Читайте также:
|
|
«Черный вечер
Белый снег.
Ветер, ветер!
……………..
От здания к зданию
Протянут канат.
На канате — плакат:
«Вся власть Учредительному Собранию!»
Это не поэтическое описание мира и не лирическое самовыражение. Это документальная фиксация наблюдаемого. (Строго аналогичные кадры — по сообщению историка кино В. Листова — сохранила и кинохроника.)
Конечно, запись выполнена стихами, но сама стихотворная речь снижена до стиля раешника, небрежно, словно случайно срифмовавшихся описаний и голосов улицы, пародийного цитирования то частушки, то городского романса: документальна, фотографична сама фактура стиха.
Поэма едва ли не наполовину словно бы вообще не написана, а смонтирована из реалий времени: обрывков лозунгов и мелодий, подслушанных реплик, фотографически достоверных сцен. И это не случайность. Искусство встретилось с неэстетизируемыми явлениями, художественное изображение которых невозможно, бесцельно (эстетическое претворение не обостряет, а лишь притупляет их восприятие), а иногда и кощунственно. Наиболее адекватным способом введения таких объектов в культуру оказывается документ: язык онемения, выразитель невыразимого — того, что для искусства традиционного — «слишком» (слишком страшно, слишком невероятно, фантасмагорично, или наоборот: слишком смешно, слишком сентиментально); поэтому методом деятельности художника становится не живописание, а фиксация и выявление образного потенциала факта.
Империя рухнула. Блок перебирает обломки, пытаясь ремарками, ритмом, немыми догадками монтажных сопоставлений, пралогикой случайных созвучий найти тайный смысл в безумном хаосе. Лишь антилогика катаклизма, разрушающего культуру вообще, и абсолютный нигилизм документа позволяют монтировать:
«Пес — Христос».
«Мировой пожар в крови —
Господи, благослови!»
(О внутренней связи поэмы «Двенадцать» с кинематографом писал Ю. Лотман.)
Вспомним «кадр»: плакат «Вся власть Учредительному Собранию!». Ветер плакат «рвет, мнет и носит» и «слова доносит» («носит — доносит» безусловно не рифма, а монтажная склейка). И далее — несколько подслушанных строк, так же склеенных созвучием окончаний, но отнюдь не являющихся поэтической речью:
...И у нас было собрание...
...Вот в этом здании...
...Обсудили —
Постановили:
На время — десять, на ночь — двадцать пять...
...И меньше — ни с кого не брать...
...Пойдем спать...
И из двух «документальных кадров» рождается художественно-философский образ, исполненный злой иронии и сарказма: убийственной силы реплика из января восемнадцатого в конец восьмидесятых годов, с их всеобщей политизацией и бурлением либеральных дискуссий о демократии в люмпенизированной стране.
Еще более интересной особенностью «Двенадцати» является то, что поэт ведет себя не просто как документалист, но и как «включенный наблюдатель» — хроникер, репортер, резко ограничивая себя в возможностях отбора документального материала, в возможностях типизации. Документалист мог выбрать объектом своего наблюдения не обязательно полууголовников, люмпенов, а из всех деяний красногвардейского патруля — эпизоды, более или менее «характерные», т. е. соответствующие определению революционных.
Однако поэт делает как бы случайный, свидетельски непроизвольный выбор, показывая «нетипичных» красногвардейцев («В зубах — цыгарка, примят картуз...» И реплика-титр: «На спину б надо бубновый туз!»). Конечно, эта «случайность» далеко не случайна; она — проявление и ипостась хаоса, из которого и должна родиться новая мировая гармония. Исключительно негативный объект выбран принципиально — чтобы не оставалось уже никаких исключений, позволяющих усомниться в искренности поэта, видевшего у каждого красногвардейца ангельские крылья за плечами: это их, крыльев ангельских, антитеза — бубновый туз, который должен, видимо, превратиться в крылья за время сюжетных перипетий. Увы: автор показывает только такие действия патруля, которые тоже совершенно случайны, как если бы патрульное шествие наблюдал репортер-неудачник, поскольку решительно ничего, достойного эпитета «героического», «революцьонного», за время съемки, к сожалению, не случилось. Все революционные, героические темы и мотивы поэмы — это призывы, лозунги («Товарищ, винтовку держи, не трусь! Пальнем-ка пулей в Святую Русь...» «Революцьонный держите шаг!»), ни разу не ставшие реальностью поступков героев, больше того: являющиеся контрапунктом поступков.
Поэма — почти до финала — как лента «потока жизни». Идет по темному городу полупатруль-полубанда, готовится к страшной встрече с близким, лютым, неугомонным врагом, но кто этот враг — неясно. «Святая Русь»? Но это метафора. Буржуй? Но он — зримый — стоит неподвижно на перекрестке, не проявляя никакой агрессивности, скорей обреченно. Где же, в таком случае, враг? Старый мир? — так считает подавляющее большинство исследователей: старый мир, символизированный в поэме псом. Но пес — «безродный», «голодный», «холодный», «паршивый», «поджавший хвост», хоть и скалит по-волчьи зубы,— явно не тот лютый незримый враг, который держит героев в напряженном ожидании встречи. «Отвяжись ты, шелудивый»... Не отвяжется. Так и будет ковылять за Двенадцатью, но не как преследователь и враг,— с собачьей преданностью раба.
Единственное реальное событие, точнее — эксцесс, на протяжении одиннадцати из двенадцати глав поэмы — полуслучайное убийство проститутки Катьки, прежде гулявшей с Петькой, а затем изменившей ему с солдатом Ванькой.
Убивает Катьку шальной пулей Петька: так считает он сам, «бедным убийцей» называет его и автор. Но поразительно свойство документальной фиксации: она запечатлевает такое, чего мог не увидеть субъективный свидетель, даже сам хроникер. Внимательное изучение эпизода показывает: выстрелов было несколько; не исключено, что убийцей оказался именно Петька, но виновником убийства — инициатором разбойного нападения и расправы — несомненно кто-то незримый, командовавший и Петькой, и другими. Судите сами:
...Опять навстречу несется вскачь,
Летит, вопит, орет лихач...
Стой, стой! Андрюха, помогай!
Петруха, сзаду забегай!..
Трах-тарарах-тах-тах-тах-тах!..
...Исследователи склонны приписывать убийству Катьки некий мистический смысл (у одних Катька — душа буйной воли Двенадцати, у других — воплощение старой, грешной, разгульной Руси, у третьих — последняя Прекрасная Дама Блока), во всяком случае, все дружно считают сцену убийства кульминацией трагедии и началом духовного возрождения Петьки, но подтверждения этим трактовкам в тексте поэмы нет.
И Петруха замедляет
Торопливые шаги...
Он головку вскидавает,
Он опять повеселел...
Эх, эх!
Позабавиться не грех!
Запирайте етажи,
Нынче будут грабежи!
И все: вся любовь, все «духовное возрождение», все «низверженье старых святынь» — никаких других событий до финальной главы поэмы не происходит. По-прежнему: «...И идут без имени святого все двенадцать — вдаль (выделено нами.— Авт.). Ко всему готовы, ничего не жаль...» По-прежнему: «Их винтовочки стальные На незримого врага... В переулочки глухие, Где одна пылит пурга...»
Но нечто — поначалу незаметно — меняется. Ритм. В поэме — при всем разноголосье и разностопье — два типа ритмов. Первый — частушечный, разудалый, вольный, а то и вовсе растворяющийся в хаосе. Второй — строгий, чеканный, дисциплинирующий, мобилизующий ритм. Он возникает всегда внезапно, порождая некий кощунственный диссонанс,— внезапно, но никогда не случайно, всегда в моменты наибольшего внутреннего разлада, растерянности, деморализованности героев.
Свобода, свобода,
Эх, эх, без креста!
Катька с Ванькой занята —
Чем, чем занята?..
Тра-та-та!
А через короткую — всего в две строки — «перебивку»;
Революционный держите шаг!
Неугомонный не дремлет враг!
Во второй раз тот же ритм возникает в сцене убийства Катьки:
Что, Катька, рада? — Ни гу-гу…
Лежи ты, падаль, на снегу!..
И уже вовсе без перехода, кинематографической «чистой склейкой:
Революцьонный держите шаг!
Наконец, в третий раз, кто-то напоминает Петьке, совершившему некую идеологическую оплошность, о которой мы еще скажем:
— Али руки не в крови?..
И звучит уже не призыв, а приказ:
— Шаг держи революцьонный!
В следующей, одиннадцатой главе этот внешний, дисциплинарный маршевый ритм, вытесняя шалые ритмы вольницы, становится внутренним, собственным ритмом строя Двенадцати:
В очи бьется
Красный флаг.
Раздается
Мерный шаг.
(Двенадцатая глава начинается строкой, подтверждающей окончательность этого строевого ритма: «Вдаль идут державным шагом...» В финале строка повторяется, только звонкое «вдаль», в котором еще не отзвучала удаль разгульной вольницы, заменяется жестким, непререкаемым «так»: «Так идут державным шагом»).
Какофония окончательно трансформировалась в маршевый ритм. Это — итог, осознав который Блок «расфокусирует» изображение, превращая столь типичным киноприемом репортажный «лоток жизни» в образ исторического державного шествия под аккомпанемент «Варшавянки»:
И вьюга пылит им в очи
Дни и ночи
Напролет...
Вперед, вперед,
Рабочий народ!
Словом, если бы поэма состояла из одиннадцати, а не двенадцати глав, то в какой-то степени были бы правы критики, видевшие в поэме нечто вроде поэтической версии «Железного потока» Серафимовича.
Но, пожалуй, ближе к истине в этом случае все же Горький: «самая злая сатира на происходившее в те дни». Ведь превращение полууголовной вольницы в новый державный строй совершается не путем возвышения, очищения в борьбе с реальным врагом, отвержения и сокрушения старых святынь, а за счет спайки общими преступлениями, кровью невинных жертв, за счет дегуманизации и утраты собственной воли. Правда, и прочитав поэму как сатиру, памфлет, нельзя было бы отказать поэту-символисту... в марксизме, не увидеть сходства его «сатиры» со знаменитым памфлетом Маркса «Восемнадцатое брюмера Луи-Бонапарта», в котором показана та же логика связи между люмпенизацией, страшным разгулом черни и становлением деспотического державного строя; и это уже реальная диалектика, а не «диалектика» средневековых скрипториев (так назывались тогда дома творчества.— Авт.).
Интересно? Наверное. Но ни замечательная документально-художественная иллюстрация социологического закона, известного уже древним грекам (различавшим демос — оплот свободы и охлос, чернь — власть которой есть деспотия), ни даже самостоятельное открытие подобной закономерности путем художественного исследования хаоса — гармонией, стихии — стихом,— еще не основание заключить «сегодня я гений», до самой смерти потом мучительно размышляя, что это у него написалось?..
Дата добавления: 2015-07-11; просмотров: 43 | Нарушение авторских прав