Читайте также:
|
|
Начиная с середины 1830-х годов границы романтического художественного мира Лермонтова раздвигаются. Исследователь Д. Е. Максимов в книге, посвященной поэзии Лермонтова, проследил появление и нарастание новых тенденций в творчестве поэта в середине 1830-х годов. Перемены проявились в создании «Маскарада» (1835) — драмы, в которой герой демонического толка одновременно был человеком света, несущим в себе все его психологические и социальные черты. «Демон, сошедший в быт»,— так определил Арбенина исследователь. Новое сказалось и в появлении иного героя в лирике — человека простого сознания. Новое — в интонационном разнообразии зрелой лермонтовской лирики. Единичность, уникальность лирического героя ранней лирики поэта к середине 1830-х годов была в известной степени потеснена, и это уже готовило «Думу» — стихотворение, в котором проблема поколений, проблема человека в идеологическом контексте конкретной исторической эпохи стала одной из центральных. Однако у Лермонтова человек и время предстают не как введение новой темы. Они неразрывно связаны с проблематикой ранней лирики.
Сразу бросается в глаза отличие этого стихотворения от более ранних; в нем передан другой тип сознания, следовательно, мы вправе говорить и о новом герое. Сознанию лирического героя Лермонтова-романтика, охватывающему и осмысляющему добро и зло как предельные проявления жизни, тяготеющему к действию, борьбе, противопоставлено иное отношение к жизни:
К добру и злу постыдно равнодушны,
В начале поприща мы вянем без борьбы...
Предметом анализа и самоанализа теперь становится именно этот тип личности, прежде не останавливавший на себе внимания поэта. В «Думе» аналитическому осмыслению подвергнуто сознание, которое пребывает в сугубо земной плоскости, не помышляет о небе, не ищет «чудесного», сознание, в значительной степени обусловленное социально-историческими условиями.
В «Думе» с первой строки Лермонтов заявляет, что главное в его произведении не индивидуум, а люди определенной эпохи — его современники. «Печально я гляжу на наше поколенье!» — первая строчка стихотворения. «Я» по-прежнему на первом плане; мнение, оценка лирического героя первостепенна и подается как бесспорная; и все же словосочетание «наше поколенье» свидетельствует, что герой действительно ощутил себя его органической частицей. А далее «я» практически уходит из текста, оно заменено другим местоимением — «мы». Оказывается, что в тот момент, когда человек выходит за пределы собственного «я», начинает осознавать вне его находящуюся жизнь, ему приоткрывается, становясь предметом диалектического анализа, и его собственная духовная жизнь. Лишь ощутив себя внутри своего времени, перенеся центр внимания с «я» на «мы», можно в полной мере осмыслить трагическую природу человеческого бытия. Совмещение философского и исторического взглядов дает особое зрение. Взгляд на природу человеческой личности с учетом исторического момента, особенностей социального бытия позволяет разглядеть двойственную природу философских категорий, оспорить те ценности, которые казались незыблемыми и достаточно долго таковыми оставались.
Дума лирического героя охватывает все аспекты жизни и сознания: прошлое — настоящее — будущее (исторический опыт «отцов» и настоящее «детей»), природу познания и действия, праздник жизни и бессилие перед ней, науку и «создания искусство», любовь и ненависть. Все эти ключевые для жизни понятия поэт подвергает своеобразному как историческому, так и духовно-нравственному испытанию. Создается впечатление, что все аспекты жизни этого испытания не выдержали. Беспощадно обнаженные пустота грядущего, бремя познания, бесплодность науки, тайный холод души рождают чувство богооставленности, бессмысленности жизненного бытия.
Лермонтов оспорил и ценности, которые на самом деле были спасительны для эпохи 1830-х годов. В пору политической реакции, несвободы слова именно «духовная жажда», философские занятия, самоуглубление помогли поддержать активность духовной жизни. «Величайшее заблуждение,— полагал П.Я.Чаадаев,— видеть в свободе необходимое условие для развития умов». Декабрист Г. С. Батеньков, проведший в одиночном заключении 20 лет, был убежден: «Дух человеческий подобен воздуху — чем более он утесняется, тем сильнее». В ту эпоху рождалось немало глубоких, философски насыщенных идей.
Познание и сомнение» — доминанты духовной жизни 1830-х годов; они поддерживали внутреннюю жизнь, сохраняли человеческую индивидуальность. Лермонтовский герой, знающий и жажду действия, и демонический скепсис, в безграничной преданности своего поколения мысли, сомнению усмотрел немалую опасность для человеческой личности: это возможность утраты действенной жизни, то есть жизни как таковой, и опасность потери морального критерия.
.
..Под бременем познанья и сомненья,
В бездействии состарится оно
К добру и злу постыдно равнодушны,
В начале поприща мы вянем без борьбы;
Перед опасностью позорно малодушны,
И перед властию — презренные рабы.
Не состоя в философских кружках второй половины 30-х годов (они были характерным явлением той поры), Лермонтов угадал двойственность отвлеченного знания. Излишнее самоуглубление и самообнажение души грозили замкнутостью, гипертрофией «я», равнодушием к жизни и, следовательно, бесплодностью интеллектуальных усилий.
Лермонтов отмечает в своем поколении возросшую до невыносимости противоречивость внутренней жизни. В груди — не более чем «остаток чувства», но он «жадно» бережется, а вместе с тем осознается как «бесполезный клад». «Огонь» и «холод тайный» сошлись водной груди. «Лед и пламень» героев пушкинского романа совместились в душе лермонтовского современника. Он сознает двойственность этих состояний, но и не может, и не хочет пожертвовать ни тем ни другим. Напряжение духовной жизни не только обернулось разладом сознания, но и позволило понять его неодолимость, неразделенность с душой. Лермонтовское поколение духовная жажда лишила праздника жизни, но она исключила и духовное насыщение. В этот момент герой «Думы» сознает, что избранность, прежде казавшаяся бесспорной,— лишь иллюзия. «Я» — внутри мира, оно впитало в себя духовную изнеженность времени и (как следствие) подчинилось историческому моменту («Перед опасностью позорно-малодушны И перед властию презренные рабы»). Оказывается, избранность и духовная гордость не предопределяют подлинной свободы и духовной независимости: исторического испытания гордый дух не выдержал. Лермонтов не только уловил односторонность исторически определенных форм духовного сознания, но разглядел опасность односторонности, нецельности в самой природе рефлективности: гипертрофия духовного оборачивается аморальностью мышления.
Тезис о бесплодности целого поколения в «Думе» развернут, поддержан множеством фактов и пояснений. Но стихотворение Лермонтова обнаруживает и иные потенциальные смыслы. От строфы к строфе движется, углубляясь, аналитическая мысль, порожденная земною духовною жаждой. Напряженность исканий, степень самоосмысления личности столь велики, беспощадность самооценки так беспредельна, что все это приходит в противоречие с логическим выводом стихотворения о бесплодности жизни героя и поколения. Неосуществленность, бесплодность жизни трагически осознается самим поколением, но подобный духовный опыт не может быть бесплодным для жизни в целом; само напряжение аналитической мысли становится животворным; нет сомнения, что оно будет востребовано и оценено последующими поколениями.
Стихотворения Лермонтова второй половины 1830-х годов в соотнесении друг с другом не только предлагают варианты устойчивых мотивов (как это было в ранней лирике), но и раскрывают смысловое многообразие человеческого бытия.
В этом плане интересно сопоставить «Думу» и «Бородино» (1837). Преобладание «мы» над «я» характерно и для последнего стихотворения. Но причина появления этого местоимения-образа иная. Если в «Думе» «мы» появляется в результате рефлексии, в ходе длительного и безжалостного погружения в свое «я», то в «Бородино» такое «мы» невозможно и не нужно.
И дело не только в том, что герой в этом стихотворении — человек цельного нерефлективного сознания. Стихотворение 1838 года все построено на думе, на мысли; не столь важным оказывается, какие конкретные факты послужили для них толчком. В заглавие стихотворения 1837 года вынесено событие общенационального значения. Индивидуальная рефлексия на его фоне неуместна. «Мы» — порождено, востребовано и героизировано историческим моментом. Трагическое — в той или иной форме — присутствует в судьбе любого поколения, но природа его различна.
Плохая им досталась доля:
Немногие вернулись с поля...
На фоне этой судьбы драматизм более поздних поколений может показаться иллюзорным. Однако возможен и иной взгляд. Вспомним пушкинское стихотворение 1836 года, посвященное очередной лицейской годовщине («Была пора: наш праздник молодой...»), где предметом авторского осмысления также являлась судьба поколения, где мотив исторической памяти становился центральным:
Вы помните: текла за ратью рать,
Со старшими мы братьями прощались
И в сень наук с досадой возвращались,
Завидуя тому, кто умирать Шел мимо нас...
Неслучайно стихотворения Пушкина и Лермонтова создаются почти одновременно, их разделяет всего год: близилось двадцатипятилетие Бородинской битвы. Братство поколений, братство общенациональное предстает как норма и как идеал (у Лермонтова находим употребление того же понятия, что у Пушкина,— «Умремте ж под Москвой, Как наши братья умирали»). Утрата подобного мироощущения может осознаваться как трагическая. В новом историческом контексте «мы» произносится е иным оттенком. Новое поколение, лишенное возможности действовать, быть может, предпочло бы прежнюю «плохую долю» — героическую гибель — своей.
«Мы» (современное поколение) в «Думе» осмыслено автором как пусть неудачный, но неотменяемый этап исторического движения. Знаменателен образ потомка в конце стихотворения. Из будущего он оценивает предшественников «со строгостью судьи и гражданина» и облекает свою горькую насмешку в «презрительный стих». Вписывая судьбу поколения в движение времени, а значит, и в историю России, Лермонтов проявляет опосредованную связь между людьми 1812 года (богатырями, героями, спасителями отечества) и своим ущербным поколением. Эта связь заложена в исторической национальной памяти и поддерживается той напряженной думой, которая доступна и необходима именно человеку нового поколения.
Тема природы. В поэтическом мире Лермонтова человек, пребывающий между землей и небом, между ангелом и демоном, между отчаянием и верой, между «я» и «мы», по-особому воспринимает и природный мир. Красота мироздания ему открыта, и образы природы в ранней лирике несут в себе космический оттенок. Размышляющий над глобальными проблемами бытия, ищущий вечности лирический герой, пожалуй, не в состоянии заменить то, что совсем близко, что кажется малым, несоизмеримым с масштабом вселенной.
Мой дом везде, где есть небесный свод,
Где только слышны звуки песен...
<...>
До самых звезд он кровлей досягает...
(«Мой дом» (1830-1831)
Герою нужно «пространство без границ», поэтому из его «прекрасного дома» виден «небесный свод», но «дыханья тысячи растений» он пока не ощущает. Природа в «Парусе» также всеобъятна и универсальна, она олицетворяет красоту мира:
Под ним струя светлей лазури,
Над ним луч солнца золотой...
Но парус символизирует стихию мятежа, отрицания: ни «край родной», ни «страна далекая» не могут принести ему удовлетворения; поэтому и лазурь моря, и золото солнечного света не в силах его удержать.
Во второй половине 1830-х годов в лирике Лермонтова появляются элементы балладного повествования («Ветка Палестины», «Листок», «Сон»). В стихотворениях по-прежнему на первом плане ощущаемое героем чувство одиночества. Однако воспринимается и, главное, высказывается оно несколько иначе, чем в ранней лирике. Оказывается приглушено и даже исчезает чувство избранности, и следовательно, мир вне своего «я» может быть замечен. Герой обретает новое видение. Воображение и память воссоздают мир «недавней старины»:
И вижу я себя ребенком; и кругом
Родные все места: высокий барский дом
И сад с разрушенной теплицей;
Зеленой сетью трав подернут спящий пруд,
А за прудом село дымится — и встают
Вдали туманы над полями.
В аллею темную вхожу я; сквозь кусты
Глядит вечерний луч, и желтые листы
Шумят под робкими шагами.
( «Как часто, пестрою толпою окружен»)
Осязаемость природного бытия соотносится с детским, чистым восприятием мира, возвращение к нему (пусть в виде «старинной мечты») пробуждает, возрождает и прежнюю бесхитростность, открытость души («Я плачу и люблю»).
В стихотворении «Сосед» (1837) душевное обновление лирического героя совершается благодаря соприкосновению с судьбой другого человека.
Я слушаю — и в мрачной тишине
Твои напевы раздаются.
<...>
И лучших лет надежды и любовь
В душе моей все оживает вновь,
И мысли далеко несутся,
И полон ум желаний и страстей,
И кровь кипит — и слезы из очей,
Как звуки, друг за другом льются.
Отпадение от божьего творения и возвращение к нему (в том числе к природе, к другому человеку) предстают в творчестве Лермонтова как извечный путь человека.
Стихотворение «Когда волнуется желтеющая нива...» (1837) — кульминация этого направления лермонтовской мысли. Герой здесь видит неумирающую красоту земли (серебристый ландыш, обрызганный душистой росой, студеный ключ), слышит шум леса, звук ветерка, ощущает сладостную тень зеленого листка. Но в стихотворении запечатлено не непосредственное созерцание этой живой, таинственной, влекущей природы, а мысленное ее восприятие. Перед ними вновь «дума», хотя и отличная от той, что передана в одноименном стихотворении. Невозможно видеть одновременно серебристый цветущий ландыш и созревшую сливу. Но лирический герой охватывает своим взором одновременно все то, что может подарить ему земля. Ему нужно себе представить неизъяснимую красоту природы в целом, только тогда он может преодолеть ту разобщенность с миром, которая его тяготила, и хотя бы на миг вернуть прежнюю цельность бытия.
Тогда смиряется души моей тревога,
Тогда расходятся морщины на челе,—
И счастье я могу постигнуть на земле,
И в небесах я вижу Бога...
Пожалуй, лишь одной темы почти не коснулись перемены, происходящие в зрелом лермонтовском творчестве — темы любви. Переживание любви в лирике второй половины 30-х годов фактически не меняется по сравнению с ранней. Возлюбленная лирического героя — с самого начала творчества — вызывала безмерные ожидания («Меня бы примирила ты / / С людьми и буйными страстями») и безмерно разочаровывала («Как дух отчаянья и зла, // Мою ты душу обняла»); в ней не столько сочеталось ангельское и демоническое, сколько искалось одно, а обреталось другое. Но самостоятельного места в лирике Лермонтова героиня не могла занять потому, что масштабность и эгоцентризм лирического героя заполняли собою все пространство стихотворения. Поэтому и в ранней, и в поздней лирике именно герой предопределяет развитие чувства. Движение поэтического сюжета в стихотворении 1831 года «Сентября 28» было подчинено своеобразному диктату сознания лирического «я». Вначале:
Другому голос твой во мраке ночи
Твердит: люблю! люблю!
Но в финале стихотворения как результат, что герой любит «всем напряжением душевных сил», появляются строчки:
Так! Ты его не любишь...
Тайной властью
Прикована ты вновь
К душе печальной, незнакомой счастью,
Но нежной, как любовь.
Аналогично строится стихотворение 1841 года «Любовь мертвеца». Однако в поздней лирике появляется и мотив неосуществленной любви («Нет, не тебя так пылко я люблю...», «Они любили друг друга так долго и нежно...»). Любовь остается постоянно искомой, ожидаемой, обещающей примирение с миром и с собственными страстями и не приносящей его.
Одно из лучших стихотворений зрелой лирики Лермонтова «Выхожу один я на дорогу» (1841). В нем передано трагическое чувство недовоплощенности и чувство душевного смирения. Непосредственное чуткое восприятие чуда земного бытия («В небесах торжественно и чудно! Спит земля в сияньи голубом...») соседствует с неодолимой печалью («Что же мне так больно итак трудно?»). Герой вновь хочет совместить несовместимые вещи («Я ищу свободы и покоя»), но не бунтует против мира, а ищет примирения с его силой и красотой.
Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея,
Про любовь мне сладкий голос пел,
Надо мной чтоб вечно зеленея,
Темный дуб склонялся и шумел.
В том же 1841 году написано стихотворение «Родина». В нем можно уловить полемику» с логикой героя «Думы». В понятие Родины здесь включается и историческое, и конкретно-бытовое, и освоенное знанием, умом, исторической памятью («слава», «старины заветные преданья»), и воспринятое индивидуальным чувством, «памятью сердца» (если воспользоваться выражением К. Н. Батюшкова). Непосредственное (нерефлективное) восприятие Отчизны заявлено как более значимое. Родина в этом стихотворении, как и в поэме «Мцыри»,— «родимая страна». Найденное Лермонтовым определение фиксирует кровную, почти бессознательную прикрепленность каждого к своей родной стране. Эта связь дастся изначально. Позже она может подвергнуться историческому испытанию, стать предметом рефлексии (как в «Думе»), но «отрадные мечтанья» всегда вызваны чувством, а не разумом. В стихотворении можно усмотреть любопытное опровержение (вряд ли автором осознанно предлагаемое) пафоса «Философического письма» П. Я. Чаадаева, опубликованного в 1836 году. Мыслитель выразил достаточно скептический взгляд на русскую историю, а русский мир в целом измерил новыми идеями, которые призван внести каждый народ в «сокровищницу мировой цивилизации». По мнению Чаадаева (которое он, правда, откорректировал в более поздних своих сочинениях), Россия в мировую сокровищницу ничего не внесла.
Лермонтов предлагает другое измерение «сокровищ». Идеи могут быть исчерпаны, в них можно разочароваться. Живое, почти бессознательное чувство слитности с Родиной, с ее громадностью, необъятностью («холодное молчанье» степей, «безбрежное колыханье» лесов, «разливы рек, подобные морям») и также с ее обычностью, незаметностью, тишиною, безмолвием («дымок спаленной жнивы», «дрожащие огни печальных деревень») предстает как одно из основополагающих начал бытия. Лермонтов в «Родине» приближается к пушкинскому пониманию «самостоянья человека».
Два чувства дивно близки нам,
В них обретает сердце пищу —
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к отеческим гробам.
(1830)
Объективно Лермонтов поддержал и полемический отклик Пушкина на «Философическое письмо» Чаадаева: «...я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя; как литератора — меня раздражают, как человек с предрассудками — я оскорблен,— но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество, или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам бог ее дал».
Любовь к Отчизне, непобедимая рассудком, скепсисом исторического знания, предполагает и своеобразное сердечное прощение «ошибок отцов». «Родина», таким образом, оспорила и смягчила бескомпромиссность оценок, прозвучавших в «Думе».
Дата добавления: 2015-07-16; просмотров: 302 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Этим стихотворением Л. заявил о себе как оригинальный поэт и достойный преемник Пушкина. | | | Тема поэта в русской лирике первой трети XIX века и в поэзии Лермонтова |