Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

МОЕ ДЕТСТВО 4 страница

ВОСПОМИНАНИЯ Б. Н. ЧИЧЕРИНА | Б. Н. ЧИЧЕРИН | МОИ РОДИТЕЛИ И ИХ ОБЩЕСТВО 1 страница | МОИ РОДИТЕЛИ И ИХ ОБЩЕСТВО 2 страница | МОИ РОДИТЕЛИ И ИХ ОБЩЕСТВО 3 страница | МОИ РОДИТЕЛИ И ИХ ОБЩЕСТВО 4 страница | МОИ РОДИТЕЛИ И ИХ ОБЩЕСТВО 5 страница | МОИ РОДИТЕЛИ И ИХ ОБЩЕСТВО 6 страница | МОЕ ДЕТСТВО 1 страница | МОЕ ДЕТСТВО 2 страница |


Читайте также:
  1. 1 страница
  2. 1 страница
  3. 1 страница
  4. 1 страница
  5. 1 страница
  6. 1 страница
  7. 1 страница

Однако и этого утешения я был наконец лишен. В одну из зим поселилась в Тамбове тетка Софья Борисовна с семейством. При возобновлении уроков нам объявили, что на танцклассы будут приезжать двоюродные сестры. Это был для меня громовой удар. Я кое-как мирился со своею судьбою, пока все происходило келейным образом; но учиться танцевать в дамском обществе, особенно в присутствии сопровождавшей двоюродных сестер молоденькой и хорошенькой гувернантки из Дерпта мамзель Дорис, перед которою я хотел казаться настоящим мужчиною, и при этом мне, взрослому четырнадцатилетнему юноше, наряжаться в белые чулки с противными подвязками и вместо мужских сапог надевать маленькие козловые башмачки, украшенные ленточками — это было и горе и обида! Я любил сходиться с кузинами, но ни за что бы не хотел, чтобы они увидели меня одетого танцором, в куцей куртке, с голой шеей без галстука, в виде порхающего мотылька; и вдруг на меня обрушилась такая невзгода! Пока я не обдержался, пришлось опять проходить через трудные минуты. Как утопающий за соломинку, я все еще хватался за тщетную надежду, что авось мне, как большому мальчику, позволят брать урок в сапогах. Я не решался об этом просить, а только с грустной физиономией вертелся около матери, с трепетом навостряя уши в ожидании, что мне что-нибудь скажут. Но в самый день урока

160

предстала безобразная фигура косого Астафия, держа в руках сшитые для танцкласса новые башмачки и требуя, чтобы я их примерил. Я был совсем убит. С таким сокрушением глядел я на эту учиняемую мне смертельную обиду! Как нестерпимы казались мне эти бантики, которые он тщательно расправлял, держа мою ногу на своем колене. Злодей как будто нарочно постарался сделать мне танцевальную обувь самую открытую и пригожую, точно дамские туфельки, чтобы меня зарезать. Мне ужасно хотелось сказать, что они мне тесны, но это будет сочтено за глупый каприз и мне все-таки прикажут их надеть и в них танцевать. Я только втайне проливал слезы над своею горькою участью.

Все это, однако, было только прелюдией. Настоящее мучение началось, когда пришла пора наряжаться, и я в освещенной к уроку классной комнате увидел эти смазливенькие башмачки со всем остальным убранством. Мороз продирал по коже. Как я предстану перед дамами в этом наряде? Одевание к танца м становилось трагическим событием, каждый шаг которого требовал насилия над собою. Я был уже не ребенок, с которым делали что хотели; я сам должен был учинить над собою выворачивающую всю душу метаморфозу. Долго я медлил, стараясь отдалить роковую минуту. Братья ходили уже обутые и мыли руки, а мне, глядя на их белые икры и пригожие бантики, становилось все более жутко. Наконец раздался голос камердинера: «Извольте одеваться, скоро барышни приедут!» Вся душа во мне застонала, однако я беспрекословно разделся и с грустной покорностью принялся напяливать свои танцевальные доспехи. После долгого перерыва я, точно в каком-то неотразимо тягостном сне, снова увидел себя самого, обутого барышней: в тонкой сети чулок с обхватывающими подколенки подвязками, в маленьких туфельках, умильно окаймляющих открытый подъем, с красиво завязанными ленточками на заостряющихся оконечностях.

Жгучая тоска овладела мною. Мне казалось, что теперь для меня все кончено. Когда камердинер пригласил меня вымыть руки мылом, как было приказано по случаю приезда дам, и я в этой обуви прошелся по комнате, мягко ступая на тончайших подошвах, я думал, что со мною происходит что-то ужасное. Слезы меня душили. Машинально я двигался и делал все что нужно, но я ничего уже не слышал и не понимал. Я видел только свои бедные ноги, запяленные в безупречно белую вязь, и на них эти низенькие, черным лоском блистающие башмачки, от которых я не мог оторвать своих глаз; все остальное для меня исчезло. И к этому, увы, надо было надевать все те же жиденькие детские панталончики с розовыми и белыми полосками и пришитым у пояса лифчиком, который, как у девочек, застегивали мне сзади. С чувством полной безысходности своего положения просунул я свои руки в уготованные для них отверстия. Пока надо мною производилась эта операция, я стоял, как приговоренный к казни; каждая застегнутая на спине пуговица как будто закрепляла мой позор. Метаморфоза совершилась. Я послушно дал расправить на курточке раскрытый ворот рубашки и <в> этом смиряющем мою юношескую гордость костюме пошел дожидаться приезда кузин и учителя. Это ожидание было долгою пыткою. При других я сдерживался и сначала даже храбрился, стараясь уверить себя, что это все ничего: пускай на меня смотрят Агнюша и Наташа143! Но по мере приближения урочного часа моя с трудом добытая твердость улетучивалась как дым. Я оглядывался на себя и содрогался. Все мучительно и неотвязно твердило мне о роли презренного плясуна, на которую я был обречен: и едва слышная на ноге обувь, в которой я двигался бесшумными шагами, и тоненький вырезной лифчик, облекающий мое туловище. Никогда еще этот присвоенный танцклассом костюм не казался мне до такой степени обидным.

К вящему горю, я за лето из него вырос. Мои танцевальные панталончики с розовыми полосками были коротки, и как только я садился, они вздергивались непомерно и точно напоказ из них вылезали гладко обтянутые белые ноги, обутые в

161

миловидные лоснящиеся башмачки с насаженными на них в виде бабочек бантиками, как бы для того, чтобы в них порхать. Отчаяние охватывало меня при этом зрелище, напоминавшем мне образ балетного пастушка. Я с трепетом прислушивался к каждому шороху в передней в ожидании, что вот сейчас отворятся двери, войдут дамы и увидят меня в этом позорном наряде, и я должен буду перед ними плясать, как танцор на театре, с разными изысканными позами и телодвижениями. От невыносимого стыда я бежал в отдаленную комнату, но и там я, уже не стесненный ничем, вытянув ноги и вздернув свои панталоны, с бессмысленным отчаянием глядел на свои открытые щиколотки и эти маленькие башмачки, которые, казалось, так и вопили мне: пастушок! Их черный глянец так резко выделялся на ровной белизне чулок и завершающие их бантики так назойливо красовались над узкими носочками, что сердце у меня раздиралось на клочки. Я то ставил их рядом, то, терзаясь, вертел их во все стороны и чувствовал, что нельзя от них избавиться. Что подумает обо мне мамзель Дорис? И как будут смеяться кузины! Мне представлялось, что и я на сцене, в полном наряде, танцую с Агнюшей балет. И я вскакивал в каком-то исступлении и с безумной решимостью, как человек, у которого отрезаны все пути, шел навстречу опасности.

Приезд дам был критическим моментом. Я слышал, как к крыльцу подъехал возок, как дамы долго раздевались в передней. Душа во мне замерла. Я взглядывал на свои ноги и готов был бежать стремглав. Нужно было крепко держать себя в руках, чтобы устоять на месте. Наконец дамы появились, тоже разряженные к танцам, в коротеньких платьицах и прюнелевых башмачках, в сопровождении хорошенькой гувернантки, все с веселыми лицами как бы в ожидании праздничного удовольствия. Я встретил их, силясь казаться равнодушным и стараясь как-нибудь скрыть свою низенькую обувь. Напрасные уловки! Проницательный женский взор тотчас нашел мое слабое место. Как только оглянула меня старшая кузина, она воскликнула с усмешкой: «Борис в башмачках!» Я весь вспыхнул, как будто кто-нибудь поймал меня на месте преступления. Все взоры тотчас устремились на проклятые мои бантики, и я стоял пристыженный, краснея до ушей, не зная, что делать со своими бедными ногами, накрепко заполненными в танцевальную обувь. Боже мой, что бы я дал в эту минуту, чтобы быть в тяжелых, неуклюжих сапогах с стучащими каблуками! Но я к этому несносному уроку был обут, как дамы; я чувствовал на себе тонкие чулочки, туго схваченные подвязками под коленом, и легкие, как пух, туфельки с миловидными бантиками. И в этом унизительном виде я был выставлен на позор. Девицы подсмеивались над моим смущением, и это еще более заставляло меня краснеть. А мне предстояло не только целый вечер ходить в этой женской обуви, но и отличаться в танцах. Явился танцмейстер со своею скрипкой, и я должен был на виду у всех, на первом месте, становиться в плясовые позиции, выставляя напоказ свои белые щиколотки и обращенные в противоположные стороны низенькие башмачки, и затем, с грациозно опущенными руками, манерно изгибая носки, выделывать глупейшие па. Музыка пищала, и целая шеренга мужских и дамских ног в танцевальной обуви, мальчики с бантиками, а девицы с наискось завязанными ленточками, вытягивались, извивались, прыгали в каданс. Чем более я конфузился, тем более я был неловок. Поминутно раздавался идущий мне прямо в сердце голос танцмейстера: «Tournez vos pieds! Comment tenez-vous vos bras?»* И к довершению всей этой унизительной процедуры меня заставляли плясать ненавистный мне гавот, которым непременно оканчивался танцкласс. А тут сидела хорошенькая гувернантка и смотрела, как я в своем вырезном лифчике, в белых чулочках и открытых башмачках смиренно стою с вывернутыми ногами и под звуки скрипки выкидываю разные прыжки! Где же тут было казаться взрослым и серьезным молодым человеком? Если требовалось радикально

162

вылечить меня от излишнего юношеского самомнения, то нельзя было придумать лучшего лекарства.

И через два дня повторилась та же история. Снова я с сокрушенным сердцем напяливал приготовленные для танцев белые чулки, стыдливо надевал миловидные башмачки с бантиками и в смущающем душу наряде должен был целый вечер упражняться с девицами в ненавистном мне прыганье. И этому не предвиделось конца; тоска меня разбирала. Даже вне урока я встречался с кузинами сконфуженный и унылый, тщательно избегая разговоров о танцклассе, что, разумеется, подавало повод к некоторому дразнению. Пошли шутки насчет розовых полосок и вырезного лифчика, которые действовали на меня, как булавочные уколы. Особенно неприятно мне было, когда старшая кузина с притворным интересом рассказывала посторонним, как меня наряжают к танцам. С услаждением повторяемая насмешливая фраза: «Boris en petits souliers à pompons, dansant la gavotte...»* уязвляла меня в самое сердце и заставляла краснеть до корня волос. Мне казалось, что выводятся наружу самые сокровенные мои тайны, которые должны покрыть меня вечным позором. Я ужасно боялся, чтобы не завелись танцклассы при гостях, и еще более, чтобы на Святках нас не заставили танцевать наряженными. Кузины находили, что это было бы необыкновенно весело, а меня всякий намек приводил в несказанное волнение. Это было давно ожидаемое завершение танцклассов. Теперь мы уже достаточно обучены, есть и дамы; стоит сшить костюмы и учинить представление, и тогда что со мною будет?

Все старые образы восстали предо мною: и детский маскарад, и мальчик, танцующий балет. Вид портного Власа повергал меня в трепет. Я ожидал, что он, как некогда при мадам Манзони, пришел снимать с меня мерку и шить мне короткие штаны в обтяжку, телесного цвета, в которых я должен буду плясать перед публикой. При этой мысли у меня кровь цепенела, но тем упорнее она меня преследовала. Я воображал, что для усмирения вечно торчащих на голове вихров меня, чего доброго, завьют в папильотки и я должен буду целый день ходить с бумажками на голове, прячась от всех и краснея при всякой встрече, а вечером зажгут люстры, соберутся гости и на меня будут напяливать эти плотно облегающие короткие штаны телесного цвета, наденут к ним вестончик с бантиками без рукавов, и я в завитых буклях, красуясь в белых как снег шелковых чулках и миниатюрных глянцевых башмачках, украшенных помпончиками или пряжечками, должен буду шествовать с Агнюшей в полный публикой зал и при всех танцевать этот гнусный гавот, которому я, на беду свою, научился изрядно, за что даже получал похвалы. Сколько после этого будет смеха и рассказов! Весь город будет знать, что я плясал в коротких штанах и шелковых чулках!

Однако и на этот раз опасения были напрасны. О костюмированных танцах не думали, и у меня отлегло сердце. Танцклассы хранили свой простой, семейный характер и скоро, под влиянием молодости и общего веселого настроения, все эти первые впечатления сгладились. Через несколько уроков я уже спокойно подтягивал свои белые чулки, стараясь, чтобы не было на них ни морщинки, согласно наставлениям мадам Манзони, что хорошо подтянутые чулки служат признаком благовоспитанности. А к концу зимы я уже с некоторым увлечением отплясывал вошедший тогда в моду галоп с хорошенькою гувернанткой и не без тайного удовольствия, смешанного со стыдом, надевал башмачки, готовясь к этому упражнению. Одушевлявшее нас беззаботное, дружеское веселье охватило и танцы, и костюм придавал им что-то необычайное, что меня волновало и мне нравилось. Никто уж не подшучивал над вырезным лифчиком с розовыми полосками, и я облекался в него с мыслью об оживленном вечере с милыми дамами. Я даже втайне мечтал о том, чтобы меня нарядили пастушком или баском, но только чтобы танцевать с кузинами и ни за что при чужих.

163

Всякое постороннее лицо все еще приводило меня в смущение, а когда изредка приходилось выезжать, опять поднималась тревога. Первый выезд был на детский бал по подписке, который танцмейстер давал в большой зале Дворянского собрания для всех своих учеников и учениц. Это было чуть ли не на вторую зиму после начала уроков. Он сам возвестил нам эту ошеломляющую новость и с свойственным ему шутливым тоном прибавил: «Prépares vos mollets»*. Меня это возмутило. Чтобы я свои независимые икры стал готовить для презренных танцев! Да из чего он это взял? И все-таки настала печальная минута, когда пришлось свои бедные икры затягивать к балу в тонкие чулочки, надевать со вздохом неизбежные башмачки и ехать танцевать при многочисленной публике. Приезд произвел на меня одуряющее действие, но я скоро успокоился, увидев себя затерянным в массе детей. Я протанцевал одну кадриль и затем счел свои обязанности исполненными, и весь остальной вечер бродил задумчивый и одинокий среди кружащейся вокруг меня детской толпы. Меня оставили в покое, только на следующий день дядя Петр Андреевич Хвощинский заметил мне, что я дурно себя вел, не хотел танцевать. Но я очень гордился своей независимостью.

Со временем, вращаясь в московском большом свете, я увидел, что мои родители были совершенно правы, настаивая на том, чтобы мы учились этому весьма естественному в собраниях молодежи упражнению, и даже сожалел о том, что под влиянием ребяческих предубеждений никогда не хотел выучиться ему порядком. Отец знал, что всякие пригодные в общежитии ловкость и умение, приобретенные человеком, составляют для него преимущество. Особенно когда в упражнении участвуют все сверстники, неприятно отставать от других. И не только это причиненное мне воображаемое горе не оставило по себе тяжелого следа, а напротив, оно еще глубже и сильнее запечатлело во мне память об этой блаженной поре моей жизни. И теперь, на старости лет, я с каким-то неизъяснимо сладостным чувством вспоминаю все эти невинные детские волнения, которые представляются моему воображению и живее и ярче, нежели многое другое. Они переносят меня в мои ранние годы, а я как бы переживаю вновь все эти странные ребяческие ощущения. Они принесли мне ту существенную пользу, что значительно посбавили неуместного детского самолюбия, приучили меня управлять собою и отучили от ложного стыда. Застенчивость осталась, но в гораздо меньшей степени и не по таким бессмысленным поводам.

Мне памятен финал этой танцевальной эпопеи, которая играла в моем детстве не последнюю роль. Мне было уже около шестнадцати лет, а я все еще с грустью наряжался к танцклассу в свой постылый костюм, стараясь укрываться от посторонних взоров. В эту зиму уроки не оживлялись присутствием двоюродных сестер, которые остались в деревне, и я вернулся в свою обычную колею, погруженный в книги и лишь нехотя подчиняясь танцмейстеру, как вдруг случилось необычайное событие: нас с братом Василием пригласили на бал в Институт благородных девиц, с начальницей которого мать была дружна. Я был уже довольно благоразумен, чтобы приходить от этого в отчаяние; однако я порядочно смутился известием, что меня повезут танцевать в женское заведение, и еще более меня покоробило, когда я узнал, что приказано ехать в башмаках. Здесь соединялось все, что мне наиболее претило: я гнушался танцами, терпеть не мог наряжаться и очень не любил привлекать к себе внимание. К тому же к большому обществу я был совсем непривычен: в первый раз после детского бала, где я был еще ребенком, приходилось выезжать, и в таком необычайном наряде, который внушал самые тревожные ожидания. Сердце у меня сжалось, когда опять явился несносный башмачник и принес заказанные для вечернего наряда сияющие как зеркало бальные башмачки с кокетливо сложенными бантиками, насаженными в виде помпончиков почти у самого носка. К ним велено было

164

надеть черные шелковые чулки, добытые для этого важного случая из старого отцовского гардероба. Мать сама их нам вручила, радуясь, что дети будут так мило одеты, и брату это, по-видимому, доставляло большое удовольствие, а мне это был нож острый. Мне живо представилась вся нарядность предстоящего торжества и роль светского кавалера, которую я должен был на нем разыгрывать. Надо было для этой роли убираться щеголем с головы до ног. Как я ни готовился к этому событию, невольный страх овладел мною, когда пришлось на парадный бал облекаться в тонкую рубашку с гофрированными манжетами и напяливать полупрозрачную сеть шелковых чулок, с маленькими бантиками на маленьких туфельках. Вся душа во мне трепетала. При этом надобно было намазать себе волосы душистой помадой и тщательно пригладить свои непокорные вихры, завязать красивым бантом светлый галстук под широким, окаймленным сборками отложным воротничком, нарядиться в черную курточку с открытым белым жилетом, с трудом напялить купленные для вечера палевые перчатки и в полном бальном одеянии явиться в качестве записного танцора среди великого множества незнакомых девиц. Такой напасти со мной еще не было. Я совершил свой туалет с чувством предстоящего мне какого-то сверхъестественного подвига. Отец, случайно проходя мимо, нашел меня погруженным в меланхолическое созерцание своих ног, изящно обутых для бала. Он спросил, что я так пристально смотрю, и нашел, что все хорошо. Мне совестно было признаться, что я бог знает что бы дал, чтобы меня не везли танцевать в институт в этих унизительных туфельках. Я понимал уже, что это пустое ребячество, что стыдиться тут нечего, но не мог отделаться от щемящего чувства при виде кокетливых помпончиков, вздымающихся на моих оконечностях. Напрасно я твердил себе, что взрослому мальчику глупо этим огорчаться; сердце у меня ныло при мысли, что я в этих шелковых чулочках и маленьких башмачках должен выставляться напоказ перед всеми институтками.

Так меня и повезли. Когда я, разряженный, сел на возок, мне хотелось все ехать и ехать и никогда не доехать. Но лошади повернули наконец на институтский двор и остановились у парадного крыльца. Я обомлел, увидев ярко освещенные окна и съезд экипажей. Решительная минута настала; двери распахнулись, надобно было туда идти и там танцевать. Сердце у меня сильно билось, когда я вслед за матерью поднимался по широкой институтской лестнице и затем вошел в облитый светом зал, где ярко горели люстры и стояли целые ряды готовых к балу девиц. Разумеется, все взоры тотчас устремились на молодых танцоров, которые явились в женский монастырь во всех своих доспехах и расфранченные, тщательно причесанные и напомаженные, в гладко натянутых палевых перчатках, в шелковых чулках и башмаках шествовали за своею маменькою, чтобы поклониться начальнице. И как только мы отвесили свои почтительные поклоны и начальница ласково приветствовала привезенных ей нарядных юношей, как заиграла музыка. Надобно было тотчас приступить к исполнению своих обязанностей, пустить в ход свои изящно обутые ноги и разыгрывать ненавистную мне роль изящного кавалера. Тут я уже не видел себя затерянным в толпе. Кавалеров было очень немного, и каждый из них выдавался, как петух, среди многочисленной женской фаланги. Я чувствовал, что на меня, как на взрослого юношу, устремлены десятки любопытных глаз, которые следят за каждым моим движением и рассматривают меня во всех подробностях от напомаженного вихра до тщательно расправленных ленточек на оконечностях моих ног. И я должен был выплясывать под этим градом испытующих взоров, перед сонмом окружающих девиц. Я должен был выплясывать в своих шелковых чулочках и новеньких башмачках с красующимися на них бантиками, которые привлекали особое внимание институток, а во мне возбуждали тем большее чувство неловкости, что мы одни щеголяли в этой обуви. Так продолжалась большая часть вечера. На этот раз я не мог отлынивать от танцев, как я делал в других случаях. Не за тем нас нарядили в шелковые чулки и привезли в институт, чтобы сидеть в углу и смотреть на других. Я был тут присяжным

165

танцором, привезенным для увеселения институток, и волею-неволею должен был служить этому весьма противному мне назначению.

Испытание было полное, однако я храбро его выдержал. Я решил, что надобно вести себя благовоспитанным молодым человеком, и скоро вошел в свою роль. Самый мой бальный наряд меня в ней поддерживал. После первых минут я даже не чувствовал особенного волнения и, не конфузясь, протанцевал, сколько от меня требовалось, так что мною остались довольны. Я и сам вернулся домой удовлетворенный и с легким сердцем снял башмачки с бантиками, которые сослужили мне свою службу. За то я их поминаю с благодарностью. Мои родители в этом отношении поступали весьма благоразумно: никогда явно не оскорбляя ложного стыда, они не дали ему потачки, а старались искоренить его единственным верным против него средством — привычкою.

Результатом этой школы было то, что, когда в ту же зиму нас пригласили на юношеский бал к Араповым, куда нас отправили одних с гувернером, я ехал уже без всякого волнения. И когда сама хозяйка дома, красивая и нарядная Мария Ивановна Арапова144, спросила меня, хочу ли я с ней танцевать кадриль, я почтительно отвечал, что это будет для меня большая честь, и безукоризненно исполнил свое дело. Она после говорила об этом отцу, и я был очень польщен ее отзывом. Многим детям приходилось проходить через подобные мытарства. Между прочим, покойный наследник рассказывал мне, каким мучением были для него танцклассы. Я вспоминал свое собственное детство. Их так же наряжали к уроку в чулки и башмаки с пряжками, и в этом придворном костюме водили иногда на маленькие балы в Эрмитаже, чтобы приучить к светскому обращению. Он говорил, что это было для него хуже всякого наказания. Но в воспитании недурно иногда заставлять детей проделывать то, что им неприятно. Если это делается благоразумно и с умением, от этого, кроме пользы, ничего не может произойти. Через это выделывается характер и приобретается привычка терпеливо сносить маленькие жизненные неприятности, которыми усеян путь человека.

Танцы служили нам вместе с тем отличною гимнастикою в зимнее время, когда велась преимущественно комнатная жизнь. Мы, впрочем, всякий день делали прогулку перед обедом или копались в снегу в палисаднике, накидывая гору, с которой потом катались на салазках. Иногда учинялись семейные катания в огромных санях, с сидением спереди и сзади и с лавкою посередине. В них пичкались дети всех возрастов, и эта неуклюжая колымага, запряженная четверней вороных с форейтором, разъезжала по улицам Тамбова. Но особенно я любил, когда отец брал меня с собой кататься в маленьких санках на рысаке. Обыкновенно мы ездили за город по реке и затем в лежащий за рекою большой сосновый бор, окружающий Трегуляев монастырь145. Эти прогулки оставили во мне самое поэтическое воспоминание. После городских впечатлений суровый зимний пейзаж носил на себе печать какого-то грустного и торжественного величия. Особенно, когда мы въезжали в лес, нас охватывало что-то волшебное и таинственное. По сторонам из глубоких сугробов вздымались громадные стволы вековых сосен, которых темно-зеленые ветви причудливо переплетались над головами, сгибаясь под тяжестью навалившего на них снега. В лесу не слышно было ни шороха, и былые стены монастыря, как заколдованный замок, пустынно возвышались среди зимней зелени. А в морозный солнечный день как весело было лететь по реке и видеть сверкающие в воздухе бесчисленными искрами пылинки инея!

Любил я эти прогулки и в начале марта, когда грачи уже прилетели, и первый пригрев весеннего солнца, особенно по деревням, сообщал воздуху какую-то мягкость, соединявшуюся с запахом начинавшего отходить навоза. С соломенных крыш падала капель оттаявшего снега, и чириканье птиц раздавалось звонче прежнего. Все это предвещало наступление весны, когда начиналось для нас уже полное блаженство.

166

В эту пору мы обыкновенно отправлялись гулять с Федором Ивановичем на высокий берег реки, откуда вид простирался на лежащие по ту сторону обширные луга, за которыми возвышались холмы, покрытые лесом. В этой местности город был почти что деревнею. Все весенние впечатления чувствовались живо и составляли источник всевозрастающих наслаждений. Каждый шаг в обновлении природы возбуждал в нас радостные ощущения: сначала шум потоков, мутными волнами стремящихся под гору, затем, при дальнейшем таянии снега, первые проталины с пробивающеюся на них зеленою травкою, упоение воздуха, согретого живительными лучами весеннего солнца, наконец, широкое половодье с крутящимися струями и несущимися по ним глыбами льда. С каким восторгом встречали мы первую желтую или белую бабочку — признак возвращающейся к нам весны! Каждая вновь прилетевшая птичка казалась старым другом, вернувшимся из дальнего странствования. Особенно мы наслаждались, когда Святая неделя была поздняя и теплая. Тогда мы с самого утра, запасшись крутыми яйцами и хлебом для завтрака, отправлялись за город вдоль реки, на любимое наше место за дачею Андреевских, где была уже совершенная деревня, где не было видно ни людей, ни жилищ. Там мы садились на свежую траву и проводили целые часы, упиваясь благоуханием весеннего воздуха, любуясь широким раздольем реки, еще не вошедшей в свои берега, слушая жужжание воскресших от зимнего сна насекомых и радостное пенье жаворонков, витающих в небесах. А между тем издали к нам приносился звон городских колоколов, возвещающих торжественный, непрерывно продолжающийся весенний праздник.

 

Рабочий кабинет Б. Н. Чичерина. 1890 — начало 1900-х гг.

Нередко, особенно когда дни становились длиннее, мы по тому же берегу совершали вечерние прогулки. С одной стороны тянулись длинные заборы с кой-где возвышающимися из-за них деревьями, уже покрытыми свежею зеленью, и между ними низкие, невзрачные домики тамбовских мещан, которые, сидя у своих ворот на прилавках, особенно в праздничные дни, мирно наслаждались теплым весенним вечером,

167

поигрывая на гармониях или смотря на ребятишек, играющих в бабки. С другой стороны открывался прелестный вид: внизу гладкая как зеркало река, вдоль которой вдали красивым изгибом возвышались городские белые здания и церкви; за рекою бархатные, блестящие весеннею зеленью луга, а за лугами — темный сосновый бор, среди которого белела архиерейская дача. Навстречу нам через реку переплывали возвращающиеся домой пестрые стада с радостным мычанием, и все это было, как золотом, облито теплыми лучами заходящего солнца. Мы опять шли на свое любимое место за дачу Андреевских и долго там сидели, окруженные носящимся в воздухе благоуханием трав и цветов, наслаждаясь вечернею прохладою и царящею кругом тишиною, которая прерывалась только щебетанием птиц в густом тростнике, да приносящимся к нам из дальнего леса звонким голосом кукушки или щелканьем соловья. Когда мы поехали в Москву для приготовления к университету и нам пришлось проводить весну в большом, душном, пыльном и шумном городе, меня охватывала невыразимая тоска. Душа моя жаждала весенних впечатлений и рвалась в мирный край, где я привык жить заодно с природою. Как нарочно, в это время учитель немецкого языка задал мне сочинение о преимуществах больших городов перед малыми. Я, изложивши все выгоды более просвещенной среды и господствующих в ней живых умственных интересов, прибавил, однако, что маленькие города имеют такие стороны, которых ничто не может заменить, и тут я начертал картину появляющейся весны и все те поэтические наслаждения, которые она с собою приносит. Думаю и теперь, что мирная патриархальная жизнь маленького городка, вдали от столичного шума и суеты, в полудеревенской обстановке, благотворно действует на молодые души. Они привыкают не увлекаться шумным разнообразием внешних впечатлений, а более сосредоточиваются в себе и наслаждаются тихими радостями домашней жизни и красотами обновляющейся по вечно однообразным законам природы.

Но все эти весенние городские впечатления были ничто в сравнении с теми бесконечными наслаждениями, которые мы испытывали, когда переезжали из города в деревню. Хотя расстояние было всего девяносто верст, но это считалось целым путешествием; к нему готовились заранее, как к какому-то важному и трудному делу. Из Караула приходил большой обоз, подвод в пятнадцать или двадцать. Весь дом должен был подняться и переселиться на новое место. В течение нескольких дней происходила большая укладка; суета была невообразимая. Все это нас, конечно, чрезвычайно занимало, и мы горели нетерпением увидать свой милый Караул. Наконец после долгих сборов мы пускались в путь; тянулась длинная вереница экипажей, нагруженных и детьми, и няньками, и пожитками, с бесчисленным количеством ящичков, кулечков, узелков. Редко мы совершали путь в один день, а большею частью ночевали дорогою, в первые годы обыкновенно в Княжой у Ковальских, а позднее в купленной отцом деревне Периксе, лежащей на полпути. В Караул мы обыкновенно приезжали к вечеру. И с какими чувствами мы к нему приближались! Уже вид находящейся в двадцати верстах безобразной Золотовской церкви заставлял нас трепетать от радостного ожидания. Мы издали высовывались из экипажа и присматривались, не видать ли шпиля караульской церкви или крыльев ветряной мельницы; когда же мы наконец, переехав Панду, выезжали на собственные наши луга, то сердце так и прыгало от восторга. Да и было чему радоваться. Есть минуты неизъяснимого наслаждения, которые так глубоко врезываются в память, что они не забываются до конца жизни. Такие минуты довелось мне испытать в молодые годы при возвращении в Караул. Помню, как однажды, приехав один с матерью прежде остального семейства, я, проснувшись довольно рано утром, увидел лезущие в окно ветви цветущей сирени, и свежий весенний запах хлынул в поднятую раму. Наскоро одевшись, я побежал в сад, и меня охватило все обаяние прелестного, тихого, теплого майского утра. На небе не было ни облачка, солнце сияло в полном блеске, кругом пышно цвела сирень, в душистом воздухе слышалось жужжание мух и веселое пение


Дата добавления: 2015-07-20; просмотров: 44 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
МОЕ ДЕТСТВО 3 страница| МОЕ ДЕТСТВО 5 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.011 сек.)