Читайте также: |
|
Объединенный комитет начальников штабов в данном случае лишь отражал убеждения американского политического руководства, что следует отложить какие бы то ни было дискуссии на тему послевоенного устройства мира до победы. Это было роковое решение, определившее облик послевоенного мира и сделавшее «холодную войну» неизбежной.
Как правило, в общем и целом страны, стремящиеся к стабильности и равновесию, должны делать все, что в их силах, чтобы добиваться основополагающих условий мира, пока еще идет война. Когда враг все еще находится на поле боя, его сила косвенно усиливает более миролюбивую сторону. Если этим принципом пренебречь и оставить главные вопросы нерешенными вплоть до мирной конференции, то более решительная держава загребет выигрыши, с которыми сможет расстаться лишь в результате решительной конфронтации.
Договоренность между союзниками о целях послевоенного урегулирования или хотя бы обсуждение этих целей были особенно необходимы по ходу второй мировой войны еще и потому, что в январе 1943 года Рузвельтом и Черчиллем в Касабланке был провозглашен принцип безоговорочной капитуляции. Рузвельт выдвинул этот принцип по целому ряду причин. Он опасался, что обсуждение условий мирного договора может породить раздоры, а он хотел сконцентрировать всю энергию союзников на достижение победы над Германией. Он также хотел успокоить Сталина, находившегося тогда на завершающем этапе битвы за Сталинград, что сепаратного мира не будет. Но главное — Рузвельт стремился предотвратить новый раунд германского реваншизма и позднейших претензий по поводу того, что Германию невыполненными обещаниями заманили в ловушку и обманом вынудили прекратить войну.
И все же отказ Рузвельта обсуждать облик послевоенного мира, пока еще шла война, привел к тому, что мощное влияние Америки оказалось невостребованным, а на исходе войны отсутствовали такие ключевые элементы урегулирования, как равновесие сил или какие-либо иные критерии политических решений. Во всех тех вопросах, где действовали вильсонианские положения об основополагающей гармонии, Рузвельт в формировании послевоенного мира сыграл огромную роль. Под его эгидой состоялась серия международных конференций, разработавших компоненты сотрудничества в послевоенном мире: относительно будущей Организации Объединенных Наций (в Думбартон-Оксе), международных финансов (в Бреттон-Вудсе), по вопросам продовольствия и сельского хозяйства (в Хот-Спрингсе), гражданской авиации (в Чикаго), обсуждались проблемы помощи жертвам войны и перемещенным лицам (в Вашингтоне)[518]. Но при этом Рузвельт твердо стоял на своем, отвергая обсуждение целей войны, ибо хотел избегнуть риска несогласия со стороны Советского Союза по этим вопросам.
Поначалу Сталин воспринимал уход Рузвельта от обсуждения послевоенного устройства на геополитическом уровне как тактический маневр, имеющий целью воспользоваться его военными затруднениями. Для Сталина война должна была создать новое и более благоприятное соотношение сил на основе вакуума, после неминуемого развала держав «оси». Будучи слишком традиционным политиком и не желая ждать, когда Запад станет ставить условия мира в зависимости от исхода военных действий, Сталин попытался привлечь Идена в декабре 1941 года к рещению вопроса о послевоенном устройстве мира, даже несмотря на то, что немецкие войска продвигались к пригородам Москвы. Вступительные замечания Сталина по этому поводу давали ясно понять, что речь шла не об Атлантической хартии. Декларации о принципах, сказал он, это нечто вроде алгебры; он же предпочитал прикладную арифметику. Сталин не хотел терять время из абстракции и предпочитал обсуждать возможные взаимные уступки, лучше всего е форме территорий.
То, что Сталин имел в виду, представляло собой прямую и неприкрытую старомодную «Realpolitik». Германия должна быть расчленена, а Польша передвинута на запад. Советский Союз вернется к границам 1941 года, что конкретно означало границу с Польшей по «линии Керзона», и возвратит себе балтийские государства, — явное нарушение принципа самоопределения, провозглашенного Атлантической хартией. В ответ Советский Союз поддержал бы любые требования Великобритании относительно баз во Франции, Бельгии, Нидерландах, Норвегии и Дании[519] — причем все эти страны являлись британскими союзниками. Сталин рассматривал ситуацию с точки зрения государя XVIII века: добыча принадлежит победителю.
С другой стороны. Сталин пока еще не делал заявлений по поводу политического будущего восточноевропейских стран и даже выказал неожиданную гибкость относительно границы с Польшей. Тем не менее Великобритания не могла полностью отвергнуть Атлантическую хартию всего лишь через три месяца после ее провозглашения. А американские руководители не стали бы особенно заниматься тем, что являлось, по их мнению, возвратом к секретным договоренностям, столь характерным для дипломатии периода первой мировой войны. Даже с учетом этого, предложенные Сталиным предельно жесткие условия оказались лучше тех, что были обусловлены исходом войны, причем их наверняка можно было бы смягчить в процессе переговоров. Иден вышел из тупика при помощи обещания доложить о беседах со Сталиным Рузвельту и Черчиллю и продолжить диалог позднее.
Несмотря на отчаянное положение на фронте — а может быть, и вследствие этого, — Сталин вернулся к этой теме весной 1942 года. Черчилль был вполне готов воспользоваться советским quid pro quo в обмен на признание границ 1941 года. Но Рузвельт и его советники, твердо решившие избегать каких бы то ни было намеков на переговоры по вопросу равновесия сил, отказались от обсуждения послевоенного устройства. Хэлл писал Черчиллю по уполномочию Рузвельта:
«...Курс отказа от наших широковещательных основополагающих деклараций политического, принципиального и практического характера был бы сомнительным... Если будут иметь место отступления от одного-двух важных положений, как вы это предлагаете, то тогда страны-участницы декларации лишатся опоры в виде прецедента или постоянно действующих правил, исходя из которых, можно было бы настаивать на том, чтобы не только мы сами, но и другие правительства ими руководствовались»[520].
Сталин затем попытался продвинуть вопрос на самый высокий уровень, направив Молотова в Лондон в мае 1942 года. На предварительных переговорах по поводу этого визита в апреле 1942 года советский посол Иван Майский выдвинул сталинские условия четырехмесячной давности[521]. Причем теперь уже Советский Союз требовал пактов о взаимопомощи с Румынией и Финляндией на послевоенный период. И это при том, что германские армии все еще находились в глубине территории Советского Союза! Сталин менее всего считался с реальными обстоятельствами, уже тогда выдвигая задачи долгосрочного характера. Хотя нельзя не заметить, что эти требования значительно уступали по охвату и содержанию тем, что выдвинулись им в конце войны и привели, в отсутствие соглашения, к созданию целой орбиты сателлитов.
Что касается проведения такого рода бесед, то Черчилль столкнулся с яростным противодействием Вашингтона. Хэлл назвал англо-советский обмен мнениями противоречием Атлантической хартии, вызовом историческому неприятию Америкой территориальных захватов и возвратом к силовой политике дискредитировавшего себя прошлого[522]. Рузвельт примерно в том же плане обрушил тяжесть подобной аргументации на Сталина. Сталин ответил коротенькой памятной запиской, подтверждавшей получение послания Рузвельта, но не комментирующей его содержание, что было четким и ясным сигналом неблагоприятного к нему отношения. В памятной записке, одновременно направленной Черчиллю, Сталин призывал его проигнорировать «американское вмешательство»[523].
В самом начале войны Сталин был явно готов согласиться с урегулированием на основе границ 1941 года; и он был чересчур циничен, чтобы не ожидать какого-либо quid pro quo. Нет более пустого занятия, чем исторические гадания на тему «что было бы, если бы...»; цена, которую Сталин готов был уплатить, так никогда и не будет известна, ибо Рузвельт прервал англо-советский диалог, пригласив Молотова в Вашингтон.
Во время визита Идена в Москву в декабре 1941 года Сталин выказал гибкость по вопросу польских границ, назвав его «открытым»[524]. Попробуем как бы воспользоваться историческим биноклем двадцатикратного приближения. Оглядываясь назад, можно предположить, что Сталин готов был в ответ на признание границ 1941 года признать, в свою очередь, восточноевропейские правительства в изгнании (на которые он пока еще не замахнулся). В резерве у него имелся бы вариант возвращения балтийских государств к статусу 1940 года с правом иметь советские базы на их территории. Возможно, это привело бы к формированию Восточной Европы по финскому образцу — уважающей проблему советской безопасности, но также демократической и свободной следовать внешнеполитическому курсу неприсоединения. По сравнению с тем, что вышло на самом деле, это было бы лучше для народов Восточной Европы, да и в конечном счете для Советского Союза.
Все эти планы ушли в небытие, как только Молотов прибыл в Вашингтон в конце мая 1942 года и узнал, что Америка хочет от Советского Союза не политического урегулирования, но согласия на новый подход к организации мирового порядка. Рузвельт предложил Молотову американскую альтернативу сталинским (и черчиллевским) идеям относительно сфер влияния. Говоря попросту, его формула представляла собой возврат к вильсонианской концепции коллективной безопасности, модернизированной при помоши идеи относительно «четырех полицейских». Такого рода договоренность, настаивал Рузвельт, обеспечит Советскому Союзу большую безопасность, чем традиционная система равновесия сил[525].
Почему Рузвельт верил, будто Сталин, делавший столь макиавеллистские предложения Черчиллю, найдет для себя привлекательной идею мирового правительства, не вполне ясно. Возможно, он полагал, что, если произойдет самое худшее и Сталин будет настаивать на удержании территории, завоеванной его армией, морально будет легче смириться со свершившимся фактом, чем согласиться на требования Сталина, пока исход военных действий все еще оставался неопределенным.
Гораздо более конкретно Рузвельт высказался по вопросу колоний. Он предложил ввести международную опеку над всеми бывшими колониями, которые «ради нашей собственной безопасности должны быть отобраны у слабых наций» (в эту категорию он включал и Францию)[526]. Он также пригласил Советский Союз стать одним из членов-учредителей Совета по опеке.
Если бы Молотов был в большей степени философом, он, возможно, задумался бы над кругооборотом истории: в течение восемнадцати месяцев его дважды приглашали стать членом различных противоположных друг другу альянсов: Гитлер и Риббентроп — Трехстороннего пакта, состоящего из Германии, Италии и Японии; а Рузвельт — коалиции, включающей в себя Соединенные Штаты, Великобританию и Китай. В каждом отдельном случае Молотова пытались завлечь экзотическими странами Юга: Берлин предлагал Ближний и Средний Восток, Вашингтон — опеку над колониями. Но ни в одном из случаев он не позволил отвлечь себя от первоочередных советских задач, решение которых было доступно советским войскам.
Не видел Молотов нужды и в том, чтобы приноравливать собственную тактику к каждому конкретному собеседнику. В Берлине он согласился в принципе на вступление в соглашение, как было предложено. А то, что, войдя в число «четырех полицейских», он окажется в обществе заклятых врагов группировки, в состав которой его вовлекали восемнадцать месяцев назад, Молотова, похоже, ничуть не смущало. Да и дав, как в Берлине, согласие в принципе, он вовсе не отказался от защиты сталинских территориальных требований в Европе. Молотов настойчиво требовал признания советских границ 1941 года, господствующего положения в Болгарии, Румынии и Финляндии, а также специальных прав в отношении черноморских проливов. И в том и в другом случае колониальные дела он отложил на более поздний срок.
Вероятнее всего, Сталин ушам своим не поверил, когда Молотов сообщил ему об отказе Вашингтона обсуждать вопросы политического урегулирования до окончания войны. Ибо это означало, что ему не придется делать уступок, пока германская армия все еще находится на поле боя. Знаменательно: когда Сталин понял, что Америка откладывает политическое урегулирование на послевоенный период, он отказался от своего назойливо-задиристого стиля постановки вопроса и более эту тему не затрагивал. И поскольку его положение как договаривающейся стороны укреплялось с каждым шагом союзников к победе, Сталин получал наибольший выигрыш, откладывая политические дискуссии и захватывая как можно больше добычи, хотя бы для того, чтобы воспользоваться этими территориальными трофеями, как фишками в азартной игре, во время мирной конференции. Никто не осознавал в большей степени, чем Сталин, смысл старинного изречения: обладание есть девять десятых законности владения.
Нежелание Рузвельта ставить под угрозу послевоенное сотрудничество с Советским Союзом преждевременным обсуждением целей войны могло иметь под собой как стратегическое, так и вильсонианское обоснование. Рузвельт не мог не осознавать размаха советского экспансионизма, но он, возможно, оказался в западне между убеждениями собственного народа и маячащими на горизонте стратегическими опасностями. Чтобы поддерживать военные усилия, Рузвельту все время надо было взывать к американским идеалам, отвергавшим политику сфер влияния и равновесия сил. Ведь прошло всего несколько лет с того момента, как Конгресс с энтузиазмом принял Акты о нейтралитете, причем подпитывавшие их идеи совсем не исчезли. Рузвельт мог прийти к выводу, что, каковы бы ни были советские намерения, оптимальной стратегией будет дать возможность Сталину самоутвердиться. Ибо лишь на таком фоне появляется шанс мобилизовать Америку для противостояния советскому послевоенному экспансионизму, если таковой действительно проявится.
Именно такого мнения придерживается Артур Шлезингер-младший, утверждающий, что Рузвельт подготовил укрепленный плацдарм на тот случай, если советско-американские отношения станут кислыми: «огромная армия, сеть баз на других континентах, планы всеобщей военной подготовки в мирное время и англо-американская монополия на атомную бомбу»[527].
Да, все эти средства действительно имелись у Рузвельта в распоряжении. Но мотивацией их создания и накопления было скорее достижение победы, а не возведение барьера советскому экспансионизму. Базы были организованы ради перегона эсминцев в Великобританию; атомная бомба предназначалась для использования против нацистов и Японии; и все данные говорят о том, что Рузвельт собирался в кратчайший срок демобилизовать армию и вернуть ее домой, — ведь это им утверждалось многократно. Без сомнения, если бы Рузвельт убедился в недобросовестности Сталина, он стал бы умелым и решительным противником советского экспансионизма и воспользовался в связи с этим уже описанными инструментами воздействия. Однако почти отсутствуют свидетельства тому, что он когда-либо вообще приходил к подобному выводу или рассматривал свои военные возможности в рамках гипотетической конфронтации с Советским Союзом.
Когда война стала близиться к завершению, Рузвельт и на самом деле стал выказывать крайнее раздражение тактикой Сталина. И все же в продолжение всей войны Рузвельт был последователен и откровенен в деле преданности советско-американскому сотрудничеству и считал самой главной для себя задачей преодолеть сталинское недоверие. Возможно, Уолтер Липпман был прав, когда говорил о Рузвельте: «Он не доверял никому. И полагал, что сможет перехитрить Сталина. Но это было уже совсем другое»[528]. Если его намерения были действительно таковы, то они не увенчались успехом.
Рузвельт полагался на личные отношения со Сталиным, чего никогда бы не сделал Черчилль. Когда Гитлер вторгся в Советский Союз, Черчилль объяснял решение Великобритании поддержать Сталина заявлением, не содержавшим ни моральных, ни личностных обязательств: «Если бы Гитлер вторгся в ад, то он [Черчилль] постарался бы по меньшей мере отнестись самым благоприятным образом к Дьяволу!»[529] Рузвельт не выказал такой же сдержанности. Вскоре после вступления Америки в войну он сделал попытку организовать встречу со Сталиным в Беринговом проливе в отсутствие Черчилля. Это должна была быть «неофициальная и совершенно обычная совместная поездка на несколько дней для нас двоих», чтобы добиться «общего понимания вещей». Рузвельт собирался взять с собой только Гарри Гопкинса, переводчика и стенографиста, а свидетелями были бы лишь моржи и чайки. [530]
Встреча в Беринговом проливе так и не состоялась. Но две встречи на высшем уровне действительно имели место: в Тегеране с 28 ноября по I декабря 1943 года и в Ялте с 4 по 11 февраля 1945 года. И в том и в другом случае Сталин лез вон из кожи, чтобы показать Черчиллю и Рузвельту, что им встреча нужна гораздо больше, чем ему; даже места встреч были выбраны так, чтобы разубедить англичан и американцев в возможности заставить его пойти на уступки. Тегеран — это всего лишь несколько сотен миль от советской границы, а Ялта, само собой, находилась на советской территории. В каждом из этих случаев западным лидерам приходилось ехать тысячи миль, что было особенно трудно для человека типа Рузвельта, не обладавшего особо крепким здоровьем уже во времена Тегеранской встречи. К моменту Ялтинской конференции президент был смертельно болен.
Ялта стала символом позора с точки зрения формирования облика послевоенного мира. И все же, когда проходила эта конференция, советские войска уже давно перешагнули все границы 1941 года и были в состоянии односторонне навязать советский политический контроль над всей остальной Восточной Европой. Если бы вообще послевоенное устройство стало темой какого-то из саммитов, то самое время обсуждать его было бы в Тегеране, пятнадцатью месяцами ранее. До этого момента Советский Союз воевал, чтобы избегнуть поражения; к моменту Тегеранской конференции битва под Сталинградом была уже выиграна и победа обеспечена, а предположение о сепаратной советско-нацистской сделке выглядело в высшей степени невероятно.
В Тегеране Рузвельт первоначально планировал остановиться в американской миссии, находившейся на некотором расстоянии от британского и советского посольств, стоявших стена к стене. И потому постоянно в воздухе витало беспокойство, что, следуя на заседание на советской или британской территории, Рузвельт может пасть жертвой какого-нибудь бомбометателя, симпатизирующего державам «оси». Поэтому на первом же пленарном заседании, проводившемся в здании американской миссии, Рузвельт принял приглашение Сталина занять виллу на советской территории. Она была меблирована в претенциозно-безвкусном стиле, любимом высшими советскими руководителями, и, без сомнения, была по такому случаю напичкана подслушивающими устройствами.
Рузвельт, безусловно, проявил доверие и добрую волю, приняв предложение Сталина разместиться у него. И все же этот жест не имел значительного влияния на сталинскую стратегию, суть которой заключалась в наказании Черчилля и Рузвельта за задержку с открытием второго фронта. Сталин любил заставлять своих собеседников защищаться. В данном случае это было особенно выгодно, поскольку переключало внимание на регион, отдаленный от места возможного соперничества. Сталин выжал официальное обещание открыть второй фронт во Франции к весне 1944 года. Трое союзников также договорились о полной демилитаризации Германии и о своих будущих зонах оккупации. А когда Сталин стал настаивать на ликвидации пятидесяти тысяч германских офицеров, Черчилль покинул зал заседаний и вернулся лишь тогда, когда Сталин, вышедший за ним вслед, заверил его, что это была только шутка. Но, если вспомнить о ставшем теперь известном массовом уничтожении польских офицеров в Катыни, он вовсе не шутил[531]. А затем в частном разговоре Рузвельт обрисовал скептически настроенному Сталину идею относительно «четырех полицейских». Таким образом, переговоры по послевоенному устройству мира передвигались на более поздние сроки. Эти вопросы были затронуты лишь в самый последний день конференции. Рузвельт согласился со сталинским планом сдвинуть границы Польши на запад и заметил, что не собирается давить на Сталина в отношении балтийских стран. Если советские войска оккупируют балтийские государства, заявил он, ни Соединенные Штаты, ни Великобритания не собираются их оттуда «выставлять», хотя он при этом порекомендовал устроить там плебисцит. Дело заключалось в том, что Рузвельту в Тегеране в такой же степени не хотелось детально обсуждать устройство послевоенного мира, как и за восемнадцать месяцев до этого, во время визита в Вашингтон Молотова. Президент выдвигал собственные соображения по поводу сталинских планов послевоенного устройства Восточной Европы весьма осторожно, чуть ли не извиняющимся тоном. Рузвельт пытался обратить внимание Сталина на наличие в Америке шести миллионов избирателей польского происхождения, которые могли бы оказать влияние на его переизбрание в последующем году. И «хотя лично он был согласен с точкой зрения маршала Сталина относительно необходимости восстановления польского государства и ему бы хотелось видеть восточную границу этого государства несколько сдвинутой к западу, а западную границу отодвинутой даже к реке Одер, он все же надеялся, что маршал поймет, что по уже указанным политическим причинам он не может принимать участия в выработке каких бы то ни было решений по данному вопросу как здесь, в Тегеране, так и будущей зимой, и не может он публично заниматься такого рода переговорами в настоящее время»[532]. Такого рода заявление меньше всего давало понять Сталину, что тот идет на большой риск, принимая решение односторонне; наоборот, заявление таило в себе намек на то, что согласие Америки после выборов — дело в основном решенное.
Причина, по которой Рузвельт столь непоследовательно защищал в Тегеране американские политические цели, заключалась в том, что он считал основной целью конференции принятие концепции «четырех полицейских». И одним из способов завоевать доверие Сталина было резкое дистанцирование от Черчилля, как он потом сообщал г-же Фрэнсис Перкинс, старому другу и министру труда в его правительстве:
«Уинстон багровел и выходил из себя, но чем больше он это делал, тем больше Сталин улыбался. Наконец Сталин от всего сердца расхохотался, и впервые за три дня я увидел свет надежды. Я тоже рассмеялся, и вот уже мы со Сталиным смеялись вместе, и тут я назвал его „дядя Джо". Возможно, за день до этого он счел бы это фамильярностью, но тут он вновь рассмеялся, встал и пожал мне руку.
С этого момента наши отношения стали носить дружественно-личный характер-Лед был сломан, и мы разговаривали, как двое мужчин-побратимов»[533].
Превращение Сталина, организатора кровавых чисток и недавнего сотоварища Гитлера, в «дядю Джо», символ умеренности, было, конечно, наивысшим триумфом надежды, победившей опыт. И все же упор Рузвельта на добрую волю Сталина не был личным заблуждением, но отражал подход народа, больше верящего не в геополитический анализ, а в то. что человек от природы добр. Они предпочитали видеть в Сталине милого дядюшку, а не тоталитарного диктатора. В мае 1943 года Сталин распустил Коминтерн, официальное орудие Коммунистической партии в деле достижения мировой революции. Это произошло в тот момент, когда мировая революция вряд ли являлась первостепенной задачей советского государства или вообще могла рассматриваться всерьез. И все же сенатор Том Коннелли, штат Техас, один из ведущих членов сенатского комитета по иностранным делам, который вскоре станет его председателем, приветствовал шаг Сталина как фундаментальный поворот в сторону западных ценностей: «Русские в течение многих лет занимались изменением своей экономики и тем самым шли к отказу от коммунизма, и теперь весь западный мир будет с благодарностью воспринимать счастливый исход этих усилий»[534]. Даже журнал «Форчун», бастион американского капитализма, писал в том же ключе[535].
Вот почему по окончании Тегеранской конференции американский народ не воспринял как нечто необычное заявление своего президента, подытоживающее достигнутое через оценку советского диктатора:
«Могу сказать, что я „великолепно поладил" с маршалом Сталиным. Это человек, в котором огромная, не знающая устали решимость сочетается с добрым в своей основе нравом. Я полагаю, что Сталин воистину воплощает в себе душу и сердце России; и еще я полагаю, что мы великолепнейшим образом найдем общий язык и с ним, и с народом России — самым что ни на есть великолепнейшим образом»[536].
И когда в июне 1944 года союзники высадились в Нормандии и двинулись с запада на восток, Германия оказалась обречена. А поскольку положение на фронте необратимо переменилось в пользу Сталина, тот стал завышать свои требования. В 1941 году он просил лишь признания границ 1941 года (допуская возможность их корректировки) и выражал готовность признать базирующихся в Лондоне свободных поляков. В 1942 году — стал предъявлять претензии по поводу состава польского правительства в изгнании. В 1943 году — создал ему альтернативу в виде так называемого Свободного Люблинского комитета. К концу 1944 года он признал Люблинскую группу, возглавляемую коммунистами, и отверг лондонских поляков. В 1941 году главной заботой Сталина были границы; к 1945 году ею стал политический контроль над территориями, находящимися за пределами этих границ.
Черчилль понимал, что происходит. Но Великобритания стала слишком зависимой от Соединенных Штатов, чтобы предпринимать единоличные инициативы. Да и не была Великобритания достаточно сильной, чтобы противостоять в одиночку все более и более решительному формированию Сталиным сферы советского влияния в Восточной Европе. В октябре 1944 года Черчилль отважился на почти что донкихотское предприятие — решить напрямую со Сталиным вопросы будущего Восточной Европы. Во время визита в Москву, продолжавшегося восемь дней, Черчилль составил проект договоренности о разделе сфер влияния и вручил его Сталину, Там он обрисовал разграничение в форме процентов: Великобритания получала 90% в Греции, а Советский Союз — 90% в Румынии и 75% в Болгарии; Венгрия и Югославия были поделены по принципу «50:50». Сталин принял этот проект с ходу — хотя Молотов, в лучших советских традициях торга барышников, во время диалога с Иденом сумел-таки урезать британские проценты, выцыганив для Советского Союза большую долю в каждой из восточноевропейских стран, исключая Венгрию[537].
В британской попытке просматривалась доля дерзкого отчаяния. Никогда еще сферы влияния не определялись в процентах. Не существовало никаких критериев соответствия или средств контроля за соблюдением принципа долевого дележа. Влияние всегда определялось присутствием соперничающих армий. Вследствие этого Греция подпадала под влияние Великобритании, с соглашением или без, а все прочие страны — за исключением Югославии — стали советскими сателлитами независимо от отведенного им процента. Даже свобода действий у Югославии проистекала не из соглашения между Черчиллем и Сталиным, а из того факта, что эта страна находилась в условиях советской оккупации весьма короткий срок, до тою освободившись от германской военной оккупации собственными усилиями посредством массовой партизанской войны.
К моменту начала Ялтинской конференции 1945 года от соглашения между Черчиллем и Сталиным ничего не осталось. Советские войска занимали все спорные территории, превращая вопрос о границах в нечто зыбкое и неопределенное. Более того, уже началось крупномасштабное вмешательство Советского Союза в вопросы внутреннего устройства оккупированных стран.
Будучи серьезно болен, Рузвельт должен был лететь с Мальты в крымский аэропорт Саки, а оттуда ехать на машине девяносто миль до Ялты в течение почти пяти часов по тяжелой, заснеженной дороге. Его апартаменты размещались в трех комнатах Ливадийского дворца (в XIX веке Ливадия была любимым зимним курортом царей: в 1877 году именно там Александр II планировал вторжение на Балканы; а в 1911 году царь Николай II выстроил белый гранитный дворец на утесах, возвышающихся над Черным морем, и именно этот дворец стал местом конференции «Большой Тройки»).
Тактика участников встречи не переменилась от перемены места встречи. Черчилль жаждал обсуждать вопросы послевоенного политического устройства, однако против этого возражали двое его коллег, каждый из которых действовал по заранее продуманной схеме. Рузвельт стремился к решению вопроса о порядке голосования в Организации Объединенных Наций и к обязательному привлечению Советского Союза к войне с Японией. Сталин с огромной радостью принял участие в обсуждении этих проблем, поскольку затраченное на них время отнималось от дискуссий по Восточной Европе и потому, что он очень хотел вступить в войну с Японией (а не отмахивался от нее, как полагали некоторые американцы), ибо это давало ему надежду воспользоваться плодами и этой победы.
Черчилля больше всего тревожило европейское равновесие сил. Он хотел вернуть Франции статус великой державы, противостоять расчленению Германии и ограничить чрезмерные советские требования относительно репараций. Хотя Черчилль с успехом справился со всеми этими тремя проблемами, они носили всего лишь второстепенный характер по сравнению с восточноевропейским урегулированием, решать вопросы которого с каждым днем становилось все труднее и труднее вследствие действий Красной Армии. К этому времени Сталин уже был готов отвергать мольбы Рузвельта, опасавшегося гнева внутренней оппозиции из-за отсутствия уступок со стороны Советского Союза: когда Рузвельт попросил оставить город Львов в составе Польши, чтобы умиротворить критикующих его в Америке лиц польского происхождения, Сталин ответил, что хотя ему бы очень хотелось сделать Рузвельту приятное, но у него самого тогда возникнут непреодолимые проблемы с его собственным украинским населением[538].
Дата добавления: 2015-08-10; просмотров: 43 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Окончание главы 6, имеющееся только в оригинальном издании в твердой обложке. | | | ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ. Три подхода к миру: Рузвельт, Сталин и Черчилль во время второй мировой войны 3 страница |