Читайте также: |
|
Она спросила его, зачем он пожаловал.
- Да вот, Лукерья Федоровна, хочу выучиться чичеру (цифрам). По-печатному кое-что читать и записывать маракую, а чичеры не знаю, а для торговли это необходимо. Василий Назарович в два базарных дня обязался выучить цифрам.
Пока он разговаривал с хозяйкою, учитель положил на стол аспидную доску и грифель, усадил торговца к столу и начал обучение: пиши первое вот так, проводи палочку, как кол, и баста, так-так, молодец! Пиши теперь вторую, но с нею долго мучились и все-таки это кое-как было написано. Перешли к третьему знаку, тут уже совсем плохо ладилось и третье не выходило что-то. Учитель начал раздражаться, а у торговца, вероятно от страха или от выпитого, замутилось в глазах и тряслись руки.
Ну, говорит учитель, бестолковый болван, пиши четвертое, а к третьему возвратимся после. Но из четвертого, сколько ни бились ученик и учитель, ничего не выходило. В крайнем раздражении схватил учитель линейку и начал наносить-торговцу побои по рукам, которые он не успел спрятать, и потом по чем попало; до того, пока линейка не поломалась. Наконец учитель, произнеся самые площадные слова, с ожесточением вытолкал его за дверь. Вслед за торговцем вышел и крестьянин, пришедший с ним пользоваться учением чичера, и на дворе говорит ему:
- Эх, Афанас, Афанас, как ты глуп в таких летах, выпивши вздумал учить чичеру. Вот тебе и чичер.
Постоял Афанасий несколько времени на дворе, оправив растрепавшиеся волосы. Афанасий отворил дверь, просунул туда голову и жалобно произнес:
- Выкиньте мой кафтанишко и шапку.
- А что сам не идешь взять?
- Да боюсь Василий Назарыча.
- Разве я медведь, что ли, что ты боишься, эко не видел, на базарах тебя небось не так колотят, иди и возьми.
Вошел Афанас и, увидев, что у Василия Назаровича прошел гнев, говорит:
- Хоть бы выпить теперь с горя, не поставишь ли, Василий Назарович, косушку за мой полуштоф25, что мы выпили вместе, за ученье.
Василий Назарович, чувствуя за собою вину, говорит:
- Хорошие речи хорошо и слушать, и это можно и нужно исполнить.
И сейчас же командируется один из учеников за полштофом. После того там в другой комнате, куда принес полштоф зеленого вина, была приготовлена закуска, — хлеб и огурцы, началось примирение, окончившееся обниманием и целованьем. О заключении мира больше всех хлопотала Лукерья Федоровна, любившая тоже выпить. Когда ей подносили, то она всегда говорила:
- Вы пейте сами, тогда миритесь хорошенько, — и сама тут же выпивала. — А ты, Афанасий Петрович, приходи после: он тебя выучит непременно.
- Нет уж, Лукерья Федоровна, не приду сам и деткам закажу; я думал это просто, а то вот как трудно: до трех не дошел, а по шее-то Василий Назарович урезал рубом линейки, и теперь шеи не повернешь. Вот какой рубец, — посмотри-ка!
25 Косушка — полбутылки водки. Полуштоф — мера водки, равная 1/20 части ведра.
IX
Несчастный случай с моим учителем, прекративший мое учение во втором училище. — Полгода после окончания учения у Постникова учусь шитью сапог. — Новое варварское наказание Зернихаузином берейтора. — Чудачество Зернихаузина.
При таком положении я провел в учении у Василия Назаровича с лишком два года, выучился хорошо писать, усвоил почерк учителя, и кажется, один только я хорошо знал четыре правила арифметики, простые и десятичные дроби, выучил и переписал из разных книг множество статей и стихотворений; писал разным посторонним лицам письма, получая за это гонорар натурою: яйцами, яблоками, коржами, а кое-кто платил и деньгами по 3—5 копеек за письмо.
Но более всего был занят чтением Библии, которою учитель, по усиленной моей просьбе, дозволял мне пользоваться и по моему усмотрению даже брать на дом. Отдавая ее, он повторял, что молод для этого и ничего в ней не пойму. Действительно, я из нее ничего не извлек, прочитав от доски до доски. Но тем не менее при помощи «Священной истории» с картинками, подаренной мне А.П. Кулябко, я кое-какие, более важные события из библейской истории о происшествиях и лицах, сделавших впечатление на мое воображение, усвоил и сохранил в памяти до сего времени.
Мне уже было около одиннадцати лет, когда, после пребывания моего в училище Василия Назаровича Постникова двух с лишком лет, учение прекратилось самым плачевным образом для моего учителя и его семейства.
У Василия Назаровича было три сына и одна дочь.
Старший сын оставался в главной конторе в Петербурге и, говорят, был на хорошем счету, но, приехав к родителям на свидание, он женился, не спросясь петербургского начальства, а потому туда более не возвращался; будучи оставлен в здешней конторе конторщиком, вскоре помер. Дочь Настя, некрасивая девушка, наслушавшаяся разных сцен во время ссор родителей, была выдана замуж за небогатого торговца. Второй сын, Филипп, по его желанию был отдан в Саратов для изучения серебряного дела и резьбы. Усвоив хорошо это ремесло, он отошел от хозяина и где-то пропадал около года.
Об участи третьего сына, Василия, моего ровесника, после нижеописанного погрома, мне ничего не известно. После годовой безызвестной отлучки Филипп возвратился к родителям зимою в дорогой шубе и изящном костюме, со многими ящиками, по его словам, наполненными будто бы подарками для отца, матери, сестры и брата.
Испросив дозволение, под одну крышу с домом отца построил себе отдельный небольшой флигель, открыл в нем мастерскую.
Первым делом в этой мастерской была сделана отличная печать для тамошней вотчинной конторы, принесенная в дар ей. Он проживал в своем флигельке положительно уединенно по несколько недель, потом уезжал будто бы на работы или искать заказов у богатых помещиков и возвращался все более и более в шикарной одежде и с подарками. Наконец завел себе пару лошадей, экипаж и сани. Лошадей и экипажи он держал в соседнем селе у богатого казенного крестьянина, торгующего гуртами овец, пригоняя их со степей из-за Волги. Лошадей доставляли к его флигельку в назначенное им время, и он уезжал на них под предлогом сдачи работы, иногда на очень долгое время.
Однажды, сколько помню, на второй неделе Великого поста, отговевшись на первой неделе, Филипп с чемоданами и ящиками на своих лошадях куда-то уехал. Четыре или пять месяцев о нем не было ни слуха ни духа.
Флигелек был заперт, окна затворены и даже не отапливался. Настала великолепная весна: десятки соловьев пели наперебой, деревья зеленели, сады цвели и все ликовало. Две рощи, окружавшие усадьбы, управительский дом, контору и дворовые постройки, были расположены на полугоре; внизу протекала речка Пяша, близ которой шла дорога.
Все служащие в один праздничный или воскресный день, не помню, видят, что по этой дороге во всю прыть едут несколько экипажей и простых возов парами и тройками с уездными чиновниками; на возах сидят гарнизонные и инвалидные солдаты, но без ружей.
Поравнявшись с усадьбою, все подводы и сидящие на них круто с дороги поворачивают в усадьбу. Прежде всего солдаты плотно оцепили домик с флигельком нашего учителя, потом контору и дом управляющего, далее все усадьбы дворовых и служащих. Все оцепенели от страха, в особенности когда из одного экипажа высадили Филиппа Васильевича в кандалах и арестантском халате, поверх которого, впрочем, была накинута какая-то старая шинель.
Начался тщательный обыск единовременно в домике и флигельке нашего учителя, потом в конторе и доме управляющего, а далее во всех домах служащих. Филипп Постников сам указал припечек в его флигельке, где у него вмазанными хранились все машины и штальбы для выделки полуимпериалов из серебра и позолота, которую он накладывал на серебряные полуимпериалы.
В кассе конторы, хранившейся у управляющего, нашли только два фальшивых полуимпериала.
Постников, кажется из злобы или по другой причине, показал, что будто бы о подделке знал управляющий Зернихаузин и заинтересован был в его Действиях. Впоследствии это не оправдалось: полуимпериалы попали в кассу конторы, полученные за проданную старику Постникову корову, но все-таки Зернихаузин был более или менее скомпрометирован этим случаем, а также и тем, что на глазах его Постниковы начали жить широко, а Филипп представлял из себя барина, разъезжавшего на тройках, и пропадал без вести на несколько недель, а иногда и месяцев. Нас, всех учеников, спросили — не знаем ли мы что-либо о подделке денег, но мы все единодушно и справедливо заявили, что из нас никто ногою не был во флигельке, где жил Филипп Постников.
Отца, мать и брата Постникова увезли и поместили в острог.
Далее слышно было, что Филипп приговорен к каторге, отец и мать к ссылке в Сибирь; меньшой сын, мой товарищ по науке, Василий, был оправдан.
Так окончился второй период моего учения. Выше сказал, что в этом периоде я выучился хорошо писать, арифметике включительно с десятичными дробями, заучил краткий катехизис и прочитал, кроме Библии, немало разных книг и наизусть затвердил множество стихотворений и переписал их, составив целую тетрадь. Но из всего этого ясно, что и в этот период учение шло без всякой системы и порядка и не могло принести какой-либо ощутительной пользы.
С полгода после этого я пробыл без всякого учителя и наставника, по-прежнему прислуживал в алтаре, читал часы и на свободе все попадающиеся книги без разбора. Но какие бы то ни было книги отыскивать было трудно. Только церковная библиотека была почти в моем распоряжении; как теперь помню, я там нашел и прочитал речи знаменитого Иерузалема26, кажется штутгартского проповедника, — право, хорошенько не помню, но из содержания кое-что припоминаю. Они начинаются словами: «Есть ли Бог или нет его, об этом побеседуем».
Но и в церковной библиотеке уже не находилось книг для прочтения, и все богослужебные. Я без учителя принялся за арифметику и чистописание, для последнего часто недоставало бумаги.
В эти же полгода от нечего делать я предположил у местного сапожника выучиться сапожному мастерству, как более сподручному и легкому. У доморощенного сапожника-мастера, к коему я начал ходить, сначала тачал голенища и т.п. легкие работы, так что под руководством мастера почти собственноручно сшил себе сапоги, но носить не мог: на второй день я страшно натер себе щиколотки, и мать подарила их кому-то, выговаривая: «Только деньги истратил без толку на покупку товара».
При этом случае я еще раз позволю себе рассказать одну бесчеловечную расправу Зернихаузина с ученым берейтором конного завода, но крепостным человеком, и — это для того, чтобы пояснить, как иногда у добрых и гуманных помещиков, каковы были Волконские, приходилось крепостным переносить такие жестокие кары, кои едва ли возможны теперь даже на каторге.
В конном заводе Волконских, о которых я говорил выше, родилась и выросла кобыла Гренадерша, статная и довольно красивая, ее ценили выше 500 рублей. Эта кобыла не поддавалась никакой дрессировке: ее даже не могли выездить верхом.
Постройки для завода были огромные, с многими отделениями. Туда мы, дети, чуть ли не каждый праздник ходили отдельными выходами играть в прятки; на эту нашу забаву и дежурные конюхи смотрели снисходительно.
На третий день Пасхи, когда мы играли там, около полудня приходит на завод берейтор Бундин с помощником, берут строптивую кобылу и ведут ее в манеж. Сначала ее ласкали, проводили, а потом садился верхом на нее помощник, но ничего не мог сделать: она под ним визжала от злобы и, несмотря ни на какие понуждения, или стояла на месте, или сбивала чрез голову, или падала назад и на бок, грозя раздавить под собою всадника.
Берейтор бесился, кричал на помощника и на кобылу и, будучи толст и силен, наносил кобыле страшные удары нагайкою. Потом сам сел на нее верхом, но и с ним она проделывала те же шутки, как и с его помощником.
Это привело берейтора в такую страшную ярость, что он схватил дубовую задвижку из ворот вершков до двух толщиною и ударил ею по голове между ушей; задвижка переломилась, кобыла тут же растянулась на земле и, тряхнув ногами раза два, околела.
Этот поступок как-то сделался известным управляющему, бывшему в то время в Саратове. По возвращении оттуда начались расспросы и дознания.
Нас, мальчиков, игравших во время этого происшествия в прятки в зданиях завода, позвали как свидетелей.
Зернихаузин, грозный и разъяренный, прежде всех обратился с вопросом ко мне, зная меня с хорошей стороны и за правдивого. Я не посмел лгать и рассказал всю правду, другие мальчики подтвердили мой рассказ.
Бедного берейтора раздели почти донага, а так как он был очень тучен, то повесили его на двух сильных крестьянах, как прежде вешали проводника с овсом; руками обогнули их шеи и связали их, ноги, стоявшие, впрочем, на полу, привязали к ногам крестьян. Пред крестьянами поставили садовую лестницу с подставкою, за которую они должны были держаться, и началось зверское бесчеловечное бичевание по белому сытому телу уже не розгами, а прутьями толщиною в перо. Полетели в пространство раздирающие душу вопли, крики и стоны наказываемого. Нас, мальчиков, не отпустили, и, кажется, управляющий желал, чтобы мы при этом присутствовали и знали грозу его. Но я первый не выдержал, пустился бежать куда глаза глядят, за мною побежали и другие мальчики. Как далеко я ни бежал, но все-таки крик наказываемого меня преследовал.
Когда я прибежал домой и уложен был в постель — не помню.
За мною на другой день прислал управляющий, но я не мог идти к нему, так как лежал в бреду. Пролежал я в горячке около четырех недель, а в это время Зернихаузин забыл мой поступок невольного бегства.
После я слышал, что бедного берейтора отнесли в больницу на рядне27. Он, впрочем, выздоровел и после этого был опять берейтором.
Можете судить, что после такого унижения и оскорбления каким он должен быть берейтором и хозяином завода? Человек, никогда не пивший, стал запивать и глядел на обязанности более нежели равнодушно и после от запоя помер.
Впрочем, Зернихаузин по каким-то соображениям, чувствуя, что время управления его приближается к концу, начал целыми обозами отправлять в саратовский дом разный хлеб, мебель, сделанную своими столярами и пр., и сам начал часто и подолгу жить в Саратове. Все и вся несколько отдохнули.
Также решаюсь еще описать несколько чудачеств Зернихаузина.
Он каждый вечер собирал к себе летом на крыльцо, а зимою в переднюю бурмистра, старосту, конторщика и других служащих, как бы для наряда.
В хорошем расположении клал руку на плечо бурмистра, начинал сквернословить и чревобесить, приговаривая: «начальники-градоначальники», потом следовало с десяток отвратительных ругательств и в заключение: «чтобы все было исправно, не то запорю».
На работы он выезжал очень редко, конторою не занимался, а только из лепестков роз, ландышей и других цветов гнал через нарочно устроенный куб разные воды и ходил по саду, на огороде и на гумне в халате. На гумне он ложился на свежеобмолоченную солому, подзывал баб и расспрашивал их о семейной жизни и всякий разговор кончал об супружеских отношениях самым циничным образом.
И этот человек был терпим в течение семи лет.
26 Иерузалем Иоганн-Фридрих-Вильгельм (1709—1789) — немецкий богослов, проповедник. Его сочинение «Размышление о важнейших истинах религии...» впервые в русском переводе было издано в 1806 г. и неоднократно переиздавалось. Возможно, Кабештов имеет в виду книгу: Два поучительные слова именитого проповедника Иерузалема: 1. О том, как христиане обязаны в сей жизни преимущественно пещися о вечности; 2. В день Вознесения Господня, о небе и вечном блаженстве. С нем. пер. преосвященным Аароном, бывш. епископом Архангельским и Холмогорским. М., 1837.
27 Рядно — грубый деревенский холст на редкой основе.
X
Неудавшаяся постройка сахарного завода и большие расходы, понесенные на этой неудаче. — Отправка крестьянских мальчиков для изучения сахароварения. — Удаление Зернихаузина от управления по случаю неудавшейся постройки завода. — Новый управляющий Пурлевский. — Карьера и семейство его. — Его отношение к матери и ко мне.
Около этого времени произошли в софийском имении, в котором мы жили, многие перемены, отразившиеся и на нашей жизни.
Граф Бобринский28 построил свеклосахарный завод в своем имении Смеле Киевской губернии и получал с него громадные доходы. Ввиду таких больших выгод начал он пропагандировать в Петербурге постройку сахарных заводов в средних губерниях, в том числе и Саратовской.
Прежде всех в Саратовской губернии, Сердобольском уезде построил такой завод князь Юсупов29. Построенный им завод отстоял от софийского имения Волконских всего в 8 верстах. Из Петербурга спросили управляющего Зернихаузина — может ли быть построен и эксплуатируем с выгодою сахарный завод в софийском имении? Он ответил, что земля глубокий чернозем, леса для постройки и на отопление завода в изобилии, что-то около 2000 десятин векового бора и чуть ли не больше черного лиственного и что близко от имения такой же завод в имении князя Юсупова почти построен и в августе будущего года будет пущен. После этого ответа, вероятно, условясь с графом Бобринским в Петербурге, вскоре послали в Смелу для обучения шесть мальчиков, из коих было грамотных, окончивших вышеописанную школу, человека три, остальные из крестьян неграмотные в возрасте от 14 до 16 лет. Чуть-чуть я не попал в число отправляемых, и только по возрасту и по слабому телосложению меня сбраковали.
Вскоре был прислан план завода, и по нем начались приготовления. Для пользования водою завода начали делать на овраге дорогую плотину аршин в 15 высоты и аршин 30 длины. Вверх по руслу к плотине били из горы изобильные ключи свежей хрустальной воды, которая стекала к плотине и оттуда должна прямо идти на верх завода, предположенного к постройке. Ниже расчистили место для завода, принялись за изготовление кирпича, нарубили и навозили леса для постройки завода.
Все это было сделано за полгода или более — не помню — до катастрофы семейства Постникова, а потому управляющий Зернихаузин поручил Постникову обратить на меня особое внимание, как на будущего счетовода и конторщика по заводу.
Завод князя Юсупова, как я сказал выше, находился в 8 верстах от пред. полагаемого к постройке завода Волконских; он после двух-трех периодов сахароварения показал, что не только от него нельзя ожидать никакого дохода, но он принес и будет приносить огромные убытки: то свекла, по климатическим условиям, а может быть, по неумению ухода за ней, давала очень слабые урожаи, то не успевали вырыть ее до морозов, то выходы сахара были самые мизерные. По этим причинам на завод Юсупова был прислан из Петербурга какой-то специалист, который приговорил завод к окончательному уничтожению. Этот специалист, кажется, по поручению из Петербурга посетил также начинающийся строиться завод у Волконских в софийском имении и высказал тоже неблагоприятное заключение, дошедшее до г. Перовского, а может быть, и до Волконских.
Они, по всему вероятно, сообщили об этом графу Бобринскому в Сме- лу, и оттуда были высылаемы один за другим два специалиста и оба пришли к заключению, доказывая возможность сеять свеклу и с пользою производить сахароварение. Несмотря на это, постройка завода все-таки была приостановлена.
В это время положение самого управляющего Зернихаузина сильно пошатнулось, как от следствия, произведенного над ним по делу Постниковых, а также по смелому заключению о возможности быстрой постройки завода без надлежащего расследования.
Вместе с посылкою мальчиков на завод графа Бобринского, на заводах Яхненко и Семиренко приготовили все аппараты, машины, котлы и пр. до самой мелочи для завода и отправили их в сентябре на подводах. Когда была сделана эта отправка, приехал в софийское имение долженствующий быть строителем и директором завода некто Н.С. Пурлевский, назначенный Волконскими.
Пурлевский, будучи сметливым и основательным человеком, до прибытия в софийское имение объехал много германских сахарных заводов и чуть ли не все юго-западные, а также и заводы в Воронежской губернии. На основании этих поездок и осмотров вывел заключение о невозможности выгодной постройки завода и все это изложил в мастерском докладе. С этим докладом он сам поехал в Петербург.
Мне же все это известно потому, что год спустя после события с Постниковыми я был прикомандирован в контору и, имея порядочный почерк, переписывал весь доклад Пурлевского набело. Зернихаузину отношение Пурлевского к постройке завода не могло быть приятным, и он тайно уехал в Саратов в свой дом и оттуда более не возвращался в имение, прикрываясь болезнию.
Зимою Пурлевский возвратился из Петербурга в софийское имение с решительным распоряжением, что завод не будет строиться. А так как Зернихаузин отказался возвратиться из Саратова в имение, то Пурлевский вместо директора завода был назначен управляющим имением.
Назначенный управляющий, вышеупомянутый Никита Степанович Пурлевский, был из вольноотпущенных Волконских. Человек способный, владеющий французским языком, он оказался сухим и односторонним формалистом с недобрым сердцем, но, дорожа местом из трусости, не подвергал крестьян и служащих таким наказаниям, но зато наказывал часто — так, например, человека четыре в неделю.
Пурлевский имел мать-вдову, полуслепую старушку, сестру Кичигина, жившую в другом имении Волконских у дальних родственников на отпускаемые ей средства сыном и вышеупомянутым Кичигиным. Конечно, по приезде в имение Пурлевский мать и сестру взял к себе. Она, мать управляющего, живала в счастливое время, когда моя мать считалась хозяйкою всего софийского дома в том же имении и была с нею коротко знакома, и моя мать, по возможности, помогала ей. При приезде Пурлевского как управляющего мы с матерью питали надежду, что положение наше значительно должно улучшиться. Оно и действительно улучшилось, но очень незначительно: нас перевели в другую квартиру, где жил один старик со старухою и где в сенях была довольно просторная холодная кладовая, служившая нам в летнее время спальней и столовой. Мне дозволив заниматься в конторе, Пурлевский иногда сам учил правописанию и указывал некоторые правила грамматики, с которою я впервые познакомился. Он удивлялся моим успехам, а потому иногда тем охотнее со мною занимался. Делал мне незначительные подарки, назначил жалованье отдельно от матери по 1 рублю в месяц. И прежнее очень горькое положение не доводило меня до потери энергии, теперь же я занимался в конторе и чтением книг, которые уделял мне иногда Пурлевский из его библиотеки; летом помогал матери в огороде и в других работах по дому, к тому же, любя природу, проводил большую часть времени в окружающих лесах и рощах на берегу Хопра и его притоках; не предавался бесполезному ропоту и жалобам на нашу горькую участь. Вероятно, добрая мать моя, неся тяжелый крест, скрывала от меня свое горе.
Природа там действительно была хороша: изобилие лесов и в них разных ягод, неисчислимое количество пернатых, в особенности соловьев, разносящих повсюду свои трели. Хопер изобиловал рыбою, и я вскоре сделался страстным рыболовом и, находясь в дружбе с природою, я проводил среди нее много счастливых минут. К тому же охранял от товарищей разрушение гнезд разных птиц. Наша небольшая собачка дворняжка Жучка была постоянно со мною и, после матери и четырех женщин, о которых я говорил выше, сделалась мне лучшим другом. С нею меня не только драчуны-товарищи, но никто не мог обидеть и подойти ко мне было трудно: она бросалась с ожесточением на каждого, пока я ей не запрещал лаять, тогда она, поджав хвост, ложилась у моих ног.
Прикомандированный к конторе, переписывая некоторые бумаги, уже считал себя небесполезным человеком. Но всего лучше для нас было, что новый управляющий, узнав мою любовь к чтению, повторяю, уделял мне щедро книги из привезенной им, хотя не большой, но хорошо подобранной библиотеки, так например: я в одну весну прочитал все 12 томов «Русской истории» Карамзина30, и на вопросы управляющего из истории почти что всегда отвечал удачно. Однако это относительно лучшее положение продолжалось недолго.
В июне 1841 года мне кончилось 13 лет. В августе этого года меня постигла страшная беда и невзгода, она была таким великим горем, о котором я и теперь, в 78 лет, не могу без боли в сердце говорить, как по величине потери, так и потому еще, что оно изменило всю мою жизнь и направило ее в смрадный поток окружавшей меня среды и чуть совсем не изменило моих религиозных убеждений, поддерживавших меня в часы тоски и горя.
28 Бобринский Алексей Алексеевич (1800—1866), граф — агроном; основал в (меле Киевской губ. большой свеклосахарный завод, использующий новейшую технологию.
29 Имеется в виду князь Николай Борисович Юсупов (1827—1890).
30 «История государства Российского» Н.М. Карамзина в 12 томах впервые был издана в Петербурге в 1816—1829 гг., до 1841 г. вышло еще три издания.
XI
Самое тяжелое горе, постигшее меня — смерть моей матери. — Предсмертная молитва и надежда, что Бог не лишит меня матери. — Поколебалась вера моя в святое Провидение. — Видение, обратившее меня вновь к вере. — Мои утешительницы. — Приезд сестры. — Начало моей новой жизни и неисполнившийся замысел мой бежать в Петербург, прерванный отправкою в Саратов.
Я, не имея в себе сил изложить связно горькое событие, постигшее меня, чувствуя себя не в силах коснуться хотя почти совсем зажившей раны, но все-таки при прикосновении к ней чувствовалась боль, потому что последствия ее, оставшегося без дорогой руководительницы, преследуют меня и до сего времени, в виде дурных склонностей, коими я тогда заразился от окружавшей меня среды.
Свершилось: я лишился матери! она, не имея и 50 лет, поболев дней пять воспалением кишок, оставила меня совершенно одиноким, без приюта, без руководителя, без наставника. Доктора в деревенской глуши взять было негде. В минуты, близкие к ее кончине, я вышел за постройки. Оттуда на горе виднелся храм; упав на колени, обращаясь с горячею молитвою к милосердному Богу и Его Пречистой Матери в твердой надежде, что молитва моя Ими будет услышана, если Бог сказал, что для верующего будет все возможно и если по беспредельному милосердию Своему Сын Божий, из любви к Марфе и Марии, воскресил брата их Лазаря31, то меня не лишит единственной моей поддержки в жизни, матери. После молитвы с твердою надеждою иду к моей больной матери, а меня уже искали: мать хотела меня благословить образом. Я, взяв ее руку и упав на колени, так и замер.
Она что-то мне говорила, но я не помню ее слов и не помню ничего, — как ее отпевали и погребали.
Мне после уже сказали, что вскоре после смерти матери был управляющий и моя крестная мать, жена старика-священника. Они все описали и опечатали наши ничтожные пожитки. Нашли у ней в сундуке два империала с запискою «на погребение». Срядили ее и похоронили. Говорят, я шел за ее гробом, не плакал и не произносил ни одного слова. После я на некоторое время почти потерял веру в святое Провидение, веру в мою утешительницу во многие горькие минуты жизни — религию. В тяжких наших обстоятельствах мы с матерью часто находили утешение и отраду только в вере в Бога и в надежде на Него, не пропуская ни одного праздничного служения в деревенской церкви. И эта отрада исчезла вместе с дорогою матерью.
После смерти матери я не болел, но был в каком-то забытьи и оцепенении и лежал не вставая. Близь меня, не отходя, была одна из четырех женщин — хранительница, о которых я упоминал выше; две, служившие у матери в ее счастливое время, одна — моя няня Павловна и одна знакомая матери, которые прежде, как сказал выше, добровольно были помощницами ее во время нашего горького житья. Они и после смерти ее были моими лучшими друзьями, скорее хранительницами, и всем, чем могли, помогали мне. Я и теперь в моих грешных молитвах не перестаю поминать их.
Не помню, в какой день после смерти дорогой моей мамы, днем лежу я, не знаю — заснул ли или был в забытьи.
Никого около меня не было.
Вдруг дверь чуланчика отворяется, и я вижу, что, не отходя от дверей остановилась моя мать. Я вскрикнул.
- Мама, дорогая мама, — и встал, чтобы идти к ней, но она мне сказала:
- Не подходи ко мне, ты ведь знаешь, что я не от мира сего, а пришла к тебе сказать, чтобы ты верил в Бога по-прежнему и молился ему так же усердно, как и прежде, тогда мне будет хорошо и ты окончательно не погибнешь, хотя тебя ожидают много соблазнов и нежелательных прискорбных приключений.
Тут я первый раз после смерти матери заплакал горькими неутешными слезами и плакал долго, моля Бога взять меня к себе или не оставить меня, и тут же дал слово, что ни к чему в жизни не буду привязываться и буду любить только ее навсегда.
Чрез несколько дней после погребения матери приехала ко мне единственная сестра по матери, жившая с мужем в Саратове. Ей отдали ключ от наших пожитков. Они вместе с моими гениями, четырьмя вышеупомянутыми женщинами, обшили меня, распорядились оставшимися скудными нашими пожитками, сходили несколько раз на могилу матери. Сестра сходила и к управляющему, прося его не оставить меня, бедного сироту. Сестре обещали и действительно кое-что исполнили, и она недели через две уехала к мужу в Саратов. Она была не богата, и муж ее служил приказчиком у купца, получая небольшое жалованье, следовательно, они не могли оказать мне большой помощи. Отсюда началась моя новая, полная соблазна жизнь. Поместился я на продовольствие у лесничего, человека доброго, начал еще усерднее изучать конторское дело, и оно мне давалось легко, но более читал, и читал все, что попадалось, в особенности из церковной библиотеки; с увлечением прочитал проповеди знаменитых проповедников, а также «Беседы Иоанна Златоуста»32, но понял из них немного.
Воспоминание о матери, грусть о ней старался поддержать уединением в свободное время в рощах и лесах, окружающих усадьбу, с какою-либо книгою.
Таким образом протекло около года. Против желания моего резкая тоска по матери мало-помалу стала переходить в тихую грусть. Эту-то грусть я предполагал сохранит^ во всю жизнь до гробовой доски. Но время, как обыкновенно, взяло свое, и грустные минуты начали являться реже и реже, хотя я призывал и молился Богу об удержании этой сладкой грусти.
В эти минуты пришла мысль, подражая Ломоносову, бежать в Петербург и упасть в ноги княгине С.Г. Волконской, графу Л.А. Перовскому и моей сводной сестре и просить их определить меня в какое-либо учебное заведение, но в это время управляющий однажды спрашивает меня — не желаю ли я обучиться землемерию. Конечно, я с радостию изъявил согласие. Оказалось, что в Петербурге вспомнила обо мне сводная сестра, Аграфена Яковлевна Кичигина. Управляющий написал ей и меня заставил написать без посторонней помощи письмо, как он говорил, для того, чтобы показать мою каллиграфию и умение излагать. Она попросила за меня графа Л.A. Перовского, и из Петербурга было получено известие, что я должен ехать в Саратов и там поступить в партию топографов практическим учеником. Это было в сентябре 1847 года. Сестра из Петербурга прислала несколько рублей управляющему для моего костюма и снаряжения. Сколько было прислано ею денег — я не знаю, но меня из пестрядной рубашки и синих портов, в кои был одет, одели кое-как в несколько лучшее платье и отправили на одной лошади, дав на дорогу три рубля. Управляющий сказал, что я могу обращаться к нему письменно, но только в крайней нужде. Ясно, что тут были следы тоже попечения моей сводной сестры.
Всего грустнее мне было расставаться с дорогою могилою моей матери. Все время, оставшееся до отъезда в Саратов, я ежедневно посещал ее драгоценную могилу, по целым часам просиживал над нею, плакал и просил ее благословения. Также мне глубоко было жаль моей собачки Жучки. Возвратясь из Саратова, я не нашел ее и не мог добиться ни от кого: кто принял ее, сбежала ли она или околела.
Дата добавления: 2015-07-20; просмотров: 35 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Несколько слов в виде предисловия 2 страница | | | Несколько слов в виде предисловия 4 страница |