Читайте также:
|
|
У Фета есть одно стихотворение, почему-то не замеченное критиками. Оно всегда восхищало меня смелой причудливостью своей композиции, классической четкостью каждого образа, каждой строки.
Если не знать, кто его автор, никак не догадаешься, что Фет. Так не похоже оно на прочие его стихотворения, главная прелесть которых в расплывчатых полутонах и оттенках. Все оно такое монолитное, что дробить его на части невозможно: шестнадцать строк — одна-единственная фраза. Привожу его полностью и приглашаю читателей пристально вчитаться в него:
Как ястребу, который просидел На жердочке суконной зиму в клетке, Питался настрелянною птицей, Весной охотник голубя несет С надломленным крылом — и, оглядев Живую пищу, старый ловчий щурит Зрачок прилежный, поджимает перья И вдруг нежданно, быстро, как стрела, Вонзается в трепещущую жертву, Кривым и острым клювом ей взрезает Мгновенно грудь и, весело раскинув На воздух перья, с алчностью забытой Рвет и глотает трепетное мясо, — Так бросил мне кавказские ты песни, В которых бьется и кипит та кровь, Что мы зовем поэзией. — Спасибо, Полакомил ты старого ловца!'
«Бросил» Фету эти «лакомые» песни старинный его друг Лев Толстой. Своим стихотворением Фет благодарит Льва Толстого за этот драгоценный подарок.
Песни — чечено-ингушские. Толстой нашел их в одном русском этнографическом сборнике, изданном в Грузии в 1868 году2. «Сокровища поэтические необы-
1 А. А. Фет. Графу Л. Н. Толстому. Полное собрание сти
хотворений. Л., 1937, стр. 271.
2 Сборник сведений о кавказских горцах, вып. I. Тифлис,
1868.
чайные», — отозвался он об этих песнях в письме к Фету'.
Они были напечатаны прозой. В сущности, то был не перевод, а подстрочник. Фет попробовал перевести их стихами, но искусство перевода никогда не давалось ему. Перевел он их довольно неумело, и они остались в литературе без отклика. Один из его переводов читается так:
Станет насыпь могилы моей просыхать, И забудешь меня ты, родимая мать. Как заглушит трава все кладбище вконец, То заглушит и скорбь твою, старый отец2.
Много лет спустя Лев Толстой вспомнил эту чечено-ингушскую песню о могиле джигита и воспроизвел ее в двадцатой главе своей повести «Хаджи Мурат». Воспроизвел не в фетовском переводе, а в прозе:
«Высохнет земля на могиле моей, и забудешь ты меня, моя родная мать! Порастет кладбище могильной травой, заглушит трава твое горе, мой старый отец».
Эти строки почти целиком совпадают с опубликованными в «Сборнике сведений о кавказских горцах».
Через девяносто пять лет после того, как появился в печати первый перевод этой песни, ее перевел Н. Гребнев. В его переводе она читается так:
Под горою укроет могила меня, И забудет жена, что любила меня. Насыпь черную травы покроют весной, И меня позабудет отец мой родной 3.
По смыслу она почти полностью совпадает и с переводом «Сборника сведений» и с переводом Фета. Впрочем, есть в ней одно слово, одно-единственное, но очень важное слово, которое меняет все содержание песни. И в «Сборнике», и в «Хаджи Мурате», и у Фета
1 Письмо от 26 октября 1875 года. Л. Н. Толстой. Полное
собрание сочинений, т. 62. М., 1953, стр. 209.
2 А. А. Фет. Полное собрание стихотворений. Л., 1937,
стр. 629.
3 «Песни безымянных певцов». Махачкала, I960, стр. 388.
говорится, что героя забудет мать, а в переводе Греб-нева — жена.
Спрашивается, имел ли он право, не считаясь нн с Фетом, ни с Толстым, ни с подлинным текстом, перекраивать песню на свой собственный лад и вносить в нее такое содержание, какого в подлиннике она не имеет? Можно ли разрешать переводчикам такие необузданные вольности?
— Где гарантия, — скажут читатели, — что тот переводчик, который позволил себе заменить женой родную мать, не введет таких же отсебятин и в другие свои переводы?
Случай этот, вообще любопытный, не лишен принципиального значения, и мне хотелось бы вникнуть в него несколько глубже.
Гребнев перевел не одну эту песню, а без малого триста других: песни аварцев, черкесов, кумыков, кабардинцев, адыгейцев, осетин. Досконально зная кавказский фольклор, он, очевидно, пришел к убеждению, что песня о могиле джигита нарушает один из важнейших фольклорных канонов — тот, который требует, чтобы мать никогда, ни при каких обстоятельствах не забывала погибшего сына. Недаром кумыки в своей песне поют:
Жена овдовеет — к другому уйдет, А матери, грудью кормившие нас, Растившие нас и любившие нас, Услышат, что пали мы в горестный час, И сами слезами себя изведут, И сами в сырую могилу сойдут.
Знание всей массы памятников кавказского народного творчества, очевидно, и привело переводчика к мысли, что образ матери, вкравшийся в подлинник, противоречит мировоззрению народа, создавшего песню. Отдельная песня была воспринята им как некая частность великого целого.
Очень возможно, что именно этим и объясняется его отступление от оригинального текста.
Правильно ли он поступил?
Для меня этот вопрос остается открытым. Вообще говоря, у переводчика нет ни малейшего права всту-
пать в полемику с переводимыми текстами и вносить в них свои коррективы. Но в данном конкретном случае эта полемика, пожалуй, вполне допустима, так как в основе произведенной Гребневым трансформации образа лежит не каприз переводчика, а вполне законное стремление к наиболее верному воссозданию подлинника. Тем более что подлинник в чеченском фольклоре допускает большое число вариантов.
Вообще, имеет ли право переводчик полемизировать н своем переводе с автором переводимого текста?
Это случается гораздо чаще, чем думают.
Украинский переводчик М. П. Старицкий, с которым мы уже познакомились на предыдущих страницах, прибегал к методу трансформации переводимого текста буквально на каждом шагу.
Переводя, например, «Сербские народные думы и песни» и встретив там рассказ о красавице, которая в подлиннике
Запищала, как свирепая гадюка... — он заменил это сравнение такими словами: Як заб'ется мов зозуля сива...
Зозуля по-украински кукушка. Превращая змею в кукушку, Старицкий пояснял эту трансформацию так: хотя сравнение жалобного вопля со змеиным шипением вполне соответствует сербским фольклорным традициям, буквальное воспроизведение этого образа вызовет в уме украинского (равно как и русского) читателя другие ассоциации, совершенно не схожие с теми, какие тот же образ вызывает у серба.
Чтобы впечатлению, какое производит данная метафора в подлиннике, могло хоть отчасти уподобиться то, какое она произведет в переводе, Старицкий и счел себя вправе заменить «свирепую гадюку»-—«кукушкой», наиболее привычной для украинской фольклорной традиции.
Пример этот заимствован мною из поучительной статьи В. В. Коптилова «Трансформация художественного образа в поэтическом переводе», где, кстати ска-
зать, отмечается, что позднейший переводчик «Сербских песен» Леонид Первомайский воспроизвел эту же сербскую метафору в точности, не прибегая ни к каким трансформациям:
Засичала, паче зм!я люта '.
Леонида Первомайского, как мы видим, ничуть не смутило то обстоятельство, что метафора «противопоказана» украинской фольклорной поэзии.
Здесь, как и во всех других областях литературного творчества, нет и не может быть универсальных рецептов.
1 В. В. К о п т и л о в. Указ. соч. Сб «Теория и критика перевода», стр. 39—40.
V
«ДОН-ЖУАН»
Если бы мне предложили назвать перевод, окончательно, раз навсегда посрамивший зловредную теорию буквализма, я, конечно, назвал бы перевод «Дон-Жуана» Байрона, исполненный Татьяной Гнедич (М.—Л., 1964).
Бессмертную эту поэму переводили не раз. Мне с детства запомнился перевод П. А. Козлова (не смешивать с Иваном Козловым). Это был вполне корректный перевод, но до того худосочный, что русские люди, читая его, невольно представляли себе Байрона бесталанным сочинителем скучнейших стишков.
Позднее, уже в советское время, «Дон-Жуан» появился в переводе Георгия Шенгели. Шенгели был поэт и труженик, но его многолетняя добросовестная работа над гениальным произведением Байрона именно из-за ошибочных принципов, которые легли в ее основу, оказалась проделанной зря. Если в литературе н вспоминают порой этот перевод «Дон-Жуана», то лишь в качестве печального примера для других переводчиков: как никогда, ни при каких обстоятельствах не следует переводить поэтический текст.
В погоне за механической, мнимой точностью Шен-гели попытался воспроизвести каждую строфу слово в слово, строка за строкой, не заботясь о передаче ее искрометного стиля. Вместо обаятельной легкости — тяжеловесность неудобйчитаемых фраз, вместо светлого искусства — ремесленничество.
Поэтому такой радостью — воистину нечаянной радостью! — явился для нас «Дон-Жуан» в переводе Татьяны Гнедич.
Читаешь этот перевод после былых переводов, и кажется, будто из темного погреба, в котором ты изнывал от тоски, тебя вдруг выпустили на зеленый простор. К удивлению русских читателей, вдруг оказалось, что «Дон-Жуан» — это вовсе не скопление бесчисленных рифмованных ребусов, которые никому не интересно отгадывать, но кристаллически ясное произведение искусства, вполне достойное того восхи-
щения, с каким его встретили и Пушкин, и Гёте, и Шелли, и Вальтер Скотт, и Мицкевич.
Татьяна Гнедич словно сказала себе: пусть пропадают отдельные образы, отдельные краски оригинального текста, лишь бы довести до читателя эту кристаллическую ясность поэмы, живую естественность ее интонаций, непринужденную легкость ее простой и отчетливой дикции. Только об этом она и заботилась. Иная строфа после ее перевода утратила чуть не половину тех смысловых единиц, какие имеются в подлиннике: переводчица охотно выбрасывала десятки деталей ради того, чтобы обеспечить своему переводу ту четкую речевую экспрессию, которая свойственна подлиннику. Долой словесную муть и невнятицу!
Вслушайтесь, например, как звучат в переводе Гнедич те лицемерные вопли, которыми с видом оскорбленной невинности осыпает ревнивого мужа только что изменившая ему донна Юлия, в то самое время, когда у нее под постелью спрятан молодой Дон-Жуан (песнь первая).
Этот стремительно бурный поток притворных самовосхвалений, лживых упреков и жалоб переводчица воссоздает с таким искусством, что слышишь — действительно слышишь —все модуляции голоса искренне разгневанной женщины:
«Ищите всюду! — Юлия кричала. — Отныне ваша низость мне ясна! Как долго я терпела и молчала, Такому зверю в жертву отдана! Смириться попыталась я сначала! Альфонсо! Я вам больше не жена! Я не стерплю! Я говорю заранее! И суд и право я найду в Испании!
Вы мне не муж, Альфонсо! Спору нет, — Вам и названье это не пристало! Подумайте! Вам трижды двадцать лет! За пятьдесят — и то уже немало! Вы грубостью попрали этикет! Вы чести осквернили покрывало! Вы негодяй, вы варвар, вы злодей, — Но вы жены не знаете своей!..
Не мне ли итальянец, граф Каццани, Шесть месяцев романсы распевал? И не меня ли друг его, Корньяни, Испанской добродетелью назвал? У ног моих бывали англичане, Граф Строганов к любви моей взывал, Лорд Кофихаус, не вымолив пощады, Убил себя вином в пылу досады!
А как в меня епископ был влюблен? А герцог Айкр? А дон Фернандо Нуньес? Так вот каков удел покорных жен: Нас оскорбляет бешеный безумец — К себе домой нахально, как в притон, Приводит он ораву с грязных улиц! Ну, что же вы стоите? Может быть, Жену вы пожелаете избить?
Так вот зачем вчера вы толковали. Что будто уезжаете куда-то! Я вижу, вы законника призвали: Подлец молчит и смотрит виновато! Такую массу глупостей едва ли Придумали бы вы без адвоката! Ему же не нужны ни вы, ни я, — Лишь низменная выгода своя!
Вы комнату отлично перерыли, — Быть может, он напишет протокол? Не зря ж ему вы деньги заплатили! Прошу вас, сударь, вот сюда, за столГ А вы бы, дон Альфонсо, попросили, Чтоб этот сброд из комнаты ушел: Антонии, я вижу, стыдно тоже!» (Та всхлипнула: «Я наплюю им в рожи!»)
«Ну, что же вы стоите? Вот комод! В камине можно спрятаться! В диване! Для карлика и кресло подойдет!
Дата добавления: 2015-07-17; просмотров: 58 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ВЫСОКИЕ ЗВЕЗДЫ | | | К. Чуковский 25? |