Читайте также:
|
|
«Пещера великанов».
1932 г. 14 января.
Дорогая Каролина!
Странный случай приключился со мной недавно. Говоря по правде, в этом скорее повинна лихорадка.
Всю неделю моросил дождь, шел снег и свирепствовала метель. Совершенно размыло тропинки. Мы уже не могли пользоваться ни кошками, ни лыжами, ни альпенштоками.
У нас кончился хлеб, не было соли и даже воды, потому что тропинки, которые вели к железным источникам, сделались непроходимыми. Саур и Арзакан, не выдержав, вернулись в башню Махвша. Под конец изменили нам и Тенгиз, и Осман.
Но Темур, наш предводитель, не сдавался. Надо видеть, как прыгает по кручам этот старик! Я прозвал его туром.
Увязавшись за ним, я тоже карабкаюсь по обрывам.
И сколько раз Темур спасал меня от смерти!
Однажды у меня выскользнул альпеншток, я споткнулся и повис, уцепившись кое-как за обледенелую скалу.
— Не гляди вниз! — крикнул мне Темур и, прыгнув, точно рысь, схватил меня за руку.
В подобных случаях не следует смотреть в бездну. Если глянешь невзначай, — тогда пропал.
Но ведь вы знаете, как падок я на острые ощущения. И вы поймете, каких огромных усилий стоит мне удержаться от соблазна. Взгляд мой нет-нет да скользнет к бездне.
По утрам, кончив молиться богине охоты Дали, Темур тотчас же начинает читать мне наставления. Первое из них: «Избегай глядеть в пропасть». (Выло бы хорошо, если бы Темур о детства был приставлен ко мне дядькой. Тогда из меня вышел бы скромный и благоразумный гражданин.)
Много раз возвращался я в пещеру промокшим до костей. У нас вышли и дрова. Ночевка в холоде, без огня, еще больше подорвала мои силы. Возобновились приступы лихорадки. До самой альпийской зоны дошла эта гиена, преследуя меня еще от колхидских болот.
Однажды Темур чуть свет вышел на охоту за глухарями. В последние дни у меня держалась температура, поэтому он не взял меня с собой.
Подремав немного, я очнулся. Не мог понять: утро ли, полдень или полночь? Ломота во всем теле, боль в коленях.
Гляжу на давно потухший очаг. Ни одной искорки не видно в нем.
Лежу, закутавшись в шубу из турьих шкур.
Почему-то шуба кажется мне легче пуха. Мне холодно, я стучу зубами. Вон там валяется бурка Темура.
Мечтаю: хоть бы пришел кто-нибудь и набросил на меня еще и эту бурку. Хочу приподняться, но не слушаются конечности. Такое ощущение, будто меня четвертовали и переломили мне позвоночник.
Кутаюсь в шубу, а она кажется мне легче пуха — шуба, сшитая из шкур семи туров! Ах, хоть бы пришел кто-нибудь и укрыл меня буркой Темура! Не только буркой, пусть положит на меня вон ту каменную плиту, чтобы я мог ощутить тяжесть!..
Гляжу на свет, проникающий через бойницы. Чуть-чуть приподняв голову, вглядываюсь в пасмурный день и в ледники, поблескивающие точно олово.
Свет и холод врываются через бойницы. Пепельно-серые тучи несутся к северу, беременные дождем тучи. Они то катятся, настигая друг друга, подобно мутным волнам Ингура, то, завихренные, крутятся столбом, словно пыльный смерч в пустыне.
Это потрясающее зрелище.
Отворачиваюсь от холодного очага. В углу лежат две потухшие лучины и несколько обуглившихся поленьев, припрятанных Темуром про черный день.
Он, бывало, говорил нам:
— Вы, люди долины, жадны. Сохраним это на случай, если кто-нибудь из нас заболеет.
Теперь я беспрекословно выполняю все указания Темура, не нарушаю табу, не стреляю в вожака, пока не покажется все стадо, и не курю, ибо знаю: тур осторожен, а ветер — злостный сплетник. На охоте я стараюсь не дышать и так осторожно двигаюсь, что не слышно ни малейшего шороха.
В одном лишь я грешу: по утрам, вставая, не творю молитву и не обращаюсь к богине охоты Дали со словами: «О божество, сотворившее дичь!..»
А не делаю я этого из убеждения, что на молитву должен становиться лишь тот, кто действительно верит в могущество бога. В противном случае он только смешон.
Как молиться мне, нечестивому, не верящему ни в Дали, ни в сатану?..
Но я слишком отвлекся. Говорил о дровах, а получилась атеистическая пропаганда. (Впрочем, так часто бывает: начнут разговор о гвозде, а кончат заупокойной.)
Итак, снова поворачиваюсь к очагу, — и что же! Кто-то развел огонь. Мало того, зажег еще семь лучин, и вот льют сияние в пещере семь ярких лучин, точно семь золотых подсвечников, Приятный запах стоит в Пещере великанов.
С трудом поднимаю руку, гляжу на часы. Они остановились. Остановилось и время. Не слышно ни малейшего шороха.
Надо мной высятся огромные своды пещеры, темные, какие-то незнакомые и таинственные, как своды готического храма, и висит окаменевшая плесень, покрытая копотью, и почерневшие от дыма ледяные сосульки. Я гляжу на семь подсвечников. Любопытно, кто их зажег?
Время остановилось. Остановилось и кровообращение во мне. Я совершенно обессилел. Для меня очевидна моя внезапная кончина. Холод заморозил мой разум — холод и мрак.
Память о моем земном прошлом отлетела от меня. Кончился сегодняшний день, сгинуло изменчивое время. Из бесконечного круга блестящих дней выпал этот день — пепельного цвета, ледяной.
Лежу, освобожденный от составлявших меня элементов. И ни мысль, ни позвоночник, ни конечности не подчиняются мне больше. Отныне отнята у меня способность познать, кто я и где я.
Ушло, исчезло время… Когда? Куда? Оно ушло подобно тому, как к вечеру уходит солнце, покидая ледяные вершины.
И остается лишь белизна, холод и пустота.
Ах, дорогая Каролина, перед лицом этих вечных ледников тысячелетия кажутся ничтожными, как вчерашний день!
В такие минуты все живое затаивает дыхание, умолкает всякий звук. Не слышно крика одинокого глухаря, затерявшегося в ущельях. И стаи глухарей не дают больше знать о приближении турьих стад.
Протираю глаза. Снова вижу огонь и семь ярко блистающих золотых подсвечников.
Должно быть, вернулся Темур и принес дрова. Темур — человек неожиданностей. Это не иначе как его рук дело. Возможно, что и золотые подсвечники тоже он нашел в древней пещере охотников, вот как недавно я нашел бронзовую саблю, каменную ступку, сделанный из кремня наконечник копья и серьги, которые первобытный человек украсил фигуркой косули, сосущей грудь матери.
Но не видно нигде ни Темура, ни его сванской шапки, ни его кожаного мешка, ни одноствольного ружья.
Кто же, кроме Темура, мог принести лучины? Ведь они давно уже кончились у нас. Охотник Темур — сван, ему стало жаль гостя. Я ведь гость, к тому же больной. Как знать, может, потому и зажег Темур лучины…
Еще раз кидаю взгляд на очаг. Нет, не видно ни Темура, ни его сванской шапки, ни мешка, ни одноствольного ружья.
Оборачиваюсь к бойницам. Вижу — иссякло время. Лишь белизна ледников простирается предо мной, холодная белизна и жуткая пустота.
Для этих вековечных ледников тысячелетия прошли так же быстролетно, как вчерашний день.
Воля моя совершенно парализована, но ведь так бывает с только что умершим? Тело мое стало почти невесомым, однако это не наполняет меня тревогой. Я не страдаю и не плачу о том, что истек срок моего пребывания на земле.
Вокруг меня молочный туман; каменные громады не давят уже своей тяжестью; от ледников не несет больше страшным холодом. Злая вьюга замела снежные высоты облаками, словно перекати-полем, — белыми, как смерть, холодными облаками.
Они застыли неподвижно. С севера и юга нависла над востоком сплошная пелена.
И снова тишина и пустота заставляют меня вздрогнуть.
В тяжелой траурной одежде, с распущенными волосами входит моя мать.
За нею эмхвариевские вдовы. Шествие замыкает кормилица Хатуна, убитая горем. Одетые в черное, все они уселись в ряд вокруг моего ложа, совершенно так же, как в Мегрелии играющие на чонгури женщины окружают постель больного оспой.
Сели, взяли чонгури, ударили по струнам, но струны не издали ни звука. Тогда встала с места моя мать Майя, приблизилась ко мне, положила руку на мой похолодевший лоб и отшатнулась: поняла, что меня уже нет в живых.
Потом она вернулась к сидящим вокруг моей постели женщинам и начала ногтями царапать себе лицо. И все женщины, одетые в черное, уселись в том порядке, как садятся на ковре плакальщицы, и тоже принялись раздирать себе лицо, но ни у одной из них не выступила кровь, И не донеслись до меня их причитания: «Ох, вай-ва!..»
Снова встала моя мать, снова приблизилась ко мне, положила мне на лоб руку, — и ужаснуло ее мое окоченевшее тело!
Тогда поднялись с мест черные тени и вышли, оставив свои чонгури в пещере.
Я снова забылся. Но скоро очнулся. Передо мной сидел какой-то худой юноша, гладко выбритый.
Сидит он и смотрит на меня, этот бритый юноша. Его глаза кажутся мне знакомыми (вспомнил покойного отца). Нос у него с легкой горбинкой (такой нос был у моего несчастного дяди Эрамхута Эмхвари). Подбородком же и скулами он напоминает мне мою мать.
Даже костюм его знаком мне, костюм из гомпсона, цвета дикого голубя, тот самый, что я на праздник малануров подарил Лукайя Лабахуа. И ботинки на нем мои, коричневые, купленные мною еще в Англии.
Я уставился на незнакомца. И вдруг он засмеялся. И так странно прозвучал его смех, точно по поверхности зеркала рассыпали дробь.
В углах его рта собрались легкие складочки, что говорит о затаенной в его душе злобе.
Он цинично улыбается — так, как и я умею улыбаться, когда издеваюсь или больно жалю кого-либо.
Сидит, небрежно закинув ногу за ногу, правую руку почему-то прячет за спину, а левую, сжатую в кулак, держит на колене.
— Постарел ты, брат, я и не узнал тебя. Вот уж и седина в волосах, — говорит он.
Я поворачиваюсь с ядовитой улыбкой к своему двойнику, сидящему со мной, и отвечаю:
— Я поседел в борьбе с тобой.
— Прошло лишь три месяца, как мы не встречались друг с другом вот так, лицом к лицу, и не говорили со всей откровенностью, — обращается тот, что брит и одет в костюм цвета дикого голубя, к другому, обросшему бородой, у которого от горя поседела голова.
И при этом протягивает три пальца. На среднем пальце я тотчас же узнал свой перстень. От хевсура, побратавшегося со мной, получил я в подарок этот перстень из слоновой кости. (Вы, наверное, видели его у меня на руке.)
Три змеи изображены на нем.
Потом он показывает свою правую руку, и я вижу, что он держит в ней змееобразный кинжал, тот самый, который я выхватил у Джамлета Тарба и которым убил его.
Как змея, изогнут этот кинжал, ножны его обтянуты змеиной чешуей, пятнистой, узорчато-расписной чешуей.
— Кто тебе дал этот кинжал?! — вскричал я вне себя от бешенства. — Всего десять дней назад он был на мне! Я оставил его в башне Махвша, повесил на прибитый к стене олений рог.
— Правильно, — отвечает бритый, — этот кинжал раньше был на тебе и, действительно, висел в башне Махвша в темном углу.
— И этот перстень, перстень из слоновой кости, тоже был у меня на пальце еще сегодня утром!
— И это правильно, — отзывается мой непрошеный гость и смеется. И опять его смех рассыпается, точно дробь по зеркалу.
— Значит, ты ограбил меня! — говорит своему двойнику тот, кто лежит в лихорадке. — Ты похитил у меня все, чем я был богат: доблесть сердца и чарующий дар любви; ты отнял у меня доверие к ближнему и заставил возненавидеть человеческий род. Ты внушил мне отвращение к близким мне людям. По твоей милости мой род, моя кровь и плоть стали мне чужды. Потому и жалю я своих же собратьев, как обезумевший от ярости и боли аспид, которому, палкой перебили позвоночник и который под конец, вонзив жало в собственный хвост, впускает в свое тело смертельный яд…
Словно два скорпиона, заключенных в одной склянке, так сцепились мы: я больной и «я» здоровый, я в черкеске и «я» в костюме, я обросший бородой и «я» бритый. И жалили, и поносили друг друга.
— Ты заблудился в этой жизни, — снова обращается ко мне гость, сидящий против меня. — Ты оставил столбовую дорогу и плутаешь по тропам, узким, как спина осла. Ты бежал от моря и барахтаешься в болоте, ты променял электрический свет на лучину, кахетинское вино — на вонючую бузинную водку. Вернись, советую я тебе, спустись лучше в долину и иди по дороге, что ведет к морю. Черное море было великим стражем нашей страны. Встань, брось в пропасть эти охотничьи доспехи!
Восстань, ленивец, живой труп! Разве не видишь ты, что лучи света уже тянутся к нашей стране?!
— Пошел прочь! Отстань от меня! — закричал я на него. — Ты нищий, вскормленный на объедках с чужих столов! Пошел прочь, не то я схвачу тебя, льняными нитками зашью твои большие глаза и, посадив перед очагом здесь, в Пещере великанов, буду кричать тебе в ухо: «А-а-а-а-а!»
Мой собеседник вскочил на ноги и, схватившись за рукоятку змееобразного кинжала, заорал:
— Или ты, или я! Одному из нас не жить!..
Пронзителен был его крик. Сверкнула сталь и рассекла мне грудь. И, припав ко мне, он хлебнул моей теплой крови.
И вот лежу я, обескровленный, рассеченный,
Семь лучин, словно семь золотых подсвечников, льют свет. Слышится звук шагов, очень слабый, как тот, что сопутствует поступи сванов, обутых в мягкие лапти.
Я гляжу в сторону очага, — Темур уже в пещере. Присев на корточки, он раздувает потухшие головешки. Старик обеими руками упирается в землю и раскачивается из стороны в сторону, словно творит молитву перед огнем. Около него лежит косуля. У нее рана на бедре.
Напрягая все силы, я поднимаю голову. Да, это та самая косуля, которая встретилась мне на плоскогорье.
— Джесмимо, эта косуля была ранена еще до этого, не так ли?
— Ааду… ааду… Я заметил, что была ранена, но что было делать, есть-то нам надо? — бурчит Темур и снова принимается священнодействовать, сидя на корточках перед очагом.
Огонь разгорелся. Темур зажарил шашлыки, дал мне выпить подогретой водки. Ночью жар у меня спал. И я крепко уснул.
И снилось мне, что похоронили меня около Пещеры великанов и над моей могилой взошел невиданный голубой цветок, и нежный аромат его радовал горы и долы…»
И ХОТЕЛИ СНЕГА ДО КРАЕВ ЗАПОЛНИТЬ МИР…
Шел снег, и такими крупными хлопьями, так бесшумно, как это бывает лишь в приморских краях.
С отчаянием взирали Хатуна и Дзабули на мучнистый свод, все ниже нависший над землей. «Как бы не рухнуло небо», — думает Хатуна.
Сугробы завалили село: белым пирамидам уподобились мегрельские домики.
Притихло Окуми, словно вымерла в нем всякая жизнь. Лишь петухи да собаки нарушали тишину.
И Хатуне казалось, что природа тоже сошла с ума.
Действительно, беспрерывные дожди начались еще в ноябре. Маленькая речка Окуми так разбушевалась, что снесла звамбаевский мост. Дзабули и Хатуна, полуодетые, с криком бежали за уплывающим мостом, пытаясь зацепить его багром; Келеш бросал лассо, как некогда делал Кац Звамбая. Но все было напрасно.
Это происшествие причинило семье большой ущерб, так как они не успели перевезти к себе доставшуюся на их долю солому и дрова.
Куджи перестал у них бывать, и женщины еще острее почувствовали отсутствие в доме взрослого мужчины.
В довершение всего Хатуна простудилась и слегла. Дзабули не могла уже ходить на работу в колхоз; она едва успевала ухаживать за больной и за маленьким Джаму.
Так начался развал хозяйства Кац Звамбая.
Ветер содрал с кровли дрань. Стропила и сваи начали гнить. Кукурузный сарай с разоренной соломенной крышей осел набок.
Надо было счищать снег с кровли, но где был хозяин? Дети потеряли в лесу двух свиноматок. На другой день выяснилось, что их задрали волки. Небывалый снег ожесточил зверье, и волки завывали уже в орешнике. Не переставая лаяли всю ночь встревоженные собаки…
Разбитый непосильной работой, Келеш засыпал рано. И женщины, слушая вой собак, дрожали от страха: не знали, волки ли приближались к дому или Тарба?
Дзабули прижимала к груди наган Арзакана; она предпочла бы, чтобы это были волки. Ей было известно, что один из Тарба грозился в духане поджечь дом Звамбая, если им не удастся убить кого-нибудь из их мужчин.
От этой угрозы, как ни странно, в душе девушки затеплилась маленькая надежда: кто знает, может, и в самом деле жив Арзакан?
Так всю ночь и лежала она, прижимая к груди наган и прислушиваясь к каждому шороху.
Все соседи отвернулись от них; и семейство Кац Звамбая оказалось в кольце отчужденности. Одни были на них в обиде из-за Арзакана, другие же сторонились, потому что боялись Тарба. Особенно плохо стало женщинам после ареста Мачагвы Эшба, который по старой дружбе помогал им в мужской работе.
У Эшбы отобрали лошадь. Озлившись, он в отместку зарезал в лесу быка, принадлежавшего колхозу, и мясо продал в Зугдиди. За это его арестовали и осудили на принудительные работы.
Хатуна удивлялась исчезновению Куджи.
— Уж не обидела ли ты его чем-нибудь? — спросила она как-то Дзабули,
— Я? Нет.
— Так почему же он не приходит к нам?
— Откуда мне знать?
— Это он принес в ту ночь провеянное просо?
— Конечно он. Разве я могла бы справиться с целой арбой проса?
Тогда Хатуна послала к Куджи своего Джаму.
— Передай от меня, что мы пропадаем от холода. Надо счистить снег с кровли, того и гляди — обрушится дом. Скажи, что Келешу не под силу справиться с большим бревном, а я больна; пусть захватит свою пилу и распилит это бревно. Заклинаю его именем матери!
Джаму вернулся и сообщил, что Куджи выезжал со двора, когда он к нему пришел. «Как только, — сказал, — вернусь, сейчас же приду к вам».
И целый день Хатуна слезящимиоя глазами поглядывала на калитку.
Снег, устилавший землю, поднимался все выше и выше, и казалось Хатуне, что он хочет до самых краев заполнить мир.
«Если бы пришел Куджи, он и Келеш приволокли бы этот дубовый пень и распилили бы его», — мечтает Хатуна, не спуская глаз с калитки.
И только подумала это, как на шоссе показался всадник.
— Куджи едет, нан, откройте кто-нибудь калитку! — заметалась Хатуна.
Келеш и Джаму улизнули из дому, должно быть, побежали играть в снежки. В комнате оставалась лишь Дзабули, занятая шитьем. Не хотелось ей встречаться с Куджи лицом к лицу, однако она встала и медленно вышла во двор.
«Как он еще решается после той ночи являться в семью Арзакана?» — думает Дзабули, пробираясь через сугробы, доходящие ей до пояса.
Открыла калитку. Всадник, весь белый от снега, был еще далеко.
Лошадь грудью прокладывает себе дорогу в снегу, пар так и валит от нее.
Едва взглянула Дзабули на шею и голову лошади, как вся затрепетала. Уж не обманывает ли ее зрение? Нет, она не может ошибиться, ведь это же Арабиа!.. Ну, конечно, Арабиа!
Засыпанного снегом всадника она не узнавала. Видела только, что он бритый. Значит, не Куджи.
Всадник проехал, даже не взглянув в сторону Дзабули.
При виде Арабиа у Дзабули подкосились ноги, страшно забилось сердце.
Жеребец показался ей похудевшим. Дзабули тотчас же вспомнила разговоры о том, что Арлан будто бы отправил его в Тбилиси для тренировки к весенним скачкам.
— Это Арабиа, без сомнения Арабиа! — повторяла она себе.
Конь идет рысью.
Рванулась Дзабули, побежала за ним. Хочет разглядеть — кто же это едет на Арабиа и куда он направляется?
Хочет еще раз полюбоваться на любимого жеребца Арзакана, заглянуть в его большие черные глаза, погладить его по могучей груди.
Ведь Арабиа не только конь, он — частица души Арзакана.
И Дзабули бежит изо всех сил, бежит, проваливаясь в сугробы. Перед ней на фоне ослепительно сверкающего снега светятся глаза Арзакана, цвета золотистого меда.
И кажется ей, что до нее доносится голос Арзакана.
Мимо проскакали какие-то верховые, с удивлением посмотрели на бегущую женщину. Знает Дзабули, что не пристало женщине бежать. Но теперь ей безразлично, что будут о ней говорить.
Подобрав юбку, бежит она по следу лошади.
Уже потеряла из виду и коня, и всадника, но все бежит.
«Какое ребяческое желание, какая странная причуда! Что ей прибавится от того, что она увидит Арабиа? Разве станет легче ее истерзанной душе?»
Так думает Дзабули и все бежит из последних сил. Ноги подкашиваются. Исчезли, сгинули и всадник, и копь.
Падают снежные хлопья, крупные, неистощимые, будто хотят замести весь мир, похоронить Дзабули с ее огромной печалью.
Этого и хочет Дзабули, хочет, чтобы обрушилась чудовищная снежная лавина и похоронила ее под собой. Пусть не прекращается снежный потоп, пусть погребет весь мир! И будут сыпаться на грудь Дзабули чистые белые снежинки, и разверзнется, наконец, перед ней желанная могила. Снежная могила…
На перекрестке Дзабули остановилась. Следы оборвались.
Падает снег, неумолимый, неистощимый. И небо мучнистого цвета низко опустилось над землей.
К горлу подступили слезы. Не поглотил же, в самом деле, этот снег коня и всадника…
И Дзабули готова лечь вот тут же, в снегу, и уснуть навеки.
Повинуясь какому-то тайному голосу, повернула влево, снова нашла след и пустилась бежать. «Это непременно следы Арабиа», — подбодряет она себя и бежит еще быстрее.
Место показалось знакомым. Проселочная дорога кончилась, она увидела большие липы. Узнала площадь не то перед церковью, не то перед сельсоветом. Приблизилась на ружейный выстрел, видит:
Около сельсовета под навесом привязана оседланная лошадь.
Сильнее забилось сердце Дзабули. Она уже совсем близко, но теперь-то силы и покинули ее. Ослабели колени, вот-вот подкосятся ноги и она упадет в снег. Упадет, заплачет, зароется головой в мягкую белую подушку и больше не встанет. Потому что тяжка жизнь без Арзакана, давит она ее, как этот снежный обвал, и подкашиваются у нее ноги.
Идет Дзабули, а путь все не кончается. В глазах у нее рябит. Осталось каких-нибудь двадцать шагов, но никак не одолеть ей этого расстояния. Слезятся глаза, мелькают огненные круги. Мучительно захватывает дыхание, вот-вот разорвется у нее сердце и она наконец успокоится. И посыплется ей на грудь чистый, белый, сверкающий снег…
Запыхавшись, добежала до коня, кинулась к нему. Арабиа поднял голову, навострил маленькие уши и посмотрел удивленными глазами, точно был озадачен, увидев Дзабули. Потом вытянул шею и обнюхал ее плечо.
На балконе сельсовета стояли двое мужчин. Не обращая на них внимания, Дзабули припала к Арабиа, нежно прильнула к его изогнутой шее, поцеловала в надбровья, прижала к груди голову коня, И показалось Дзабули, что вместе с этим чудесным созданием до нее дошла частица души Арзакана.
Еще и еще целовала она морду Арабиа и громко рыдала.
— Кто эта женщина? Что с ней? С ума, что ли, спятила? — спрашивает один из мужчин.
— Это вдова Арзакана Звамбая, — отвечает второй.
Дата добавления: 2015-08-02; просмотров: 32 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
КОНЬ БЛЕДНЫЙ | | | ПИСЬМА ИЗ МАХВШСКОЙ БАШНИ |