Читайте также: |
|
город Иммермана — Магдебург. Эта часть книги — лучшая. Им-мерман более силен в повествовании чем в рассуждении, и ему отлично удалось изобразить отражение мировых событий в сердце отдельного человека. К тому же это как раз тот пункт, начиная с которого он открыто, — правда, только на время — примыкает к делу прогресса. Для него, как и для всех добровольцев 1813 г., Пруссия до 1806г. представляет ancien régime* этого государства, но та же Пруссия после 1806 г., — с чем теперь менее охотно соглашаются, — совершенно возродившееся государство с новым порядком вещей. Но возрождение Пруссии — это особый вопрос. Первое возрождение Пруссии — дело великого Фридриха — так прославляли в связи с прошлогодним юбилеем, что нельзя понять, каким образом двадцатилетнее междуцарствие могло вызвать необходимость второго возрождения 136. А затем нас уверяют, что, несмотря на двукратное огненное крещение, ветхий Адам в последнее время снова начал подавать заметные признаки жизни. Однако в рассматриваемом разделе Иммерман избавляет нас от прославлений status quo **, и лишь дальше мы увидим яснее, где расходятся пути Иммермана и нового времени.
«Молодежь, до вступления ее в общественную жизнь, воспитывают семья, школа, литература. Для того поколения, о котором идет речь, четвертым средством воспитания являлся еще деспотизм. Семья лелеет молодежь, школа изолирует ее, а литература опять выводит на простор; деспотизм же дал нам начала характера» "'.
Часть книги, содержащая размышления, составлена на основе этой схемы, которую нельзя не одобрить, так как большим преимуществом ее является возможность рассматривать ход развития сознания в последовательной смене его ступеней. — Раздел книги, посвященный семье, вполне хорош, пока речь идет о старой семье, и остается только пожалеть, что Иммерман не попытался связать в одно целое светлые н теневые стороны. Все его замечания здесь в высшей степени удачны. Но зато его взгляд на новую семью опять-таки показывает, что он все еще не освободился от старых предубеждений и от недовольства явлениями последнего десятилетия. Конечно, «патриархальное благодушие», удовлетворенность домашним очагом все более уступают место недовольству, неудовлетворенности радостями семейной жизни, но зато все более исчезает и филистерство патриархального быта, ореол ночного колпака, — и указываемые Иммерманом почти совсем правильно,
* — старый порядок. Рев. • • — существующего положения. Ред.
Ф. ЭНГЕЛЬС
хотя и слишком резко, причины недовольства как раз и являются симптомами еще борющейся, незавершенной эпохи. Век, предшествовавший чужеземному господству, был завершен и как таковой носил на себе печать покоя, но также и бездеятельности; он влачил свое существование, тая в себе зародыш разложения. Наш автор мог бы сказать совсем кратко: новая семья не может освободиться от некоторого чувства неудобства потому, что к ней предъявляются новые требования, которые она не умеет еще сочетать со своими собственными правами. Общество, как соглашается и Иммерман, стало другим; появился совершенно новый момент — общественная жизнь; литература, политика, наука — все это проникает теперь глубже в семью, и ей трудно разместить всех этих чужих гостей. В этом все дело! В семье еще слишком сильны старые обычаи, чтобы столковаться и наладить хорошие отношения с пришельцами, и все-таки здесь возрождение семьи безусловно происходит; мучительный процесс должен быть, наконец, пройден, и мне кажется, что старая семья действительно нуждается в этом. Впрочем, Иммерман изучал современную семью как раз в самой оживленной, особенно подверженной современным влияниям части Германии, на Рейне, а здесь ведь всего резче сказалось недовольство, вызываемое переходным процессом. В провинциальных городах центральной Германии старая семья все еще продолжает существовать под сенью единоспасающего шлафрока; общество находится здесь еще на уровне 1799 года; от общественной жизни, литературы, науки отделываются с полным хладнокровием и спокойствием, и никто не позволяет выбить себя из привычной колеи. — В подтверждение сказанного им о старой семье автор приводит еще «педагогические анекдоты» и затем заканчивает повествовательную часть своей книги главой о «дяде», характерной фигуре старого времени. Воспитание, получаемое подрастающим поколением в семье, закончено; молодежь бросается в объятия науки и литературы. Здесь начинаются менее удавшиеся части книги. Что касается ученического периода, то он протекал у Иммер-мана в то время, когда душа всякой науки, философия, и основа знаний, преподносимых юношеству, — изучение древности, находились в процессе головокружительного преобразования, и Иммерману не посчастливилось в качестве ученика до конца участвовать в этом перевороте: когда последний завершился, он давно уже окончил школу. Сначала Иммерман ограничивается только указанием на то, что обучение в те годы было односторонним, и лишь в дальнейшем он восполняет картину и в особых разделах останавливается на наиболее влиятель-
«ВОСПОМИНАНИЯ» ИММЕРМАНА
ных умах своего времени. По поводу Фихте он пускается в философию, что может показаться нашим представителям философской мысли довольно странным. Он вдается здесь в остроумные рассуждения о предмете, для понимания которого недостаточно остроумия и поэтической наблюдательности. Как ужаснутся наши строгие гегельянцы, прочитав здесь изложение истории философии па трех страницах! И нужно признать, что трудно говорить о философии более дилетантским образом, чем это делается здесь. Уже первое положение его, будто философия всегда колеблется между двумя точками, отыскивая достоверное или в вещи или в «Я», написано, очевидно, в угоду следованию фихтевского «Я» за кантовской «вещью в себе»; и если это положение еще с трудом можно приложить к Шеллингу, то опо ни в коем случае неприменимо к Гегелю. — Сократ назван воплощением мышления, и именно поэтому за ним не признается способности создать свою систему; в нем якобы соединились чистая доктрина с непосредственным проникновением в эмпирию, а так как подобное сочетание оказалось за пределами понятия, то Сократ мог проявиться только как личность, но не как создатель особого учения. Разве такие положения не должны привести в величайшее смущение поколение, выросшее под влиянием Гегеля? Не прекращается ли всякая философия там, где согласованность мышления и эмпирии «выходит за пределы понятия»? Какая логика сможет удержаться там, где отсутствие системы признается необходимым атрибутом «воплощения мышления»?
Но зачем следовать за Иммерманом в область, которой он сам хотел коснуться лишь мимоходом? Достаточно указать на то, что он так же мало способен связать философию Фихте с его личностью, как и справиться с философскими положениями прошлых веков. Зато он опять-таки превосходно рисует характер Фихте как оратора, обращавшегося к немецкой нации, а также ярого проповедника гимнастики Яна. Эти характеристики проливают больше света на действующие силы и идеи, в сфере, которых находилась тогдашняя молодежь, чем пространные рассуждения. Даже там, где Иммерман говорит о литературе, мы с большим интересом читаем об отношении «молодежи двадцать пять лет тому назад» к великим поэтам, чем слабо обоснованное рассуждение о том, что немецкая литература в отличие от всех ее сестер имеет современное неромантическое происхождение. Нельзя не считать искусственной попытку искать у Корнеля романтически-средневековые корни или же видеть у Шекспира многое от средневековья помимо сырого материала, который он оттуда заимствовал. Не дает ли 6 м. и э., т. 41 •
Ф. ЭНГЕЛЬС
себя знать здесь, быть может, не совсем чистая совесть бывшего романтика, желающего избавиться от упрека в сохранившемся еще скрытом романтизме?
Раздел о деспотизме — именно наполеоновском — также не встретит одобрения. Гейневский культ Наполеона чужд народному сознанию, но вряд ли кому придется по душе, что Иммерман, претендующий здесь на беспристрастие историка, говорит как оскорбленный пруссак. Он, разумеется, чувствовал, что тут необходимо подняться над национально-германской и, особенно, прусской точкой зрения; поэтому он весьма осторожен в выражениях, пытается, насколько возможно, приспособиться к современному образу мыслей и решается говорить лишь о мелочах и второстепенных вещах. Ыо постепенно он становится более смелым, признается, что не вполне понимает, почему Наполеона причисляют к великим людям, рисует законченную систему деспотизма и доказывает, что в этом ремесле Наполеон был изрядным тупицей и бездарностью. Однако не таким путем можно понять великих людей.
Таким образом, Иммерман — если не говорить об отдельных мыслях, опередивших его убеждения, — во всяком случае в основном, чужд современному сознанию. Но все же его нельзя зачислить ни в одну из тех партий, на которые принято делить духовный status quo Германии. Он определенно отвергает то направление, к которому как будто наиболее близок, — тевто-номанию. Известный иммермановский дуализм проявился в его образе мыслей, с одной стороны, как пруссачество, с другой — как романтика. Но первое постепенно вылилось у него в самую бездушную механически размеренную прозу, главным образом оттого, что он был чиновником, а вторая — в какую-то безмерную чувствительность. Пока Иммерман оставался на этой позиции, он не мог добиться настоящего признания и должен был все более и более убеждаться в том, что направления эти не только представляют полярные противоположности, но и становятся все более безразличными сердцу нации.
Наконец, он отважился на некоторый шаг вперед в области поэзии и написал «Эпигонов». И едва только это произведение покинуло лавку книгоиздателя, как оно дало своему автору возможность понять, что препятствием к всеобщему признанию его таланта со стороны нации и молодой литературы являлось только его прежнее направление. «Эпигоны» почти повсюду были оценены по достоинству и дали повод к такой резкой критике характера их автора, к которой Иммерман до сих пор не привык. Молодая литература, — если применить это название к фрагментам того, что еще никогда не было целым, —
Дата добавления: 2015-07-20; просмотров: 38 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Ф. ЭНГЕЛЬС | | | ВОСПОМИНАНИЯ» ИММЕРМАНА |