Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Глава шестнадцатая. Три подхода к миру: рузвельт, Сталин и черчилль во время Второй Мировой войны 11 страница

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ. Три подхода к миру: Рузвельт, Сталин и Черчилль во время второй мировой войны 2 страница | ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ. Три подхода к миру: Рузвельт, Сталин и Черчилль во время второй мировой войны 3 страница | ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ. Три подхода к миру: Рузвельт, Сталин и Черчилль во время второй мировой войны 4 страница | ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ. Три подхода к миру: Рузвельт, Сталин и Черчилль во время второй мировой войны 6 страница | ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ. Три подхода к миру: Рузвельт, Сталин и Черчилль во время второй мировой войны 7 страница | ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ. Три подхода к миру: Рузвельт, Сталин и Черчилль во время второй мировой войны 8 страница | ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ. Три подхода к миру: Рузвельт, Сталин и Черчилль во время второй мировой войны 9 страница | ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ. Три подхода к миру: Рузвельт, Сталин и Черчилль во время второй мировой войны 13 страница | ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ. Три подхода к миру: Рузвельт, Сталин и Черчилль во время второй мировой войны 14 страница | ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ. Три подхода к миру: Рузвельт, Сталин и Черчилль во время второй мировой войны 15 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

Если бы даже статья о выводе войск трактовалась бы так, что советские войска обязаны были бы отступить на советскую территорию, возникли бы новые осложнения. Ибо вряд ли любой из режимов стран-сателлитов мог бы выжить, если бы не присутствие советских войск или безусловная возможность советской интервенции в случае восстания. Согласился бы Сталин на запрет введения войск в Восточную. Европу, даже если бы свергалось коммунистическое правительство? В условиях 1952 года ответ на вопрос напрашивался сам собой. Демократические лидеры и представить себе не могли — и были абсолютно правы, — что Сталин, старый большевик, согласится на такое.

Но самой главной причиной, почему Трумэн и Ачесон не встретили с распростертыми объятиями ход Сталина, было то, каким в «мирной ноте» виделось будущее Германии в долгосрочном плане. Ибо даже если оказалось бы возможным дать такое определение германского нейтралитета, при котором исключалась бы постоянная угроза советской интервенции и был бы установлен такой уровень германских вооружений, который не оставлял бы Германию на милость Советского Союза, это лишь вернуло бы к жизни дилемму, перед лицом которой оказалась Европа после объединения Германии в 1871 году. Сильная, единая Германия, находящаяся в центре континента и проводящая чисто национальную политику, — как подобное совместить с миром в Европе? Такая Германия была бы сильнее любой из наций Западной Европы, а возможно, сильнее их всех, вместе взятых. А в 50-е годы ее бы искушали реваншистские мечты, обращенные на Восток, откуда прибыли только что 15 миллионов беженцев, живших на территориях, которые большинство немцев считали частью своей страны. И это было бы судьбоносным искушением выпустить на свободу объединенную, нейтральную Германию, да еще так скоро после окончания войны. И кроме всего прочего, такого рода исход стал бы дискредитацией крупнейшего германского государственного деятеля со времен Бисмарка, который сыграл выдающуюся историческую роль, уведя Германию прочь от наследия Бисмарка.

Конрад Аденауэр родился в 1876 году в католическом Рейнланде, который вошел в состав Пруссии лишь после Венского конгресса и исторически всегда относился с предубеждением к централизованной Германской империи, управляемой из Берлина. Аденауэр работал в должности обербургомистра Кёльна начиная с 1917 года, пока не был смещен нацистами в 1933 году. В период правления Гитлера он ушел от политики и проводил время в монастыре. Восстановленный союзниками в должности обербургомистра Кельна в марте 1945 года, он был в конце 1945 года вновь снят, на этот раз британскими оккупационными властями, неодобрительно относившимися к его независимой манере держаться.

Обладая словно высеченным из камня обликом римского императора, Аденауэр также имел острые скулы и слегка раскосые глаза, что давало предположение о наличии в его роду какого-нибудь завоевателя-гунна, прошедшего по Рейнской области в предыдущее тысячелетие. Церемонные манеры Аденауэра, усвоенные им еще в юности, пришедшейся на период перед первой мировой войной, отражали душевную ясность и безмятежность, удивительные для руководителя побежденной страны, где мало кто из взрослых сограждан мог бы гордиться своим политическим прошлым.

В кабинете Аденауэра во дворце Шаумбург, пышном белом сооружении вильгельмовского периода, шторы были всегда задернуты, и каждому, кто туда входил, казалось, будто он попал в замкнутое пространство, где время остановилось. Душевная ясность как раз и была тем качеством, которое больше всего требовалось руководителю, дающему стране, имеющей все основания с сомнением относиться к своему прошлому, смелость глядеть в лицо неведомому будущему. К тому моменту, как Аденауэр в возрасте семидесяти трех лет был избран канцлером, стало казаться, будто вся его предыдущая жизнь была лишь подготовкой к принятию на себя ответственности за восстановление самоуважения у своей оккупированной, деморализованной и разделенной страны.

Аденауэровское чувство внутренней уверенности в себе проистекало скорее из веры, чем анализа. Он не был книжником или знатоком истории, как Черчилль или де Голль. Но он провел время ухода от мира в размышлении: как бы заново прошел весь путь общественных потрясений, пережитых его страной, и приобрел исключительную интуицию в отношении тенденций своего времени. Ему также было свойственно проницательнейшее понимание психологии своих современников, особенно их слабостей. Как-то раз я отвечал Аденауэру, сетовавшему на отсутствие сильных лидеров в Германии 50-х годов. И когда я назвал ему имя одного из его современников с весьма драматической судьбой, тот ответил в обычной своей лапидарной манере: «Никогда не путайте энергию с силой».

Аденауэр стремился преодолеть бещеные страсти, свойственные Германии, и создать своей стране — при всем ее историческом экстремизме и склонности к романтике — репутацию надежности. Аденауэр был достаточно стар, чтобы помнить, как канцлером был Бисмарк. Ревностное католическое дитя Рейнланда, он никогда не принимал в расчет принципы «Realpolitik», даже когда Германия объединилась, а кайзеровскую громогласно-многословную «Weltpolitik» он полагал противопоказанной своему трезвому и деловому стилю работы. Аденауэр не испытывал пиетета перед классом юнкеров, создавшим императорскую Германию. Он полагал, что крупнейшей ошибкой Бисмарка было класть в основу безопасности Германии умелое маневрирование между Востоком и Западом. С его точки зрения, могучая, но плавающая по воле волн в центре Европы Германия представляла собой угрозу всем подряд с ущербом Для собственной безопасности.

Аденауэровский ответ на хаос, возникший сразу после окончания войны, заключался в том, что разделенная, оккупированная страна, оторванная от исторических корней, нуждается в постоянном и твердом политическом курсе, если она хочет восстановить контроль над собственным будущим. Аденауэр отказывался сойти с этого пути ради ностальгии по прошлому или ради традиционной германской любви-ненависти к России. Он безоговорочно избрал Запад, пусть даже ценой отсрочки объединения Германии.

Внутренние оппоненты Аденауэра, социал-демократы, могли тоже похвастаться незапятнанным прошлым — оппозицией нацистскому режиму. Их исторической опорной базой была советская зона оккупации Германии, которую силой вынудили стать коммунистической, — такому ходу событий социал-демократы бесстрашно противодействовали. Подозрительно относясь к политике «сдерживания», с такой же страстью, с какой они были привержены демократии, социал-демократы считали более первостепенной задачей достижение единства Германии, а не укрепление атлантических связей. Они противостояли прозападной ориентации Аденауэра и охотно заплатили бы за достижение прогресса в области национальных целей Германии принятием обязательства стать нейтральными. (В середине 60-х годов социал-демократы сменили курс: они признали Атлантический союз и вступили в «большую коалицию» с христианскими демократами в 1966 году, сохраняя, однако, большую тактическую гибкость в отношении Востока, чем аденауэровские христианские демократы.)

Аденауэр отвергал сделку по поводу нейтралитета, на которую были готовы пойти социал-демократы, частично из философских соображений, частично по причинам сугубо практического характера. Стареющий канцлер не желал возрождать националистические искушения, тем более когда уже существовали два германских государства, которые, как предупреждал Черчилль в речи о «железном занавесе», могут выставить себя на аукцион. И он понимал гораздо лучше своих оппонентов внутри страны, что в исторической обстановке своего времени объединенная, нейтральная Германия может возникнуть лишь в результате мирного урегулирования, организованного против Германии. На новое государство наложат жесткие ограничения, и будет установлен международный контроль. Могущественные соседи обретут постоянное право вмешательства. Аденауэр полагал такого рода перманентную подчиненность психологически более опасной для Германии, чем разделенность. Он избрал равенство и интеграцию с Западом и респектабельность своей страны.

Теперь так и не станет известно, смог бы Сталин преодолеть нежелание Аденауэра и прочих демократических лидеров и довести дело до крупномасштабной дипломатической конференции, или какие конкретно уступки, если он собирался на них идти, он был бы готов сделать. Его предложение относительно широкомасштабной конференции наверняка было бы поддержано Черчиллем. Во всяком случае, смерть Сталина сделала все эти соображения пустым звуком. Где-то в промежутке между ранними часами 1 марта 1953 года, когда он расстался с коллегами, вместе с которыми смотрел фильм, и тремя часами утра 2 марта, когда он был обнаружен лежащим на полу дачи, со Сталиным случился удар. Время, когда это случилось, точно назвать нельзя, ибо охрана боялась войти к нему в комнату ранее положенного срока, так что вполне возможно, что он пролежал много часов, прежде чем о его состоянии стало известно. Ближайшие помощники Сталина, среди которых были Маленков и Берия, дежурили у его постели, пока он не умер через три с половиной дня[683]. Естественно, действия вызванных медиков были не свободны от двусмысленности. В конце концов, они вполне могли стать очередными жертвами сталинской чистки по делу «кремлевских врачей».

Преемникам Сталина еще больше, чем их бывшему руководителю, нужна была передышка от напряженности с Западом. Они, однако, не обладали полнотой его власти, его хитрой расчетливостью, его проницательностью, и, что самое главное, между ними не было политического единства, необходимого для следования столь сложным курсом. Преемников Сталина с неизбежностью ожидала борьба за власть. В отчаянной войне всех против всех, где каждый пытался сколотить свою фракцию, чтобы подкрепить этим свои претензии на власть, никто не взял бы на себя ответственность пойти на уступки капиталистам. Это стало ясно хотя бы из того, каким именно образом была объяснена ликвидация Берии. На самом деле грех его заключался в том, что он слишком много знал и тем самым представлял угрозу для своих могущественных коллег. Тем не менее его арестовали на заседании Политбюро и казнили вскоре после этого по обвинению в заговоре с целью отдать Восточную Германию — даже несмотря на то, что в этом заключался смысл сталинской «мирной ноты» предшествующего года и всей его последующей переписки с Западом.

Согласно мемуарам Хрущева, преемники Сталина были встревожены, не воспользуется ли Запад смертью Сталина для того, чтобы вступить в давно ожидаемый прямой конфликт с коммунистическим миром. Возможно, для того, чтобы исключить даже мысли о заговоре, тиран часто предупреждал своих приближенных, что Запад свернет им шеи, как цыплятам, как только его не станет[684]. В то же время подозрительность сталинских наследников в отношении Запада перевешивалась сиюминутными потребностями отчаянной схватки друг с другом. Даже несмотря на то, что новое руководство жаждало передышки в «холодной войне», каждый соперник в борьбе за власть знал, что дипломатическая гибкость может оказаться фатальной, пока он не добьется абсолютной власти. Но они чувствовали себя неуютно в условиях продолжающейся напряженности. В 1946 году Черчилль заметил, что Сталин хочет получить плоды войны без войны; в 1953 году преемники Сталина хотели получить плоды ослабления напряженности, не идя на какие-либо уступки. В 1945 году Сталин создал дипломатический тупик, чтобы сохранить переговорные преимущества перед Западом; в 1953 году его наследники искали убежища в дипломатическом тупике, чтобы сохранить свободу выбора сторонников в борьбе друг с другом.

Когда государственные деятели хотят выиграть время, они предлагают переговоры. 16 марта, менее чем через две недели с момента смерти диктатора, Маленков, ставший теперь премьер-министром, призвал к переговорам, не конкретизируя их содержания:

«В настоящее время нет таких запутанных или нерешенных вопросов, которые. нельзя было бы разрешить мирными средствами на базе взаимной договоренности заинтересованных стран. Это касается наших отношений со всеми государствами, включая Соединенные Штаты Америки»[685].

Но Маленков не сделал конкретных предложений. Новые советские руководители не были уверены в том, как именно следует добиваться ослабления напряженности, и обладали гораздо меньшей властью, чем Сталин, в деле выработки новых подходов. В то же самое время новая администрация Эйзенхауэра была столь же осторожна в отношении предложений относительно переговоров с Советами, как и Советы в отношении уступок американцам.

Причины настороженности были одинаковы по обе стороны демаркационной линии: как Советский Союз, так и Соединенные Штаты опасались, что станет с «белыми пятнами». И у той, и у другой стороны были свои трудности, связанные с приспособлением к изменениям, происшедшим в международной обстановке после окончания войны. Кремль боялся, что отдать Восточную Германию тогда, — как и поколением позднее, — означает разорвать орбиту сателлитов. Если же не отдавать Восточную Германию, то нечего было и говорить об истинном ослаблении напряженности. А Соединенные Штаты были озабочены тем, что начало переговоров по Германии взорвет НАТО изнутри и, по существу, в обмен на союз они получат конфронтацию.

Для того чтобы решить, упустил ли Запад какую-либо возможность после смерти Сталина, надо ответить на три вопроса. Мог ли Атлантический союз вести широкомасштабные переговоры с Советским Союзом и не распасться? Мог ли Советский Союз в случае нажима пойти на имеющие смысл предложения? Могло ли советское руководство воспользоваться переговорами как средством прекращения вооружения Германии и западной интеграции, не отдавая на деле восточногерманского сателлита и не ослабляя хватки в Восточной Европе?

Американские лидеры были правы в своем предположении, что фактический задел уступок для переговоров исключительно мал. Нейтральная Германия могла представлять собой либо опасность, либо объект шантажа. В дипломатии бывают такие эксперименты, на которые нельзя идти, ибо неудача влечет за собой необратимый риск. А риск краха всего, созданного в рамках Атлантического союза, представлялся существенным!

На деле всеобщий интерес заключался в том, что Федеративная Республика остается частью интегрированной системы Запада — в первую очередь в интересах Советского Союза, хотя никто из не уверенных в себе советских руководителей не был в состоянии признать это. Если Германия останется в составе Атлантического союза, можно будет договориться об ограничении военного вовлечения вдоль новых демаркационных линий (что, по существу, снизило бы военный потенциал объединенной Германии). Но если бы нейтральная территория включала в себя всю Германию, НАТО оказался бы выхолощен, а Центральная Европа превратилась бы либо в вакуум, либо в потенциальную угрозу.

Наследников Сталина можно было бы заставить смириться с вхождением объединенной Германии в состав НАТО (пусть даже с военными ограничениями) лишь в том случае, если бы демократические страны угрожали военными последствиями или, по меньшей мере, интенсификацией «холодной войны». Именно это, вероятно, имел в виду Черчилль, который в 1951 году, еще тогда, когда Сталин был жив, вновь стал премьер-министром. Личный секретарь Черчилля Джон Колвилл зафиксировал:

«У[инстон] несколько раз делился со мною надеждами на то, что возможным станет совместное обращение к Сталину с последующим приглашением его на конгресс в Вену, где вновь будет открыта и продолжена Потсдамская конференция. Если русские откажутся сотрудничать, «холодная война» с нашей стороны могла быть интенсифицирована: «Наши молодые люди, — заявил мне У., — скорее погибнут за правду, чем умрут понапрасну»[686].

Но другие западные лидеры не были готовы идти на такой риск или на выдвижение таких предложений, которые критиками Атлантического союза могли быть охарактеризованы как чересчур односторонние. Американские лидеры поэтому противостояли любой крупной инициативе и по ходу дела помешали серьезным попыткам воспользоваться советским замешательством немедленно после смерти Сталина. С другой стороны, они сберегли внутреннее единство Атлантического союза.

Ценой паузы стал перенос спора с проблемы сущности переговоров на их желательность. И именно Черчилль, близившийся к концу карьеры, выступил в роли главного защитника переговоров, содержание которых он так и не уточнял. Была, конечно, некоторая горечь в том, как вступивший в девятый десяток Черчилль, всю свою жизнь отстаивавший принцип равновесия сил, настаивает на встрече на высшем уровне как на самоцели.

Американские руководители приписывали готовность Черчилля вести переговоры ущербной непоследовательности возрастного характера. На самом же деле Черчилль был абсолютно последователен в своих действиях, ибо он отстаивал переговоры как во время войны, так и сразу же после ее окончания, а также в тот момент, когда впервые был сформулирован принцип сдерживания (см. гл. 17 и 18). Изменялись лишь условия, при которых Черчилль делал эти предложения. В 50-е годы Черчилль никогда не конкретизировал детали глобального урегулирования, на котором он настаивал. Во время войны он основывался на том предположении, что Америка выведет войска из Европы или, по крайней мере, не будет их там размещать на постоянной основе, как многократно повторял Рузвельт. И тогда, и будучи лидером оппозиции в 1945—1951 годах, Черчилль, по-видимому, так представлял себе компоненты полномасштабного урегулирования с Советским Союзом: нейтральная, объединенная Германия; система западного альянса вдоль франко-германской границы; отвод советских войск к польско-советской границе и создание правительств на базе финской модели во всех государствах, граничащих с Советским Союзом, — то есть нейтральных демократических правительств, уважающих советскую безопасность, но, по существу, свободных вести собственную независимую внешнюю политику.

Урегулирование в подобном направлении до 1948 года восстановило бы Европу в исторических масштабах. Во время войны и в первые послевоенные годы Черчилль значительно опережал свое время. Если бы он не проиграл выборы 1945 года, он бы, возможно, дал нарождающейся «холодной войне» иную направленность — при условии, что Америка и прочие союзники готовы были бы пойти на риск конфронтации, что, похоже, лежало в основе избранной Черчиллем стратегии.

Но к 1952 году урегулирование, которое виделось Черчиллю, стало почти невозможным и было бы разве что эквивалентно политическому землетрясению. И мерой величия Аденауэра является та Федеративная Республика, которую он создал, что почти нельзя было себе представить до 1949 года. Через три года после этого мир, родившийся в воображении Черчилля после 1944 года, потребовал бы прекращения интеграции Федеративной Республики с Западом и вернул бы ее к первоначальному статусу свободно катящегося куда попало национального государства. В 1945 году режимы финского типа в Восточной Европе были бы возвращением к норме. В 1952 году их более нельзя было установить путем переговоров; они могли лишь стать следствием краха Советского Союза или крупномасштабной конфронтации. Более того, такого рода конфронтация могла бы возникнуть по поводу объединения Германии — и ни одна из западноевропейских стран не была бы готова пойти на такой риск ради побежденного врага вскорости после окончания войны.

Если бы Атлантический союз был единой нацией, способной на унифицированную политику, он мог бы проводить дипломатическую линию, ведущую к всеобщему урегулированию в рамках, очерченных Черчиллем. Но в 1952 году Атлантический союз был слишком хрупок для таких азартных игр. Президенты от обеих главных политических партий Америки не имели иного выбора, кроме как с болью в сердце следовать курсу ожидания внутренних советских перемен, стоя на «позиции силы».

Назначенный Эйзенхауэром новый государственный секретарь Джон Фостер Даллес воспринимал конфликт Восток — Запад как моральную проблему и стремился избежать переговоров до тех пор, пока не произойдет коренной трансформации советской системы, — а потому это находилось в острейшем противоречии с издавна существующими британскими взглядами. За всю свою историю Великобритания никогда не ограничивала себя ведением переговоров лишь с дружественными или идеологически близкими странами — это рассматривалось ею как непозволительная роскошь. Никогда не обладая, даже в зените могущества, такими преимуществами с точки зрения безопасности, как Америка, Великобритания вела переговоры с идеологическими оппонентами безо всякого стеснения и договаривалась по практическим вопросам, связанным с сосуществованием. И всегда четкое рабочее определение национальных интересов позволяло британской публике судить об эффективности деятельности своих политиков. Британцы могли время от времени спорить у себя относительно условий какого-то конкретного урегулирования, но никогда о том, правильно ли было прибегнуть к переговорам.

Верный британской традиции, Черчилль стремился к более терпимому сосуществованию с Советским Союзом посредством более или менее постоянных переговоров. Американские руководители, с другой стороны, скорее хотели изменить советскую систему, чем вести с нею переговоры. Таким образом, англо-американский спор неизменно превращался в обсуждение желательности, а не существа переговоров. Во время избирательной кампании 1950 года, которая обернулась поражением, Черчилль предложил встречу четырех держав — подобного рода встреча на высшем уровне была на данном этапе «холодной войны» весьма революционной идеей:

«И все же я не могу не вернуться к идее новых переговоров с Советской Россией на самом высшем уровне. Эта идея импонирует мне, как попытка перекинуть мост через водораздел между двумя мирами, с тем чтобы каждый из них мог жить своей жизнью если не в дружбе, то, по крайней мере, без ненависти холодной войны»[687].

Дин Ачесон, только-только сформировавший Атлантический союз, счел данное предприятие преждевременным:

«Единственный способ иметь дело с Советским Союзом, как мы убедились на тяжком опыте, — это создать „ситуацию силы"... Как только мы устраним все слабые места, мы сможем — мы будем в состоянии — выработать рабочие соглашения с русскими... Ничего хорошего не выйдет, если мы возьмем в данный момент на себя инициативу призыва к переговорам...»[688]

Черчилль вернулся на пост премьер-министра лишь в октябре 1951 года и предпочел не оказывать нажима по поводу этой встречи в течение всего срока пребывания Трумэна на посту президента. Вместо этого он решил ждать прихода к власти новой администрации во главе со старым товарищем военных лет Дуайтом Д. Эйзенхауэром. А по ходу дела он занялся защитой идеи встречи на том основании, что, независимо от личности советского руководителя, он окажется восприимчив к идее заключения соглашения на высшем уровне. В 1952 году этим руководителем был Сталин. В июне указанного года Черчилль заявил Джону Колвиллу, что, если будет избран Эйзенхауэр, он попытается «сделать еще одну попытку добиться мира посредством встречи „Большой Тройки"... Он полагал, что, пока Сталин жив, мы находимся в большей безопасности от нападения, чем когда он умрет и его помощники начнут бороться друг с другом, чтобы определить, кто станет его преемником».[689]

Когда вскоре после того, как Эйзенхауэр стал президентом, Сталин умер, Черчилль выступил в пользу переговоров с новым советским лидером. Эйзенхауэр, однако, был не более восприимчив к идее возобновления переговоров с Советами, чем его предшественник. В ответ на шаг, предпринятый Маленковым 17 марта 1953 года, Черчилль настойчиво просил Эйзенхауэра 5 апреля не упускать шанс «выяснить, как далеко режим Маленкова готов пойти в деле всеобщей разрядки обстановки»[690]. Эйзенхауэр в ответ попросил Черчилля подождать общеполитического заявления, которое он намеревался сделать 16 апреля на заседании Общества американских газетных издателей, где, по существу, отверг основополагающие тезисы Черчилля[691]. Эйзенхауэр утверждал, что причины напряженности столь же общеизвестны, как и средства от нее: перемирие в Корее, Государственный договор с Австрией и «окончание прямых и косвенных покушений на безопасность Индокитая и Малайи». Этим он свел воедино Китай и Советский Союз, что было следствием ложной оценки китайско-советских отношений, как покажут последующие события, и это привело к постановке явно невыполнимых условий, ибо события в Малайе и Индокитае были в основном Советскому Союзу неподконтрольны. Переговоров не требовалось, заявил Эйзенхауэр: настало время не слов, а дел.

Заранее ознакомившись с проектом речи Эйзенхауэра, Черчилль забеспокоился, что «внезапные заморозки погубят весеннюю завязь». Затем, для того чтобы показать, что доводы Эйзенхауэра его не убедили, Черчилль предложил встречу держав, ведших переговоры в Потсдаме, которой бы предшествовала подготовительная встреча Черчилля с Молотовым, недавно вновь ставшим министром иностранных дел. Специально прилагая проект приглашения к письму Эйзенхауэру, Черчилль ссылается на призрачные узы дружбы между ним и Молотовым:

«...Мы могли бы возобновить наши отношения военного времени, и... я мог бы встретиться с господином Маленковым и другими вашими руководителями. Само собой разумеется, я не предполагаю, что нам удастся разрешить какие бы то ни было вопросы острого характера, предопределяющие ближайшее будущее мира... И конечно, мне бы хотелось внести ясность, что я ожидаю от нашей неформальной встречи не кардинальных решений, но лишь восстановления приятных и дружественных отношении между нами...».[692]

Для Эйзенхауэра, однако, встреча на высшем уровне представляла собой опасную уступку Советам. С определенной долей раздражения он повторил свое требование, чтобы Советы выполнили ряд предварительных условий:

«В моей ноте вам от 25 апреля я выразил ту точку зрения, что нам не следует чересчур торопить события и что мы не должны позволять существующему в наших странах стремлению к встрече между главами государств и правительств подталкивать нас в направлении преждевременных инициатив...»[693]

Хотя Черчилль с этим не согласился, он отдавал себе отчет в том, что зависимость его страны от Соединенных Штатов не позволяла ему роскоши самостоятельных инициатив в тех вопросах, по которым позиция Вашингтона была столь несгибаема. Не вступая в непосредственный контакт с Маленковым, он сделал наилучшее в подобной ситуации и высказал в палате общин значительную часть того, что намеревался сообщить советскому премьер-министру в частном порядке. 11 мая 1953 года он показал, в какой степени его анализ отличается от анализа Эйзенхауэра и Даллеса: если американские лидеры боялись повредить внутреннему единству Атлантического союза и перевооружению Германии, Черчилль более всего опасался повредить обнадеживающей эволюции, имевшей место внутри Советского Союза:

«...Было бы достойно сожаления, если бы естественное желание добиться всеобщего урегулирования в области международной политики помешало спонтанной и здоровой эволюции, которая, возможно, имеет место внутри России. Я рассматриваю некоторые проявления внутреннего характера и явное изменение настроения, как гораздо более важные и значительные, чем то, что происходит вовне. И я опасаюсь, как бы постановка внешнеполитических вопросов державами НАТО не подавила или обессмыслила то, что, возможно, является глубочайшим изменением русского мироощущения»[694].

Перед смертью Сталина Черчилль стремился к переговорам, полагая, что Сталин является тем самым советским лидером, который наилучшим образом может гарантировать исполнение обещанного. Теперь Черчилль настаивал на саммите, с тем чтобы сберечь обнадеживающие перспективы, возникшие после смерти диктатора. Иными словами, переговоры были нужны независимо от того, что происходит внутри Советского Союза и кто контролирует советскую иерархию. Конференция на самом высшем уровне, утверждал Черчилль, могла бы решить вопрос принципов и направления будущих переговоров:

«На этой конференции не следует отдаваться во власть тщательно разработанной и жесткой повестке дня или углубляться в дебри и джунгли технических деталей, ревностно подтверждаемых ордами экспертов и чиновников, огромное число которых будет только давить на ход событий. Конференция должна включать в себя минимально возможное количество держав и лиц... Возможно, случится и так, что не будет достигнуто ни единого соглашения по острым и животрепещущим вопросам, но при этом у собравшихся может создаться такое общее для всех ощущение, что они смогут сделать что-нибудь более полезное, чем разорвать человеческую расу, включая самих себя, на мелкие кусочки»[695].

Но что конкретно Черчилль имел в виду? Как могли руководители стран выразить свою решимость не совершать коллективного самоубийства? Единственное конкретное предложение, высказанное Черчиллем, был призыв к заключению соглашения типа Локарнского пакта 1925 года, когда Германия и Франция признали границы друг друга, а Великобритания гарантировала защиту каждой из сторон от агрессии со стороны другой (см. гл. 11).

Пример был не из лучших. Локарно прожило всего лишь десять лет, и при его помощи не было разрешено ни единого кризиса. Само представление о том, что Великобритания или любая другая нация могла быть столь индифферентна к сущности потенциального противостояния, что одновременно гарантировала бы (причем при помощи одного и того же инструмента) границу как своего союзника, так и основного противника, было достаточно безумным уже в 1925 году, а в эпоху идеологических конфликтов, воцарившуюся через три десятилетия, положение явно не улучшилось. Кто будет гарантировать какую из границ против каких опасностей? Уж не будут ли державы, встречавшиеся в Потсдаме, гарантировать все европейские границы против любой агрессии? В таком случае дипломатия совершала бы полный круг, возвращаясь к рузвельтовской идее «четырех полицейских». Или это означало бы, что сопротивление воспрещается до тех пор, пока его единодушно не разрешат все державы, участвовавшие в Потсдамском совещании? В таком случае подобная идея —«карт-бланш» для советской агрессии. Поскольку Соединенные Штаты и Советский Союз рассматривали каждый другую сверхдержаву как главную проблему для своей безопасности, какая совместная гарантия решала бы вопрос для них обеих сразу? Локарно было задумано как альтернатива военному союзу между Францией и Великобританией, и именно так было представлено парламенту и общественности. Подменит ли новое соглашение по модели Локарно уже существующие союзы?


Дата добавления: 2015-08-10; просмотров: 73 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ. Три подхода к миру: Рузвельт, Сталин и Черчилль во время второй мировой войны 10 страница| ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ. Три подхода к миру: Рузвельт, Сталин и Черчилль во время второй мировой войны 12 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.014 сек.)