Читайте также: |
|
В Америке, однако, этот процесс воспринимался не так. Вильсонианство было еще слишком сильным, чтобы позволить Америке называть союзом любую организацию, защищающую статус-кво в Европе. Каждый из представителей администрации Трумэна лез из кожи вон, чтобы показать различие между НАТО и коалицией традиционного типа, создаваемой для защиты равновесия сил. С учетом провозглашенного принципа создания «позиции силы» это требовало весьма обширной изобретательности. Но представители администрации оказались на уровне поставленной задачи.
Когда Уоррен Остин, бывший сенатор, ставший послом в Организации Объединенных Наций, давал показания от имени НАТО в сенатском комитете по международным делам в апреле 1949 года, он справился с этой проблемой, объявив равновесие сил мертвым:
«Старый ветеран, принцип равновесия сил, получил полную отставку, как только была образована Организация Объединенных Наций. Взятые на себя народами, входящими в Организацию Объединенных Наций, обязательства объединять свои усилия в международном сотрудничестве ради сохранения мира и безопасности во всем мире и принимать в этих целях эффективные меры коллективной безопасности, ввели в официальную практику категорию накопления преобладающих сил ради мира. Так ушел в прошлое наш старый знакомый — принцип равновесия сил»[614].
Сенатский комитет по иностранным делам с радостью воспринял эту концепцию. Большинство свидетелей, выступавших от имени Атлантического союза, в значительной степени заимствовали свою аргументацию из подготовленного государственным департаментом документа, озаглавленного: «Различия между Северо-Атлантическим пактом и традиционными военными союзами»[615]. Этот исключительный в своем роде документ претендовал на анализ в историческом плане семи союзов, начиная с первой половины XIX века— от Священного союза 1815 года вплоть до нацистско-советского пакта 1939 года. Вывод гласил, что Северо-Атлантический пакт отличается от них всех «и буквой и духом». В то время как «большинство традиционных союзов клятвенно отвергали агрессивные или экспансионистские намерения», цели их часто отличались от чисто оборонительных.
Поразительно, но документ, составленный государственным департаментом, утверждал, что НАТО задуман вовсе не для того, чтобы защищать статус-кво в Европе, — последнее, безусловно, для союзников Америки явилось бы открытием. Там говорилось, что для Атлантического союза важен принцип, а не территория; он не отвергает изменений, а лишь противодействует применению силы для совершения подобных изменений. Из сделанного государственным департаментом анализа вытекало, что Северо-Атлантический пакт «не направлен ни против кого конкретно; он направлен исключительно против агрессии как таковой. Он не преследует цели повлиять на изменения „равновесия сил", но создан, чтобы сохранить „равновесие принципов"». Документ восхвалял как Северо-Атлантический пакт, так и одновременно с ним подписанный «Пакт Рио» по поводу защиты Западного полушария и полагал, что они являются «дальнейшим развитием концепции коллективной безопасности», тем самым предвосхищая утверждение председателя сенатского комитета Тома Коннелли, что этот пакт — не военный союз, а «союз против войны как таковой»[616].
Ни один студент исторического факультета не получил бы за подобный анализ проходной балл. Исторически в союзных договорах редко упоминались страны, против которых эти союзы были направлены. Вместо этого там оговаривались условия, при которых союзные обязательства вступали в силу, — что и имелось налицо в Северо-Атлантическом пакте. Поскольку в 1949 году единственным потенциальным агрессором в Европе был Советский Союз, то по сравнению с прошлым называть конкретные страны было еще меньше нужды. А настоятельные утверждения о том, что Соединенные Штаты защищают принцип, а не территорию, всегда были квинтэссенцией американского политического мышления, хотя вряд ли подобное заявление могло бы успокоить страны, как огня боявшиеся советской территориальной экспансии. Утверждение же, будто Америка выступает только против силовых преобразований, а не против перемен как таковых, было в равной степени дымовой завесой и источником тревоги; в продолжение всей истории Европы вряд ли возможно насчитать значительное количество территориальных изменений, произведенных не при помощи силы, если таковые вообще имели место.
Тем не менее мало какой из документов государственного департамента был встречен со столь единодушным одобрением со стороны обычно преисполненного подозрительности сенатского комитета. Сенатор Коннелли неутомимо развивал выдвинутый администрацией тезис, будто бы смыслом НАТО является противодействие самой концепции агрессии, а не какой-либо конкретной нации. Примером безграничного энтузиазма со стороны Коннелли может служить выдержка из свидетельских показаний государственного секретаря Дина Ачесона.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ (сенатор Коннелли). Итак, господин секретарь, вы заявили достаточно четко — повторение этих слов никому не повредит, — что данный договор не направлен против какой-либо из наций конкретно. Он направлен лишь против любой из наций, или любой из стран, которая готовит или реально осуществляет вооруженную агрессию против подписавших пакт договаривающихся сторон. Это верно?
СЕКРЕТАРЬ АЧЕСОН. Это верно, сенатор Коннелли. Он не направлен против какой-либо страны; он направлен только против вооруженной агрессии.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Иначе говоря, если какая-либо нация, не являющаяся участником договора, не предполагает, не задумывает и не осуществляет агрессию или вооруженное нападение по отношению к другой нации, ей нечего опасаться данного договора.
СЕКРЕТАРЬ АЧЕСОН. Совершенно точно, сенатор Коннелли, и мне представляется, что если какая-либо из стран утверждает, что этот договор направлен против нее, ей следует припомнить библейскую притчу о том, как человек, чувствующий за собой вину, бежит, хотя его никто не преследует[617].
И едва комитет проникся тем, как подается данный вопрос, Коннелли практически сам начинает свидетельствовать от имени всех прочих свидетелей, как, к примеру, это имело место во время обмена репликами с министром обороны Луисом Джонсоном.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. По существу, этот договор не является ни в каком смысле военным союзом общего характера. Он ограничивает себя защитой против вооруженного нападения.
МИНИСТР ДЖОНСОН. Верно, сэр.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Это полностью противоречит самому принципу военного союза.
СЕНАТОР ТАЙДИНГС. Он исключительно оборонительный.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Он исключительно оборонительный. Это мирный союз, если вообще кто-либо желает пользоваться словом «союз».
МИНИСТР ДЖОНСОН. Мне нравится ваш язык.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Это союз против вооруженного нападения, это союз против войны, и в договоре отсутствуют какие бы то ни было существенные признаки основополагающих обязательств, характерных для военного союза в том виде, в котором мы вообще представляем себе военный союз; это верно?
МИНИСТР ДЖОНСОН. Именно так, сэр[618].
Иными словами, Атлантический союз, не будучи на самом деле союзом, претендовал на некую моральную универсальность. Он объединял мировое большинство, противостоящее беспокойному меньшинству. В какой-то степени роль Атлантического союза сводилась к тому, чтобы действовать до тех пор, пока Совет Безопасности Организации Объединенных Наций не «примет меры, необходимые для восстановления мира и безопасности»[619].
Дин Ачесон был в высшей степени умудренным опытом государственным секретарем, который знал, что к чему. Можно представить себе, как сардонически он усмехался про себя, когда председатель сенатского комитета поучал его по его же собственной шпаргалке. Ачесон ясно и отчетливо представлял себе, что следует делать, чтобы сохранить равновесие сил, свидетельством чему являются проводимые им тонкие наблюдения аналитического характера по конкретным геостратегическим вопросам[620]. Но одновременно он был в достаточной мере американцем с точки зрения подхода к собственной дипломатической деятельности и не сомневался, что если Европу оставить вариться в собственном соку, то вместо равновесия сил налицо будет хаос, а для того, чтобы понятие равновесия сил приобрело хоть какую-то значимость для американцев, надо было заложить в него некий более возвышенный идеал. В речи, произнесенной перед Ассоциацией выпускников Гарвардского университета, уже по прошествии значительного времени с момента ратификации договора, Ачесон все еще продолжал защищать Атлантический союз в типично американской манере, заявляя, что это новый подход к международным делам:
«Он поднял международное сотрудничество на новую высоту в целях поддержания мира, в целях дальнейшего утверждения прав человека, в целях поднятия уровня жизни и в целях достижения уважительного отношения к принципу равноправия и самоопределения народов»[621].
Короче говоря, Америка охотно отдавала должное Атлантическому союзу, но не соглашалась открыто называть его союзом. Она готова была включиться в освященную историей политику коалиций при условии, что такого рода действия можно было бы оправдать в рамках доктрины коллективной безопасности, которую впервые, в качестве альтернативы системе союзов, выдвинул еще Вильсон. Таким образом, европейская система равновесия сил была возрождена к жизни при помощи американской риторики.
Огромную роль для Атлантического союза сыграло, пусть даже почти не замеченное американской публикой, создание Федеративной Республики Германии посредством слияния американской, британской и французской оккупационных зон. Конечно, появление этого нового государства означало, по существу, отказ от трудов Бисмарка, ибо на неопределенный срок Германия становилась разделенной. Однако само существование Федеративной Республики Германии становилось непрекращающимся вызовом советскому присутствию в Центральной Европе, поскольку Федеративная Республика не собиралась признавать коммунистическое восточногерманское советское государство (созданное Советами из своей зоны оккупации). На протяжении двух десятилетий Федеративная Республика отказывалась признавать то, что стало называться Германской Демократической Республикой, и угрожала разрывом дипломатических отношений с любой страной, которая ее признает. После 1970 года Федеративная Республика отступила от так называемой «доктрины Хальштейна» и установила дипломатические отношения с восточногерманским сателлитом, не отказываясь, однако, от претензий выступать от имени всего немецкого населения.
Решительность, с которой Америка бросилась заполнять вакуум силы в Европе, удивила даже самых ревностных сторонников политики «сдерживания». «Я не мог даже подумать, — позднее рассуждал Черчилль, — когда 1944 год подходил к концу, что не пройдет и двух лет, как государственный департамент, поддержанный преобладающей массой американской общественности, не только примет и начнет осуществлять заложенный нами курс, но и осуществит смелые и дорогостоящие мероприятия, даже военного характера, чтобы он принес свои плоды»[622].
Через четыре года после безоговорочной капитуляции держав «оси» международный порядок был во многом сходен с периодом перед самым началом первой мировой войны: имело место наличие двух жестко организованных союзов при весьма ограниченном пространстве для дипломатического маневра, но на этот раз в масштабе всего земного шара. Было, правда, одно отличие кардинального характера: союзы перед началом первой мировой войны сплачивало опасение каждой из сторон, как бы перемена партнерства любым из членов союза не привела к краху сооружения, которое как бы обеспечивало их безопасность. Иными словами, наиболее воинственный из партнеров получал возможность толкать всех остальных в пропасть. Во время «холодной войны», однако, каждый из союзов возглавлялся сверхдержавой, без которой союз в значительной степени не мог существовать и которая в достаточной степени была заинтересована в том, чтобы сдерживать риск вовлечения мира в войну со стороны любого из своих союзников. А наличие ядерного оружия исключало иллюзии 1914 года относительно того, что война якобы может быть короткой и безболезненной.
Американское руководство союзом гарантировало то, что новый международный порядок можно будет оправдать моральными, а то и духовно-провидческими категориями. Американские лидеры шли на жертвы и лишения, беспрецедентные для коалиции мирного времени, во имя фундаментальных ценностей и достижения всеобъемлющих решений, а не исходя из расчетов в рамках национальной безопасности и равновесия сил, что было столь характерно для европейской дипломатии.
Позднее критики этой политики станут подчеркивать цинизм, с их точки зрения, подобной моральной риторики. Но ни один человек, знакомый со стратегами политики «сдерживания», не усомнится в их искренности. И никогда Америка не выдержала бы четыре десятилетия тяжелейшего напряжения сил во имя политики, не отражавшей ее основополагающие ценности и идеалы. Это в полной мере демонстрируется тем, что даже в документах наивысшей степени секретности, абсолютно не предназначенных для сведения общественности, альфой и омегой являются моральные категории.
Примером может послужить документ Совета по вопросам национальной безопасности (СНБ-68), подготовленный в апреле 1950 года в качестве официального обоснования стратегии Америки в период «холодной войны». Он определяет национальные интересы преимущественно в рамках моральных принципов. Согласно заложенным в нем представлениям, моральный ущерб гораздо более опасен ущерба материального:
«Поражение свободных общественных институтов где бы то ни было является поражением всеобщего характера. Шок, испытанный нами при уничтожении Чехословакии, вызывался не мерой материальной важности Чехословакии для нас. В материальном смысле ее потенциальные возможности уже находились в распоряжении Советского Союза. Но когда была уничтожена вся система чехословацких общественных установлений, то гораздо более разрушительным, чем ущерб в материальном плане, оказался понесенный нами ущерб в сфере незыблемых моральных ценностей»[623].
И как только жизненно важные интересы стали тождественны моральным принципам, американские стратегические цели стали формулироваться при помощи терминов морально-оценочного характера, а не с точки зрения соотношения сил, — как раз для того, чтобы «сделать себя сильными и в том, как нами утверждаются наши ценности по ходу развертывания нашей национальной жизни, и в том, как мы развиваем наше политическое и экономическое могущество»[624]. Доктрина американских «отцов-основателей», гласившая, что их нация — маяк свободы для всего человечества, пронизывала всю американскую философию «холодной войны». Отвергая то направление американского мышления, которое было сформулировано в словах Джона Квинси Адамса, предостерегавшего против «похода за границу в поисках подлежащих уничтожению чудовищ», составители цитируемого документа видели Америку в роли крестоносца: «Истинным сокрушительным ответом на планы Кремля будет утверждение на практике как за рубежом, так и у себя дома незыблемости наших основополагающих ценностей»[625].
В рамках подобных представлений целью «холодной войны» является обращение оппонента в истинную веру: «Способствовать фундаментальным переменам в характере советской системы», определявшимся, как «принятие Советским Союзом конкретных и четко определенных международных условий, при наличии которых могут расцвести свободные установления и благодаря которым народы России получат новый шанс определить свою собственную судьбу»[626].
Хотя в документе назывались различные военно-экономические мероприятия, жизненно важные для создания «позиции силы», центральной его темой не были ни традиционная дипломатия взаимных уступок, ни апокалиптическая финальная схватка. Нежелание воспользоваться ядерным оружием или угрожать его использованием в период американской атомной монополии обосновывалось типично американской аргументацией: победа в подобной войне даст преходящий, следовательно, неудовлетворительный результат. Что же касается переговоров, то тогда «единственной предполагаемой базой для всеобщего урегулирования явилось бы установление сфер влияния, а также ничейных сфер, а именно такое „урегулирование" Кремль с готовностью использовал бы для себя с максимальной выгодой»[627]. Иными словами, Америка отказывалась рассматривать вариант военной победы или даже достижения всеобъемлющею урегулирования, который бы не приводил к обращению оппонента в свою веру.
Несмотря на предельно трезвый реализм, указанный документ начинается с похвального слова демократии и завершается утверждением, что история в конце концов сделает выбор в пользу Америки. Примечательной чертой этого документа является сочетание призывов универсального характера с отказом от опоры на силу. Еще никогда великая держава не ставила перед собой цель, столь обременительную для собственных ресурсов, с расчетом не на какой-либо ответный конкретный результат, но лишь на возможность распространения собственных национальных ценностей. Достигнуть этого можно было лишь путем глобальной реформы, а не обычным для крестоносцев путем глобального завоевания. Случилось так, что на момент постановки столь внушительной по сути задачи могущество Америки, хотя и в краткосрочном плане, было исключительно велико, даже несмотря на то, что Америка убедила себя в относительной военной слабости.
На этих ранних этапах следования Америки политике «сдерживания» никто даже представить себе не мог, какое всевозрастающее напряжение будет испытывать она по мере развертывания цепи конфликтов, единственная цель которых — внутренняя трансформация оппонента, причем в отсутствие каких бы то ни было оценочных критериев успеха каждого промежуточного шага. Тогда преисполненным уверенности в себе американским лидерам показалось бы невероятным, что понадобится всего два десятилетия, чтобы от мучительных сомнений в правильности избранного направления перейти к уверенности в том, что предполагаемый крах коммунизма наверняка свершится. В тот момент они были всецело озабочены новой ролью своей страны в международных делах и отражением критики революционного поворота американской внешней политики.
По мере того как политика «сдерживания» медленно, но верно принимала конкретные очертания, критика ее осуществлялась представителями трех различных школ общественной мысли. Первой из них можно считать школу «реалистов», типичный представитель которой Уолтер Липпман утверждал, будто бы политика «сдерживания» приведет к психологическому и геополитическому перенапряжению при одновременном истощении американских ресурсов. Наиболее ярко отобразил ход мыслей сторонников второй школы Уинстон Черчилль, возражавший против отсрочки переговоров до тех пор, пока не будет обеспечена «позиция силы». Черчилль заявлял, что позиция Запада никогда вновь не станет столь же сильной, как в самом начале «холодной войны», и потому переговорные его возможности будут только ухудшаться. Наконец, был и Генри Уоллес, который отрицал за Америкой вообще какое бы то ни было моральное право прибегать к политике «сдерживания». Постулируя фундаментальное моральное равноправие обеих сторон, он утверждал, что Советский Союз на вполне законном основании обладает сферой влияния в Центральной Европе, а сопротивление этому со стороны Америки лишь усиливает напряженность. Настаивая на возвращении к тому, что он полагал рузвельтовской политикой, он требовал, чтобы Америка в одностороннем порядке покончила с «холодной войной».
Будучи наиболее красноречивым защитником дела «реалистов», Уолтер Липпман отвергал предположение Кеннана относительно того, что советское общество уже несет в себе семена собственного упадка. Он считал эту теорию слишком умозрительной, чтобы лечь в основание американской политики:
«По оценке мистера Икса, резервы на черный день отсутствуют. Нет запаса прочности на случай неудачного стечения обстоятельств, недостатков управления» ошибок и непредвиденных ситуаций. Он призывает принять как данность, что советская власть уже движется под уклон. Он изо всех сил старается заверить нас в том, что наши самые сокровенные мечтания вот-вот реализуются»[628].
Политика «сдерживания», настаивал Липпман, загонит Америку в дальний угол по направлению от все расширяющихся внешних границ советской империи, включающей в себя, с его точки зрения, множество стран, не являющихся государствами в современном смысле слова. А военные обязательства так далеко от дома ослабят решимость Америки и не будут способствовать ее безопасности. Политика «сдерживания», если верить Липпману, позволит Советскому Союзу выбирать точки максимального дискомфорта для Соединенных Штатов и сохранять при этом не только дипломатическую, но и военную инициативу.
Липпман подчеркивал важность выработки критериев для определения того, в каких районах противодействие советской экспансии жизненно важно с точки зрения американских интересов. В отсутствие подобных критериев Соединенные Штаты вынуждены будут организовывать «разнокалиберную смесь сателлитов, клиентов, иждивенцев и марионеток», что позволит новоявленным союзникам Америки эксплуатировать политику «сдерживания» в своих собственных интересах. Соединенные Штаты попадут в западню, будучи вынуждены поддерживать нежизнеспособные режимы, что поставит Вашингтон перед печальным выбором между «умиротворением и поражением с потерей лица или... их поддержкой [союзников США] любой, даже самой невероятной, ценой»[629].
Это, конечно, был пророческий анализ того, что предстояло Соединенным Штатам, однако средство, предложенное Липпманом, вряд ли соответствовало универсалистской американской традиции, к которой гораздо ближе оказывалось апокалиптическое предвидение Кеннана. Липпман призывал к тому, чтобы американская внешняя политика руководствовалась разовым анализом каждой конкретной ситуации по мере ее возникновения, а не общими принципами, предположительно обладающими универсальностью применения. С его точки зрения, американская политика в гораздо меньшей степени должна быть ориентирована на свержение коммунистической системы, а в гораздо большей — на восстановление нарушенного войной равновесия сил в Европе. Политика «сдерживания» предполагает раздел Европы до бесконечности, в то время как истинные интересы Америки заключаются в том, чтобы не позволить советской мощи пребывать в центре европейского континента:
«Уже более сотни лет все российские правительства пытались распространить свое влияние на Восточную Европу. Но лишь тогда, когда Красная Армия вышла на реку Эльбу, правители России оказались в состоянии реализовать амбициозные планы Российской империи в сочетании с идеологическими целями коммунизма. И потому настоящая политика должна иметь конечной целью такое урегулирование, которое повлекло бы за собой эвакуацию из Европы... Американскую мощь следует использовать не для того, чтобы „сдерживать" русских в разбросанных там и сям точках, но держать под контролем всю русскую военную машину и осуществлять всевозрастающее давление в поддержку дипломатической политики, имеющей конкретной целью урегулирование, следствием которого явится вывод войск»[630].
Судьба и впрямь одарила Америку в послевоенный период множеством талантов. Американские политические лидеры были замечательными и многоопытными людьми. А за ними стояли столь многочисленные и выдающиеся личности, как Джон Макклой, Роберт Ловетт, Дэвид Брюс, Эллсворт Банкер, Аверелл Гарриман и Джон Фостер Даллес, то и дело входившие в то или иное правительство, всегда готовые послужить президенту на внепартийной основе.
А из числа интеллектуалов Америка всегда могла избирать мыслителей как липпмановского, так и кеннановского плана, особенно тогда, когда оба эти теоретика достигли вершины своих возможностей. Кеннан верно оценил фундаментальную слабость коммунизма; Липпман точно предсказал затруднения, сопряженные с проведением в жизнь политики «сдерживания», вынужденной лишь реагировать на уже свершившееся. Кеннан призывал к терпению и выдержке, чтобы дать истории реализовать необратимые тенденции; Липпман призывал проявить дипломатическую инициативу и обеспечить европейское урегулирование, пока мощь Америки все еще являлась преобладающей. Кеннан обладал большей проницательностью в смысле интуитивного понимания действующих механизмов американского общества; Липпман же осознал всевозрастающий характер напряжения, которое порождалось бы бесконечной патовой ситуацией и сомнительностью поддерживаемых Америкой целей в процессе осуществления политики «сдерживания».
В конце концов анализ Липпмана завоевал себе именитых сторонников, хотя в основном из среды оппонентов конфронтации с Советским Союзом. Правда, согласие их базировалось лишь на одном из аспектов липпмановской аргументации, подчеркивавшемся ими точно так же, как и ее критиками, при полном игнорировании ее выводов. Они обращали внимание на призыв Липпмана к постановке более ограниченных целей, но пренебрегали его рекомендациями в отношении усиления наступательного характера дипломатии. И случилось так, что в 40-е годы наиболее привлекательной стратегической альтернативой доктрине «сдерживания» оказалась внешнеполитическая программа, разработанная не кем иным, как Уинстоном Черчиллем, тогдашним лидером парламентской оппозиции.
Черчилль снискал широчайшую признательность, как человек, объявивший о начале «холодной войны» в речи о «железном занавесе», произнесенной в Фултоне, штат Миссури. На всех этапах второй мировой войны Черчилль в попытке улучшить послевоенные переговорные возможности демократических стран стремился ограничить советский экспансионизм. Черчилль поддерживал политику «сдерживания», но для него она никогда не была самоцелью. Не желая пассивно ждать, когда же наступит крах коммунизма, он стремился формировать ход истории, а не полагаться на то, что она сделает за него свое дело. А стремился он к урегулированию путем переговоров.
В «фултонской речи» Черчилля на переговоры делался лишь намек. 9 октября 1948 года в валлийском городке Лландудно Черчилль вновь вернулся к своей аргументации относительно того, что переговорная позиция Запада никогда не улучшится по сравнению с нынешним моментом. В речи, которую тогда не почтили особенным вниманием, он заявил:
«Встает вопрос: что произойдет, когда у них самих появится атомная бомба и они накопят значительный атомный запас? Можете судить сами, что случится, исходя из того, что происходит сейчас. Если такое творится весной, то что же произойдет осенью?.. Никто в здравом уме и твердой памяти не поверит, что в нашем распоряжении ничем не лимитируемый срок. Мы обязаны поставить вопрос ребром и произвести окончательное урегулирование. Хватит бегать вокруг да около, действовать непредусмотрительно и некомпетентно в ожидании, когда что-нибудь да проявится, причем я понимаю это так, что проявится нечто, для нас скверное. И западные нации скорее смогут добиться долгосрочного урегулирования и избежать кровопролития, если они сформулируют свои справедливые требования, пока атомное оружие находится только в нашем распоряжении и пока русские коммунисты еще не овладели атомной энергией»[631].
Через два года после этого Черчилль повторил аналогичный призыв в палате общин: демократические страны достаточно сильны, чтобы пойти на переговоры, а выжиданием они лишь себя ослабят. В речи в защиту перевооружения в рамках НАТО 30 ноября 1950 года он предупредил, что вооружение Запада само по себе не изменит его переговорного потенциала, который, в конце концов, зависит от атомной монополии Америки:
«...В то время как верен сам по себе курс на быстрое наращивание наших сил, в пределах упомянутого мною периода этот процесс как таковой не лишит Россию эффективного превосходства в области, как мы теперь говорим, обычных вооружений. Все, что этот курс способен обеспечить, — это рост европейского единства и увеличение возможностей противостояния агрессии... Поэтому я выступаю в пользу усилий по достижению урегулирования с Советской Россией, как только предоставится первая же подходящая возможность, и усилия эти следует предпринимать, пока еще имеется в наличии огромное и несоизмеримое превосходство Соединенных Штатов в деле организации производства атомной бомбы, перевешивающее советское преобладание во всех прочих военных областях»[632].
Для Черчилля «позиция силы» уже наличествовала; для американских лидеров ее еще требовалось создать. Черчилль думал о переговорах как о способе подчинения силы дипломатии. И хотя он никогда не высказывался конкретно, из его публичных заявлений со всей вероятностью вытекает, что он имел в виду своего рода дипломатический ультиматум со стороны демократических стран Запада. Американские лидеры пасовали перед использованием собственной атомной монополии даже в качестве угрозы. Черчилль желал сузить район советского влияния, но был готов сосуществовать с советской властью, ограничив ее масштабы распространения. Американские лидеры чуть ли не утробно ненавидели само понятие сфер влияния. Они хотели добиться уничтожения, а не сужения сфер проникновения своего оппонента. Они предпочли бы ждать всеобщей победы и краха коммунизма, в каком бы отдаленном будущем это ни свершилось, и искать вильсонианского решения проблемы мирового порядка.
Расхождение проистекало из различия исторического опыта Великобритании и Америки. Черчиллевское общество было слишком хорошо знакомо с тем, к чему приводят несовершенные решения; Трумэн и его советники принадлежали традиции. согласно которой стоило лишь признать существование проблемы, как ее обычно можно было разрешить посредством привлечения в этих целях обширных ресурсов. Отсюда предпочтение, отдаваемое Америкой окончательным решениям, и недоверие с се стороны к тем самым компромиссам, которые стали отличительной чертой Великобритании. У Черчилля не было концептуальных затруднений в отношении одновременного создания «позиции силы» и ведения активной дипломатии, оказывающей давление в целях урегулирования. Американские руководители воспринимали эти усилия, как последовательные этапы — точно так же, как они это делали во время второй мировой войны и будут делать в Корее и Вьетнаме. Американская точка зрения взяла верх, поскольку Америка была сильнее, чем Великобритания, и поскольку Черчилль в положении лидера британской оппозиции не имел возможности оказывать давление в деле реализации своей стратегии.
Дата добавления: 2015-08-10; просмотров: 57 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ. Три подхода к миру: Рузвельт, Сталин и Черчилль во время второй мировой войны 6 страница | | | ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ. Три подхода к миру: Рузвельт, Сталин и Черчилль во время второй мировой войны 8 страница |