Читайте также: |
|
Уступкой Сталина союзникам явилась совместная «Декларация об освобожденной Европе», где давалось обещание о проведении в Восточной Европе свободных выборов и установлении там демократических правительств. Сталин явно полагал, что дает обещание в отношении советской версии свободных выборов, поскольку Красная Армия уже оккупировала данные страны. Именно это и случилось, хотя Сталин в серьезнейшей степени недооценил уважение, которое американцы традиционно питают к документам юридического характера. Позднее, когда Америка решилась организовать сопротивление советскому экспансионизму, она это сделала, исходя из того, что Сталин не сдержал своего слова, данного в Ялте, в том виде, в каком это понимали американские руководители и американская общественность.
Реакция Сталина на призыв Рузвельта вступить в войну против Японии иллюстрирует, как отличны от рузвельтовских были правила игры и взгляды Сталина на коалицию. На переговорах, к участию в которых Черчилль допущен не был, несмотря на то, что Великобритания одной из первых стала жертвой японской агрессии, ничего не говорилось о единстве союзников, а лишь о потенциальном вознаграждении, и не затрагивались политические вопросы реализации идеи «четырех полицейских». Сталин ни чуточки не стеснялся требовать для себя особых выгод, пока война еще шла, стремясь, чтобы эти выгоды носили стратегический, а не эмоциональный характер. Требуемое им quid pro quo восходило еще ко временам царей.
Сталинские претензии на южную часть Сахалина и на Курильские острова, положим, хоть как-то соотносились с вопросами советской безопасности и имели опору в русской истории. Но требование свободно распоряжаться портами Дайрена и Порт-Артура и получить право на управление маньчжурскими железными дорогами бралось прямо из царско-империалистических прописей начала века. И потому наименее доступным пониманию является решение Рузвельта в Ялте пойти на удовлетворение всех этих требований и оформить их секретным соглашением, которое предусматривало возвращение Москве господствующей роли в Маньчжурии, утерянной в результате русско-японской войны; роль эта сохранялась до тех пор, пока китайские коммунисты не заняли Пекин в 1949 году.
После Ялтинской конференции радости не было конца. Докладывая Конгрессу, Рузвельт делал упор на договоренности по Организации Объединенных Наций, а не на решениях, предопределявших политическое будущее Европы и Азии. Второй раз в продолжение жизни одного поколения американский президент возвращался из Европы и провозглашал конец эпохи. «Ялтинская конференция, — утверждал Рузвельт, — должна знаменовать собой конец системы односторонних действий, узких союзов, сфер влияния, равновесия сил и всех прочих отживших свой век установлений, пускавшихся в ход на протяжении столетий и никогда не приносивших пользы. Мы предлагаем заменить все это универсальной организацией, куда в конечном счете могут вступить все миролюбивые нации. Я убежден, что и Конгресс, и американский народ воспримут результаты конференции как начало перманентного мира»[539].
Иными словами, Рузвельт предоставил Сталину сферу влияния в Северном Китае для того, чтобы сделать для него привлекательным участие в создании такого мирового порядка, при котором не будет нужды в сферах влияния.
Когда Ялтинская конференция окончилась, сплошь и рядом восхвалялось единство между союзниками военного времени; трения, которые разрушат этот союз, до поры до времени вовсе не брались в расчет. Царствовала надежда, и на «дядюшку Джо» смотрели как на надежного партнера. Вспоминая Ялту, Гарри Гопкинс выражал озабоченность, как бы Сталин, предположительно умеренный политик, не сдался под давлением сторонников твердой линии в Кремле:
«Русские показали, что они могут быть разумными и дальновидными, и ни у президента, ни у нас не было ни малейшего сомнения в том, что мы сможем жить бок о бок с ними и мирно идти рука об руку сколь угодно долго. Но я вынужден сделать в этой связи одну оговорку: я полагаю, всех смущало, что невозможно предсказать, каким будет ход событий, если что-нибудь случится со Сталиным. Мы были уверены, что на него можно рассчитывать, как на разумного, здравого и понимающего человека, но мы никогда не представляли себе, кто или что может быть у него за спиной в Кремле»[540].
Мысль о том, что лицо, занимающее высшую должность в Кремле, является в глубине души умеренным и миролюбивым политиком, нуждающимся в защите от давления неуступчивых коллег, оставалась во все времена постоянной темой американских дискуссий независимо от того, кто конкретно был советским руководителем. Более того, рассуждения подобного рода перешли и на посткоммунистический период и применялись сначала к Михаилу Горбачеву, а затем к Борису Ельцину.
Важность личностных отношений между лидерами и существование основополагающей гармонии между нациями продолжали пропагандироваться Америкой по мере приближения окончания войны. 20 января 1945 года в четвертом послании по случаю вступления в должность президента Рузвельт воспользовался цитатой из Эмерсона: «...Единственный способ приобрести друга — самому быть таковым»[541]. Вскоре после Ялты Рузвельт давал следующую характеристику Сталину на заседании кабинета: «В нем есть что-то еще, кроме революционного большевизма». Эти особые качества в Сталине он усматривал и в том, что тот первоначально, в детстве, готовился пойти по священнической стезе. «Я думаю, что его личность впитала в себя нечто, присущее поведению джентльмена-христианина»[542].
Сталин, однако, был не джентльмен-христианин, а мастер применения принципов «Realpolitik» на практике. По мере продвижения советских войск он осуществлял то, на что намекал в частной беседе тогдашнему югославскому коммунистическому лидеру Миловану Джиласу:
«Война теперь не такая, как в прошлом; тот, кто занимает территорию, вводит на ней свою собственную социальную систему. Каждый вводит свою систему везде, куда может дойти его армия. Иначе и быть не может»[543].
Сталинские правила игры были трагически продемонстрированы на завершающих этапах войны. В апреле 1945 года Черчилль давил на Эйзенхауэра, как на главнокомандующего союзными войсками, чтобы тот брал Берлин, Прагу и Вену, опередив приближающиеся советские войска. Американские начальники штабов даже не пожелали рассматривать этот вопрос. Они не преминули дать заключительный урок своему британскому союзнику, как надо осуществлять планирование военных операций без оглядки на политические соображения: «Психологические и политические выгоды, которые могли бы проистекать из возможного занятия Берлина ранее русских, не перевешивают военных соображений настоятельного свойства, какими, в нашем понимании, являются уничтожение и расчленение германских вооруженных сил»[544].
Поскольку уже не существовало сколько-нибудь значительных германских вооруженных сил, которые надо было бы «расчленять и уничтожать», отказ пойти навстречу призыву Черчилля отражал лишь принципиальную точку зрения американских начальников штабов. При этом последние до такой степени твердо отстаивали свою точку зрения, что генерал Эйзенхауэр решился лично написать Сталину 28 марта 1945 года. Он сообщил ему, что не будет продвигаться на Берлин, и предложил, чтобы американские и советские войска встретились неподалеку от Дрездена.
Безусловно, потрясенный тем, что генерал обращается к главе государства по какому бы то ни было поводу, а тем более по вопросу исключительной политической важности, Сталин решил тем не менее не изменять своим привычкам и не отказываться от бесплатных политических подношений. I апреля он ответил Эйзенхауэру, что согласен с его расчетами; он тоже считает Берлин стратегически второстепенным и выделит лишь незначительные советские силы для его захвата. Маршал согласился и на то, чтобы местом встречи назначить Эльбу в районе Дрездена. Получив подобный дар, Сталин не преминул продемонстрировать, что уж для него-то первоочередные задачи политического характера стоят на первом плане. В противоположность заверениям, данным Эйзенхауэру, он распорядился, чтобы направлением главного удара для советских сухопутных сил стал Берлин, дав маршалам Жукову и Коневу две недели для подготовки атаки, которая, по словам Сталина в письме Эйзенхауэру, планировалась лишь на вторую половину мая[545].
К апрелю 1945 года, через два месяца после Ялты, нарушения Сталиным Ялтинской декларации об освобождении народов Европы стали вопиющими, особенно применительно к Польше. Черчилль дошел до того, что направил слезное письмо «моему другу Сталину». Соглашаясь со сталинским предложением, чтобы в новом польском правительстве не участвовал ни один человек, враждебно относящийся к Советскому Союзу, Черчилль упрашивал включить в его состав некоторых из членов польского правительства в изгнании, находившегося в Лондоне, которые бы удовлетворяли этому требованию. Но к. этому времени одного лишь отсутствия враждебных чувств Сталину было мало; годилось лишь полностью дружественное правительство. 5 мая 1945 года Сталин ответил:
«...Мы не можем довольствоваться тем, что лица, имеющие отношение к формированию будущего польского правительства, как вы выражаетесь, „в основе своей не являются антисоветскими", или тем, чтобы из участия в его работе были бы исключены лишь лица, по вашему мнению, „исключительно недружественные к России".
Ни один из этих критериев нас удовлетворить не может. Мы настаиваем и будем настаивать, чтобы в консультации по поводу формирования будущего польского правительства были вовлечены только те лица, которые активно продемонстрировали дружественное отношение к Советскому Союзу, кто честно готов сотрудничать с советским государством»[546].
Определения «активно» и «дружественный» были, конечно, применимы только к членам Польской коммунистической партии и, уж конечно, только к тем из них, которые были целиком и полностью преданы Москве. Но через четыре года даже истовые коммунисты-поляки оказались заподозрены в национальных чувствах и подверглись чистке...
Но существовала ли альтернативная стратегия вообще? Или, быть может, демократические страны делали все от них зависящее с учетом географических и военных реалий того времени? Это вопросы дьявольские по сути, ибо по прошествии времени все, что произошло, стало казаться неизбежным. Чем больше становится разрыв во времени, тем труднее представить себе альтернативный исход или доказать его возможность. А историю нельзя прокрутить назад, как бобину кинопленки, к которой можно по желанию приделать другой конец.
Предотвратить восстановление границ 1941 года представлялось практически невозможным. При условии более динамичной западной политики можно было бы, конечно, добиться кое-каких корректив, к примеру, возврата балтийским государствам какой-либо формы независимости. Советский Союз мог бы удовлетвориться договорами о взаимопомощи и наличием на их территории советских военных баз. Однако такой вариант годился бы лишь для 1941 года или 1942 года, когда Советский Союз находился на грани катастрофы. Но, само собой разумеется, Рузвельт остерегался обременять верхушку советской политики столь малоприятным выбором в тот момент, когда Америка только-только вступила в войну и больше всего опасалась советского краха.
Однако после Сталинградской битвы вопрос будущего Восточной Европы можно было выдвигать смело, не опасаясь ни советского краха, ни сепаратного мира с Гитлером. Тогда и следовало сделать усилие по определению политической структуры территорий, сопредельных советским границам, и добиться для них статуса, подобного финскому.
Заключил бы Сталин сепаратный мир с Гитлером, если бы демократические страны повели себя более настойчиво? Сталин никогда не выдвигал подобной угрозы, хотя ему удавалось создавать впечатление, что такая возможность имеется. Известны лишь два эпизода, свидетельствующие о том, что Сталин, возможно, задумывался об отдельной договоренности. Первый относится к раннему этапу войны, когда паника была всеобщей. По слухам, Сталин, Молотов и Каганович попросили болгарского посла выяснить с Гитлером возможность примирения за счет балтийских государств, Бессарабии и кусков Белоруссии и Украины — в сущности, речь шла о советских границах 1938 года, но посол предположительно не взялся передать послание[547]. При этом Гитлер бы обязательно отказался от подобного урегулирования, в то время как германские армии направлялись к Москве, Киеву и Ленинграду и уже прошли за ту черту, которую предполагало «мирное предложение», если таковое было. Нацистский план заключался в том, чтобы опустошить Советский Союз вплоть до линии Архангельск — Астрахань, которая находилась весьма далеко от Москвы, а ту часть населения, которая избежит уничтожения, обратить в рабов[548].
Второй эпизод еще более сомнителен. Он относится к сентябрю 1943 года — через восемь месяцев после Сталинграда и через два месяца после Курска, — где в битве германской армией был в общем и целом утрачен наступательный дух. Риббентроп угостил Гитлера весьма странненькой сказочкой. Заместитель советского министра иностранных дел, бывший одно время послом в Берлине, в этот момент посетил Стокгольм, и Риббентроп истолковал это как возможность зондажа по поводу заключения сепаратного мира на основе границ 1941 года. Это было наверняка самообманом, поскольку в тот момент советские войска сами по себе подходили к границам 1941 года.
Гитлер якобы отверг эту возможность и будто бы заявил своему министру иностранных дел: «Знаете, Риббентроп, если я договорюсь с Россией сегодня, я все равно обязательно нападу на нее завтра — просто не смогу удержаться». В том же плане он говорил с Геббельсом. Время было «целиком и полностью неподходящим»; переговорам должна была предшествовать «решающая военная победа»[549]. Даже в 1944 году Гитлер все еще верил, что, закрыв второй фронт, он окажется в состоянии покорить Россию.
В конце концов, сепаратный мир, даже в границах 1941 года, не решил бы ничего ни для Сталина, ни для Гитлера. Сталин бы очутился, как и раньше, лицом к лицу с мощной Германией и с перспективой, что в будущем конфликте западные демократии не поддержат столь неверного партнера. А Гитлером такой мир был бы истолкован как выдвижение советских войск в сторону Германии без малейшей гарантии на то, что они при первой же возможности не возобновят войну.
Рузвельтовская концепция «четырех полицейских» разбилась о ту же преграду, о какую расшиблась более широкая концепция Вильсона относительно коллективной безопасности: «четверо полицейских» просто не воспринимали единообразно свои глобальные функции. Опаснейшая сталинская комбинация паранойи, коммунистической идеологии и русского империализма переводила представление о «четырех полицейских», беспристрастно оберегающих мир во всем мире на базе общности ценностей, в план либо советских возможностей, либо капиталистических ловушек. Сталин знал, что Великобритания как таковая не является противовесом Советскому Союзу, и это либо создаст гигантский вакуум у передовых российских рубежей, либо явится прелюдией к более поздней конфронтации с Соединенными Штатами (как большевик первого поколения, Сталин, должно быть, считал это наиболее вероятным исходом). Обе эти гипотезы делали поступки Сталина четкими и ясными: он постарается выдвинуть советскую мощь на запад как можно дальше либо для прикарманивания добычи, либо для обеспечения себе наиболее благоприятной переговорной ситуации на случай более позднего дипломатического противостояния.
С учетом всего этого Америка оказалась неподготовленной к восприятию последствий реализации президентской идеи относительно «четырех полицейских». Если бы эта концепция сработала, Америка должна была бы охотно противостоять любой угрозе миру. И все же Рузвельт не уставая твердил своим друзьям-союзникам, что ни американские войска, ни американские ресурсы не будут привлекаться для восстановления Европы, а сохранение мира станет британской и русской задачей. В Ялте он заявил своим коллегам, что американские войска будут исполнять оккупационные обязанности не долее двух лет[550].
Если бы это было так, то Советский Союз неизбежно стал бы господствующей силой в Центральной Европе, оставив Великобритании неразрешимую проблему. С одной стороны, та сама по себе была уже не в состоянии поддерживать равновесие сил с Советским Союзом. С другой стороны, если бы Великобритания предприняла какого-то рода односторонние инициативы, она наверняка бы встретилась с традиционными возражениями со стороны Америки. К примеру, в январе 1945 года газета «Нью-Йорк тайме» предала гласности тайную попытку Рузвельта связаться с Черчиллем в связи с британским стремлением создать в Греции некоммунистическое правительство. Согласно сообщению газеты, Рузвельт заявил совершенно однозначно, что положительное отношение американской общественности к послевоенному англо-американскому сотрудничеству весьма хрупко: «...Британцам было сказано твердо и авторитетно, что настроение американского народа может перемениться так же мгновенно, как переменчива английская погода, стоит только ему проникнуться идеей, будто бы эта война... [есть] еще одна схватка между соперничающими империалистами»[551].
Но откажись Америка защищать Европу, при том, что британские попытки действовать в одиночку были бы заклеймены как империалистические, — доктрина «четырех полицейских» вызвала бы в случае применения такой же вакуум, как и концепция коллективной безопасности в 30-е годы. И до появления перемен в американских основополагающих представлениях сопротивление советскому экспансионизму оказалось бы невозможным. К тому времени как Америка осознала бы опасность и ввязалась в драку, результатом ее было бы только появление сфер влияния, более или менее очерченных, чего Америка столь решительно избегала на протяжении всей войны. В итоге случилось так, что от геополитики отмахнуться оказалось невозможным. Америка была силком притянута к Европе; Япония и Германия восстанавливались для перестройки равновесия сил; а Советский Союз в течение сорока пяти лет шел по пути создания напряженности и стратегически перенапрягся, что и привело его к краху.
Азия представляла собой еще одну трудную проблему. Рузвельт включил в число «четырех полицейских» Китай отчасти из вежливости, отчасти для того, чтобы иметь азиатский якорь для своих глобальных планов. Однако Китай был еще в меньшей степени, чем Великобритания, способен выполнять возложенную на него Рузвельтом миссию. К концу войны он являлся слаборазвитой страной, стоявшей на пороге гражданской войны. Как же эта страна могла служить мировым полицейским? Когда Рузвельт обсуждал идею относительно «четырех полицейских» в Тегеране, Сталин задал резонный вопрос, а как будут реагировать европейцы, если их споры возьмется решать Китай. Он добавил, что, по его мнению, Китай недостаточно силен для подобной глобальной роли, и предложил вместо этого создавать региональные комитеты по поддержанию мира[552]. Рузвельт отверг это соображение как таящее в себе тенденцию воссоздавать сферы влияния; мир следовало защищать на глобальной основе или вообще не следовало защищать.
И все же, с учетом всех этих противоречий, окружающих Рузвельта, стоит задаться вопросом, нашел бы какой-либо иной подход поддержку американского народа. В конце концов, американцы всегда были более склонны верить в то, что система, основанная на четком отрицании демократических принципов, способна внезапно повернуться на сто восемьдесят градусов, а не в то, что можно многому научиться на опыте предшествующих попыток мирного урегулирования, ни одна из которых на деле не преуспела, если не учитывала равновесия сил и не существовала продолжительное время в отсутствие морального консенсуса.
Черчиллевский геополитический анализ оказался гораздо более точен, чем рузвельтовский. И все же нежелание Рузвельта рассматривать мир в геополитическом плане было оборотной стороной того же самого идеализма, который вовлек Америку в войну и позволил ей защитить дело свободы. Если бы Рузвельт следовал рецептам Черчилля, он, возможно, улучшил бы переговорное положение Америки, но пожертвовал бы ее способностью выдержать противостояние в «холодной войне», которое было еще впереди
То, что Рузвельт во время войны прошел больше, чем легендарную «лишнюю милю», стало предпосылкой тех великих инициатив, при помощи которых Америка восстановила глобальное равновесие сил, хотя Соединенные Штаты отрицали всякий раз, что занимались именно этим. Рузвельтовская концепция послевоенного мира, возможно, выглядела чересчур оптимистичной. Но в свете американской истории позиция такого рода наверняка обеспечивала ту самую точку опоры, от которой Америка должна была оттолкнуться, если надеялась преодолеть предстоящий кризис. В конце концов, Рузвельт провел свое общество через два самых гигантских кризиса за его историю. Он, безусловно, не сумел бы столь преуспеть в этих начинаниях, если бы в большей степени проникся чувством исторического релятивизма.
Итак, пусть даже это было неизбежно, война окончилась, создав геополитический вакуум. Равновесие сил было разрушено, а всеобъемлющий мирный договор так и маячил где-то в отдалении. Мир разделился на идеологические лагери. Послевоенный период превращался в продолжительную и болезненную борьбу за достижение урегулирования, которым до окончания войны лидеры пренебрегли.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ. Начало «холодной войны»
Подобно Моисею, Франклин Делано Рузвельт видел землю обетованную, но не дано ему было достичь ее. Когда он умер, союзные войска находились уже в глубине Германии, а битва за Окинаву, прелюдия к планируемому союзному вторжению на основные Японские острова, только началась.
Смерть Рузвельта 12 апреля 1945 года не была неожиданностью. Врач Рузвельта, встревоженный резкими колебаниями кровяного давления у пациента, сделал вывод, что президенту удастся выжить, только если он будет избегать какой бы то ни было умственной нагрузки. С учетом требований президентского поста, это заявление было равносильно смертному приговору[553]. В какой-то безумный миг Гитлер и Геббельс, загнанные в западню в окруженном Берлине, поверили в придуманную ими же самими сказку, будто бы они сейчас явятся свидетелями повторения исторического события, названного в учебниках «чудом Бранденбургского дома»: когда в Семилетнюю войну, в то время как русские армии стояли у ворот Берлина, Фридрих Великий был спасен благодаря внезапной смерти русской императрицы и восшествия на престол дружественно настроенного царя. История, однако, в 1945 году не повторилась. Нацистские преступления обусловили, по крайней мере, одну общую для всех союзников цель: ликвидировать нацизм как источник бед.
Крах нацистской Германии и необходимость заполнить образовавшийся в результате этого вакуум силы привели к распаду военного партнерства. Просто-напросто цели союзников коренным образом расходились. Черчилль стремился не допустить господства Советского Союза в Центральной Европе. Сталин хотел получить в оплату советских военных усилий и героических страданий русского народа территорию. Новый президент Гарри Ш. Трумэн поначалу стремился следовать заветам Рузвельта и крепить союз. Однако к концу его первого президентского срока исчезли последние намеки на гармонию военного времени. Соединенные Штаты и Советский Союз, два периферийных гиганта, теперь противостояли друг другу в самом центре Европы.
Социальное происхождение Гарри Ш. Трумэна, как небо от земли, отличалось от происхождения его великого предшественника. Рузвельт был признанным членом космополитического северо-восточного истэблишмента; Трумэн происходил из среднезападного деревенского среднего класса. Рузвельт получал образование в лучших приготовительных школах и университетах; Трумэн так и не поднялся выше уровня неполной средней школы, хотя Дин Ачесон со страстью и восхищением называл его настоящим йельцем в лучшем смысле этого слова. Вся жизнь Рузвельта была посвящена подготовке к занятию высшей государственной должности в стране; Трумэн был продуктом политической машины Канзас-Сити.
Избранный на роль вице-президента лишь после того, как первый назначенец Рузвельта Джеймс Бирнс был забракован профсоюзным движением, Гарри Трумэн своей прошлой политической карьерой не давал даже намека на то, что из него выйдет недюжинный президент. Не имея реального внешнеполитического опыта и руководствуясь лишь неясными намеками, оставленными в наследие Рузвельтом, Трумэн взялся за выполнение задачи по завершению войны и строительству нового международного порядка даже в условиях развала первоначальных планов, принятых в Тегеране и Ялте.
Как выяснилось, президентство Трумэна совпало с началом «холодной войны» и становлением политики сдерживания, которая в итоге и победила. Он вовлек Соединенные Штаты в первый за всю их историю союз мирного времени. Под его руководством Рузвельтовскую концепцию «четырех полицейских» сменила беспрецедентная система коалиций, которая оставалась в течение сорока лет основой американской внешней политики. Будучи воплощением американской веры в универсальность ее ценностей, этот простой житель Среднего Запада призвал поверженных врагов вернуться в сообщество демократических стран. Он покровительствовал реализации «плана Маршалла» и «программы Четвертого пункта», посредством которых Америка выделяла ресурсы и технологию на дело восстановления и развития стран, далеких от нее.
Я встречался с Трумэном лишь однажды, в начале 1961 года, когда был доцентом Гарварда. Плановое выступление в Канзас-Сити дало мне возможность встретиться с экс-президентом в Трумэновской президентской библиотеке неподалеку от Индепенденса, штат Миссури. Прошедшие годы не отразились на его прекрасном расположении духа. Устроив экскурсию по библиотеке, Трумэн затем пригласил меня к себе в кабинет, оказавшийся точной копией Овального кабинета Белого дома во времена его президентства. Услышав, что я по совместительству работаю консультантом у Кеннеди в Белом доме, он спросил меня, что я из этого извлек. Опираясь на стандартную вашингтонскую коктейльную мудрость, я ответил, что бюрократия представляется мне четвертой ветвью власти, серьезно ограничивающей свободу действий президента. Трумэн не нашел это замечание ни забавным, ни поучительным. В нетерпении оттого, что с ним разговаривают, как он это назвал, «по-профессорски», он ответил резкостью и колкостью, а затем развернул передо мной свое представление о роли президента: «Если президент знает, чего он хочет, ему не может помешать никакой бюрократ. Президент обязан знать, когда следует остановиться и больше не спрашивать советов».
Быстро вернувшись на привычную академическую почву, я спросил Трумэна, каким именно внешнеполитическим решением он хотел бы более всего остаться в памяти. Он ответил без колебаний: «Мы полностью разгромили наших врагов и заставили их сдаться. А затем мы же помогли им подняться, стать демократическими странами и вернуться в сообщество наций. Только Америка сумела бы это сделать». После этого Трумэн прошел вместе со мной по улицам Индепенденса к простому дому, где он жил, чтобы познакомить меня со своей женой Бесс.
Я пересказываю эту краткую беседу, потому что она полностью отразила суть трумэновской истинно американской натуры: ощущение величия президентского поста и ответственного характера президентской деятельности, гордость могуществом Америки и, превыше всего, веру в то, что истинное призвание Америки — служить светочем свободы и прогресса для всего человечества.
Трумэн приступил к самостоятельному исполнению президентских обязанностей, выйдя из глубокой тени Рузвельта, который после смерти превратился в почти мифическую личность. Трумэн искренне восхищался Рузвельтом, но в конце концов, как и подобает каждому новому президенту, стал рассматривать свой пост, унаследованный от него, как проекцию собственного опыта и собственных ценностей.
Став президентом, Трумэн ощущал гораздо в меньшей степени, чем Рузвельт, эмоциональную обязанность хранить единство союзников; для выходца из изоляционистского Среднего Запада единство между союзниками было скорее предпочтительным с практической точки зрения, чем эмоционально или морально необходимым. Не испытывал Трумэн и преувеличенного восторга по поводу военного партнерства с Советами, на которые он всегда взирал с величайшей осторожностью. Когда Гитлер напал на Советский Союз, тогда еще сенатор Трумэн оценивал обе диктатуры как морально эквивалентные друг другу и рекомендовал, чтобы Америка поощряла их сражаться насмерть: «Если мы увидим, что побеждает Германия, мы обязаны помогать России, а если будет побеждать Россия, то мы обязаны помогать Германии, и пусть таким образом они убивают друг друга как можно больше, хотя мне ни при каких обстоятельствах не хотелось бы видеть победителем Гитлера. Ни один из них ни во что не ставит данное им слово»[554].
Несмотря на ухудшение состояния здоровья Рузвельта, Трумэна за все три месяца пребывания на посту вице-президента ни разу не привлекали к участию в выработке ключевых внешнеполитических решений. Не был он и введен в курс дела относительно проекта создания атомной бомбы.
Трумэн получил в наследство международную обстановку, где демаркационные линии определялись сходившимися друг с другом передовыми рубежами армий с востока и с запада. Политическая судьба стран, освобожденных союзниками, еще не решилась. Большинство традиционных великих держав приспосабливались к новой для себя роли. Франция оказалась повержена; Великобритания хотя и победила, но была истощена; Германию разрезали на четыре оккупационные зоны: если с 1871 года она пугала Европу своей силой, то теперь, бессильная, угрожала хаосом. Сталин передвигал советскую границу на шестьсот миль к западу, до Эльбы, по мере того как перед фронтом его армий образовывался вакуум вследствие слабости Западной Европы и планируемого вывода американских войск.
Дата добавления: 2015-08-10; просмотров: 48 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ. Три подхода к миру: Рузвельт, Сталин и Черчилль во время второй мировой войны 2 страница | | | ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ. Три подхода к миру: Рузвельт, Сталин и Черчилль во время второй мировой войны 4 страница |