие сто восьмого псалма! Да будет он проклят словом бесконечного бога, волей шести соборов, крестами пяти патриархов, волей святой столицы и Мцхетского собора и моим скромным крестом! Ибо Эмхвари Вардан отступил от церкви и примкнул к сатане».

Тараш взял лупу и разглядел через нее подпись и летосчисление. Подписывал «Наместник Христа, католикос всея Грузии Арсен».

Там же было приписано:

«И я, земель его царства эристав над эриставами, свидетельствую и подтверждаю». (Фамилии эристава над эриставами Тараш не смог разобрать. Летосчисление — 1133 год.)

Отпустил один конец грамоты. Свиток тотчас же свернулся. Опять развернул, перечитал.

Потом подошел к полкам, перерыл всю библиотеку. Наконец нашел то, что искал, и при тусклом свете лампы стал читать сто восьмой псалом.

Неутолимая ненависть страшных слов ужаснула его. Под покровом тысячелетий она продолжала пылать, как угли в подернутом пеплом очаге. Жгучим пламенем обдало лицо Эмхвари проклятье, произнесенное восемь веков тому назад.

Цируния подала ужин. Тараш не прикоснулся к нему. Всю ночь беспокойно ворочался он на постели. Всю ночь слышался голос зовущей его Тамар и голос католикоса, предающего анафеме род Эмхвари.

На дворе завывала старая борзая, трещала плетеная изгородь. Какие-то люди самочинно проходили через его двор. В окно Тарашу было видно, как двигались тени с башлыками, обмотанными вокруг головы.

Но Тараша даже не интересовало — были это жаждущие мщения Тарба или поднявшиеся с моря месефы, несущие дожди?..

 


Дата добавления: 2015-08-02; просмотров: 30 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
ПСИХЕЯ С ПОВЯЗАННЫМИ ГЛАЗАМИ| СТО ВОСЬМОЙ ПСАЛОМ

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.033 сек.)