Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АрхитектураБиологияГеографияДругоеИностранные языки
ИнформатикаИсторияКультураЛитератураМатематика
МедицинаМеханикаОбразованиеОхрана трудаПедагогика
ПолитикаПравоПрограммированиеПсихологияРелигия
СоциологияСпортСтроительствоФизикаФилософия
ФинансыХимияЭкологияЭкономикаЭлектроника

Четырехугольник языка

Глава I. ПРИДВОРНЫЕ ДАМЫ 4 страница | Глава II. ПРОЗА МИРА 1. ЧЕТЫРЕ ТИПА ПОДОБИЯ | Глава III. ПРЕДСТАВЛЯТЬ | ПРЕДСТАВЛЕНИЕ ЗНАКА | УДВОЕННОЕ ПРЕДСТАВЛЕНИЕ | ВООБРАЖЕНИЕ СХОДСТВА | Всеобщая наука о порядке | КРИТИКА И КОММЕНТАРИИ | ВСЕОБЩАЯ ГРАММАТИКА | ЕСТЕСТВЕННАЯ ИСТОРИЯ |


Читайте также:
  1. II. Четырехугольники
  2. III. ДАННЫЕ О БУДУЩЕМ КУРСЕ ИНОСТРАННОГО ЯЗЫКА
  3. OKCP 1. Письменный перевод статьи с русского языка на английский язык.
  4. А.С. Пушкин – основоположник совр рус лит языка
  5. Алфавит языка
  6. Анализ Фразеологического словаря русского языка
  7. Безэквивалентная лексика - лексические единицы исходного языка, не имеющие регулярных (словарных) соответствий в языке перевода.

Сделаем несколько заключительных замечаний. Четыре тео­рии — предложения, расчленения, обозначения и деривации — об­разуют как бы стороны четырехугольника. Они попарно проти­востоят и оказывают поддержку друг другу. Расчленение дает содержание чисто словесной, еще пустой, форме предложения; оно ее наполняет, но противостоит ей так, как именование, раз­личающее вещи, противостоит атрибутивности, связывающей их снова. Теория обозначения представляет точку связи всех имен­ных форм, которые расчленение разделяет; но она противостоит ему так, как мгновение, выраженное жестом, прямое обозначе­ние противостоит разделению всеобщностей. Теория деривации

раскрывает непрерывное движение слов начиная с их возник­новения, но скольжение по поверхности представления проти­востоит единственной и устойчивой связи, соединяющей корень с представлением. Наконец, деривация возвращает к предложе­нию, так как без него обозначение осталось бы замкнутым в себе и не могло бы обеспечить всеобщности, полагающей атрибутивное отношение. Тем не менее деривация образуется согласно пространственной фигуре, тогда как предложение раз­вертывается согласно последовательному порядку.

Нужно заметить, что между противоположными вершинами этого прямоугольника существует нечто вроде диагональных от­ношений. Прежде всего они существуют между расчленением и деривацией: членораздельным языком, со словами, которые со­поставляются, или вкладываются друг в друга, или упорядо­чивают друг друга, можно обладать здесь в той мере, в какой, начиная с их исходного значения и с простого полагающего их акта обозначения, слова не перестали образовывать производ­ные слова, меняя сферу своего применения. Отсюда возникает пересекающая весь четырехугольник языка ось, вдоль которой фиксируется состояние языка: его способности к расчленению определены точкой деривации, которой она достигла; здесь определяются как его историческое положение, так и его спо­собность к различению. Другая диагональ идет от предложения к возникновению слов, то есть от утверждения, скрытого в лю­бом акте суждения, к обозначению, полагаемому любым актом именования. Вдоль этой оси устанавливается отношение слов к тому, что они представляют: здесь выявляется, что слова не высказывают ничего, кроме бытия представления, но что они всегда именуют кое-что представленное. Первая диагональ вы­ражает развитие языка в его способности к описанию, а вто­рая — бесконечное переплетение языка и представления — удвое­ние, вследствие которого словесный знак всегда представляет какое-либо представление. На этой линии слово функционирует как заместитель (со своей способностью представлять), в то время как на первой — как элемент (со своей способностью составлять и разлагать на части).

В точке пересечения этих двух диагоналей, в центре четы­рехугольника, там, где удвоение представления раскрывается как анализ и где заместитель обладает возможностью распреде­лять, там, следовательно, где располагаются возможность и принцип всеобщей таксономии представления, находится имя. Именовать — значит сразу же давать словесное представление представления и размещать его во всеобщей таблице. Вся клас­сическая теория языка организуется вокруг этой особой и цен­тральной формы бытия, в которой пересекаются все функции языка, так как при ее посредничестве представления могут войти в какое-либо предложение, следовательно, благодаря ей дискурсия сочленяется с познанием. Конечно, только рассуждение

может быть истинным или ложным. Но если бы все имена были точны, если бы анализ, на котором они основаны, был вполне продуман, если бы язык был «ладно скроен», то не было бы никакого затруднения в том, чтобы высказывать верные сужде­ния, и ошибку, если бы она произошла, было бы столь же легко обнаружить, увидеть, как и в алгебраическом исчислении. Од­нако несовершенство анализа и все смещения, производимые деривацией, наделили именами анализы, абстракции и незакон­ные сочетания, что не представляло бы никакого неудобства (как в случае наделения именами сказочных чудищ), если бы слово не фигурировало как представление представления, в ре­зультате чего нельзя было бы мыслить ни одного слова — ка­ким бы оно ни было абстрактным, общим и лишенным содержа­ния, — не утверждая возможности того, что оно представляет. Поэтому в центре четырехугольника языка имя появляется и как точка схождения всех структур языка (имя представляет собой наиболее существенную, наиболее охраняемую фигуру языка, чистейший результат всех его условностей, всей его исто­рии), и как точка, исходя из которой весь язык может всту­пить в отношение с истиной, вследствие чего он станет предме­том суждения.

Здесь сосредоточивается весь классический опыт языка: это и обратимость грамматического анализа, являющегося и наукой и предписанием, изучением слов и правилом их построения, ис­пользования и преобразования в их функции представления; это и основополагающий номинализм философии от Гоббса до Идеологии, неотделимый от критики языка и от того недоверия к общим и отвлеченным словам, которое характерно для Мальбранша, Беркли, Кондильяка и Юма; это и великая утопия со­здания абсолютно прозрачного языка, в котором все вещи име­новались бы самым четким образом, что достигалось бы либо посредством совершенно произвольной, но строго продуманной системы (искусственный язык), либо посредством языка на­столько естественного, что он выражал бы мысль так же, как лицо — страсть (о таком языке, составленном из непосредствен­ных знаков, мечтал Руссо в первом из своих «Диалогов»). Можно сказать, что именно Имя организует всю классическую дискурсию: говорить или писать означает не высказывать ка­кие-то вещи или выражать себя, не играть с языком, а идти к суверенному акту именования, двигаться путями языка к тому месту, где вещи и слова связываются в их общей сути, что позволяет дать им имя. Но когда это имя уже высказано, весь язык, приведший к нему или ставший средством его достиже­ния, поглощается этим именем и устраняется. Таким образом, в своей глубокой сущности классическая дискурсия всегда стре­мится к этому пределу, но существует, лишь отстраняя его. Она движется вперед в постоянном ожидании Имени. Поэтому в са­мой своей возможности она связана с риторикой, то есть со всем

пространством, окружающим имя, заставляющим его коле­баться вокруг того, что имя представляет, выявляющим эле­менты, или соседство, или аналогии того, что оно именует. Фи­гуры, которые дискурсия пересекает, обеспечивают запаздыва­ние имени, которое в последний момент является для того, что­бы их заполнить и устранить. Имя — это предел дискурсии. И мо­жет быть, вся классическая литература размещается в этом пространстве, в этом движении, смысл которого — достижение имени, всегда грозного, так как оно убивает саму возможность говорить, исчерпывая ее до конца. Именно это движение пове­левает практикой языка, начиная со столь сдержанного призна­ния в «Принцессе Клевской» 1 и кончая явным взрывом насилия, присущим «Жюльетте»2. В этом произведении именование пред­стает, наконец, во всей своей откровенной обнаженности, и ри­торические фигуры, которые раньше сдерживали его, рушатся в становятся безграничными фигурами желания, по которым, так, впрочем, никогда и не достигая предела, непрерывно движутся одни и те же постоянно повторяемые имена.

Вся классическая литература располагается в движении, направленном от фигуры имени к самому имени, переходя or задачи именования еще раз той же самой вещи посредством но­вых фигур (это вычурность языка) к задаче именования по­средством слов, наконец точных, того, что никогда не имело имени или что дремало в складках далеко отстоящих слов: эта относится к тайнам души, впечатлениям, рожденным на сты­ковке вещей и тела, для которых язык «Пятой прогулки» 3 вдруг обрел прозрачность. Романтизм полагал, что порвал с предше­ствующей эпохой, поскольку научился называть вещи своими именами. По правде говоря, к этому стремился весь класси­цизм: Гюго выполнил обещание Вуатюра 4. Но вследствие этого имя перестает быть компенсацией языка; оно становится в кем загадочной материей. Единственный момент — невыносимый и долгое время скрываемый в тайне, — когда имя было сверше­нием и субстанцией языка, обещанием и правеществом, связан с Садом, когда сквозь всю протяженность имени прошло же­лание, для которого оно было местом возникновения, утоления и безграничного возобновления. Отсюда вытекает то обстоятель­ство, что творчество Сада играет в нашей культуре роль непре­кращающегося первоначального шепота. Благодаря яростной силе имени, наконец произнесенного ради него самого, язык предстает в своей грубой вещественности; прочие «части речи» в свою очередь завоевывают свою независимость; они избав-

1 Роман г-жи де Лафайет (1634—1694), опубликованный в 1678 г. — Прим. ред.

2 Роман маркиза де Сада. — Прим. ред.

3 Имеются в виду «Прогулки одинокого мечтателя» Руссо. См.: Ж.-Ж. Руссо. Избранные сочинения, т. III. M., 1961, с. 611.

4 Вуатюр (1597—1648) — фр. писатель. — Прим. ред.

ляются от верховной власти имени, не образуя больше вокруг него дополнительное кольцо украшений. И так как больше нет особой красоты в том, чтобы «удерживать» язык вокруг и около имени, показывать ему то, что он не высказывает, возникает недискурсивная речь, роль которой состоит в том, чтобы рас­крыть язык в его грубом бытии. Это подлинное бытие языка XIX век назовет Словом (в противоположность «слову» класси­ков, функция которого состоит в том, чтобы скреплять неза­метно, но непрерывно язык с бытием представления). И дискур­сия, содержащая в себе это бытие и освобождающая его для него самого, и есть литература.

Вокруг этой классической привилегии имени теоретические сегменты четырехугольника (предложение, расчленение, обозна­чение и деривация) определяют границу того, что было тогда практикой языка. При их последовательном анализе речь шла не о создании истории грамматических концепций XVII и XVIII столетий, не об установлении общих очертаний того, что люди думали относительно языка, а об определении условий, при которых язык мог стать объектом знания, и пределов этой эпистемологической сферы. Речь шла не о вычислении общего знаменателя мнений, а об определении исходных возможностей для формирования тех или иных мнений о языке. Вот почему этот прямоугольник обрисовывает скорее периферию, чем вну­треннюю фигуру, показывая, как язык переплетается с тем, что для него является внешним и вместе с тем необходимым. Было ясно, что без предложения нет языка: без наличия, по крайней мере неявного, глагола быть и отношения атрибутивности, ко­торое он устанавливает, дело имели бы не с языком, а со зна­ками как таковыми. Пропозициональная форма выдвигает в ка­честве условия языка утверждение какого-то отношения тожде­ства или различия: говорят лишь в той мере, в какой это отно­шение является возможным, но три других теоретических сег­мента скрывают совсем другое требование: для того чтобы име­лась деривация слов начиная с их возникновения, для того чтобы имелась исходная причастность корня к его значению, для того чтобы, наконец, имелся отчетливый анализ представ­лений, нужно, чтобы имелся, начиная с наиболее непосредствен­ной практики языка, аналогичный шум вещей, сходств, стараю­щихся войти в игру. Если бы все было совершенно разнообраз­ным, то мысль была бы обречена на единичность, и, как статуя у Кондильяка, прежде чем она начала вспоминать и сравнивать, она была бы обречена на абсолютную дисперсию и абсолютное однообразие. У нее не было бы ни памяти, ни возможного вооб­ражения, ни размышления, следовательно. И было бы невоз­можно сравнивать между собой вещи, определять их тожде­ственные черты, полагать имя нарицательное. Не было бы языка. И если язык существует, то это потому, что под тожде­ствами и различиями имеется основа непрерывностей, сходств,

повторений, естественных переплетений. Сходство, устраненное из знания с начала XVII века, всегда полагает внешнюю гра­ницу языка: кольцо, окружающее область того, что можно ана­лизировать, упорядочивать и познавать. Именно этот глухой шепот вещей речь рассеивает, но без него она не могла бы говорить.

Теперь можно определить, каково же это прочное и сжатое единство языка в классической практике. Именно это единство посредством игры расчлененного обозначения вводит сходство в пропозициональное отношение, то есть в систему тождеств и различий, установленную глаголом «быть» и обнаруживаемую сетью имен. Приписывать имя вещам и именовать этим именем их бытие — вот фундаментальная задача классической «дискурсии». В течение двух веков речь в западной культуре была ме­стом онтологии. Когда он именовал бытие любого представле­ния вообще, он был философией: теорией познания и анализом идей. Когда он приписывал каждой представленной вещи соот­ветствующее имя и когда во всем поле представления он распо­лагал сетью хорошо сложенного языка, тогда он был наукой — номенклатурой и таксономией.


Дата добавления: 2015-11-13; просмотров: 29 | Нарушение авторских прав


<== предыдущая страница | следующая страница ==>
ТЕОРИЯ ГЛАГОЛА| ЧТО ГОВОРЯТ ИСТОРИКИ

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.007 сек.)