Читайте также:
|
|
Как объявил доктор Заяц на своей первой пресс‑конференции – сразу после пятнадцатичасовой операции, – состояние пациента можно назвать «тяжелым, но стабильным». Патрику Уоллингфорду после общего наркоза все время хотелось спать, и он постоянно задремывал. Естественно, сказал Заяц, пациента накачали «различными иммунодепрессантами», однако он не пожелал уточнить, какими именно и как долго их будут применять. (Не упомянул он также и о стероидах.)
Знаменитый хирург, к которому в эти минуты было приковано внимание всей страны, заметно нервничал и отвечал на вопросы кратко и раздраженно. Как выразился один из его коллег, – а именно рогоносец Менгеринк, редкостный кретин! – «глаза у Заяца блестели, как у пресловутого „сумасшедшего профессора“!»
Ранним утром перед той исторической операцией доктор Заяц, как всегда, бегал по окутанному предрассветными сумерками и покрытому раскисшим снегом берегу реки Чарльз. И вдруг застыл как вкопанный: из призрачного тумана вынырнула и промелькнула мимо него девушка, которая обогнала его так легко, будто он вовсе и не бежал, а стоял на месте. Упругие ягодицы бегуньи, туго обтянутые спортивными брючками, решительно удалялись от Заяца, напрягаясь и расслабляясь, точно пальцы, когда их сжимают в кулак. Ах, какая у нее была попка!
Прекрасной бегуньей оказалась… Ирма! Вот так получилось, что всего за несколько часов до ответственнейшей операции по присоединению кисти Отто Клаузена к левой культе страждущего Патрика Уоллингфорда доктор Заяц ощутил болезненный укол в сердце. Дыхание замерло у него в груди, а желудок свела такая боль, словно его ударили под дых кулаком или, скажем, бампером грузовика, развозящего пиво… Заяц согнулся пополам, обхватив себя руками, и тут к нему бодрым спринтерским шагом подбежала Ирма.
Доктор просто дар речи потерял от боли, благодарности, стыда, обожания, страстного желания – тут и слов‑то не подобрать. А Ирма, заботливо поддерживая и обнимая доктора, повела его назад на Браттл‑стрит, точно сбежавшего из дома ребенка.
– Вы совершенно обезвожены, – выговаривала она ему, – вашему организму необходимо пополнить запас жидкости. – Ирма прочитала бесчисленное множество книг о дегидрации организма и о тех «барьерах», которые любители бега, по мнению ученых, «регулярно разрушают», тогда как должны научиться «осторожно их преодолевать».
У Ирмы, что называется, «от зубов отскакивали» словечки, принятые в экстремальном спорте, а также эпитеты, связанные со все более ужесточающимися тестами на выживание и жизнестойкость (ей, например, очень нравилось слово «упертый»). Не меньше увлекалась она и теорией «есть, чтобы бегать» – сбалансированная диета, женьшеневые клизмы, бананы и зеленый чай перед пробежкой, а после нее – клюквенный коктейль.
– Сейчас домой придем, я вам омлетик из яичных белков сделаю, – ласково говорила Ирма доктору, у которого подкашивались ноги; он плелся с нею рядом, точно захромавшая скаковая лошадь. Впрочем, ничего особенно нового это к его облику не добавляло – один из его коллег как‑то сказал, что доктор похож на тощего бродячего пса.
Короче, в звездный день своей профессиональной карьеры доктор Заяц до беспамятства влюбился в свою «ассистентку», внезапно превратившуюся в его личного тренера. Но сказать о своих чувствах не мог – он вообще слова не мог вымолвить. Хватая ртом воздух и надеясь как‑то утишить боль в солнечном сплетении, он вдруг заметил, что Ирма крепко держит его за руку. Ногти у нее на пальцах были подстрижены очень коротко, короче, чем у многих мужчин, зато привычки грызть ногти она явно не имела. Вообще женские руки значили для доктора Заяца очень много. Если перечислить по возрастающей, чем пленила его Ирма, то перечень будет выглядеть так: живот, попка и, самое главное, руки.
– И все‑таки вам удалось заставить Руди есть больше сырых овощей, – проговорил, задыхаясь, знаменитый хирург.
– А все арахисовое масло! – удовлетворенно заметила Ирма, которая с легкостью тащила за собой доктора, чувствуя, что могла бы и на руках его до дому донести – она точно на крыльях летела. Господи, он похвалил ее! Наконец‑то он ее заметил! А у Заяца точно пелена упала с глаз.
– В этот уик‑энд Руди будет у меня, – сказал он. – Может, и вы тоже останетесь? Мне бы очень хотелось, чтобы вы с ним познакомились.
Эти слова показались Ирме не менее убедительным доказательством расположения доктора, чем, скажем, страстное объятие – но об этом она пока могла только мечтать. Она даже пошатнулась, но не от того, что почти несла на себе доктора: предвкушение триумфа вызвало у нее минутную слабость.
– Мне нравится, если в омлет из яичных белков добавить немножко тертой моркови и капельку сливок, а вам? – спросила она, когда они подходили к дому на Браттл‑стрит.
Во дворе Медея, присев, как раз делала очередную кучку. Заметив хозяина, трусливая собака жадно глянула на собственный кал и бодро потрусила прочь, всем своим видом говоря: «Фу, гадость какая! Разве можно находиться рядом с кучей дерьма?»
– Ну до чего глупая собака! – резонно заметила Ирма. – Только я все равно ее люблю.
– И я! – хрипло воскликнул Заяц, и снова по сердцу полоснула боль: Ирмино «все равно» довело его страсть до предела. Ведь и он точно так же относился к этой «глупой собаке»!
Доктор был слишком возбужден, чтобы съесть омлет из яичных белков с тертой морковкой, заправленной сливками, хотя и очень старался. Не смог он допить до конца и поданный ему в высоком стакане коктейль, который сбила для него Ирма: клюквенный сок, размятые бананы, замороженный йогурт, белковый порошок и еще что‑то зернистое, наверное, груша. Доктор отправил половину коктейля вместе с белковым омлетом в унитаз и решил принять душ.
И только раздевшись, заметил наконец, что у него эрекция. На его столь неожиданно пробудившемся члене словно отпечаталось крупными буквами: ИРМА, хотя между ними не возникло и намека на физическую близость – если не считать той помощи, которую Ирма оказала доктору по пути домой. Однако Заяцу предстояла пятнадцатичасовая операция, и сейчас явно не время было думать о сексе.
На состоявшейся после операции пресс‑конференции даже самые завистливые из коллег доктора Заяца – которые втайне все же надеялись на его провал – испытали жестокое разочарование: доктор очень четко, кратко и доходчиво разъяснил собравшимся, что трансплантация верхних конечностей вскоре станет столь же заурядной операцией, что и тонзиллэктомия. Журналисты заскучали; им не терпелось послушать специалиста по медицинской этике, которого ни во что не ставили все хирурги клиники «Шацман, Джинджелески, Менгеринк и партнеры». И еще до того, как этот специалист свое выступление завершил, внимание журналистов полностью переключилось на миссис Клаузен. Да и как их за это винить? Ведь с человеческой точки зрения это было куда интереснее.
Кто‑то раздобыл Дорис чистую и более женственную одежду, на которой отсутствовал логотип футбольной команды Грин‑Бея. Она вымыла голову и немного подкрасила губы. В свете софитов она казалась какой‑то особенно маленькой и застенчивой. Она не позволила гримерше даже притронуться пуховкой к темным кругам у нее под глазами, понимая, что в этих болезненных тенях кроется секрет ее красоты – чуть ущербной, трагической.
– Если рука Отто останется жива, – начала миссис Клаузен (как будто пациентом доктора Заяца была рука ее покойного мужа, а не Патрик Уоллингфорд), и ее тихий голос прозвучал необычайно маняще и притягательно, – то и мне, наверное, когда‑нибудь станет легче. Понимаете, знать наверняка, что какая‑то его часть по‑прежнему существует, что я всегда могу ее увидеть… коснуться… – Голос миссис Клаузен сорвался. Впрочем, ей уже удалось отвлечь внимание участников пресс‑конференции и от доктора Заяца, и от специалиста по медицинской этике, хотя свою речь она далеко не закончила – собственно, она только начала говорить.
Журналисты так и роились вокруг нее. Печаль Дорис Клаузен обволакивала весь мир, просачиваясь в дома людей, в гостиничные номера и в бары аэропортов. А она все говорила и, казалось, не слышала бесконечных журналистских вопросов. Лишь впоследствии доктор Заяц и Патрик Уоллингфорд поймут, что в эти минуты миссис Клаузен строго следовала написанному ею самой сценарию, не нуждаясь в телесуфлере!
– Ах, если б я только знала!.. – Пауза явно была преднамеренная.
– Если бы вы знали что? – выкрикнул кто‑то из зала.
– Если бы я знала, что беременна, – промолвила миссис Клаузен, и даже доктор Заяц затаил дыхание, ожидая, что последует дальше. – Ведь мы с Отго пытались завести ребенка. Так что я, вполне возможно, беременна. А может, и нет. Я пока не знаю.
Должно быть, каждый из присутствовавших в зале мужчин при этих словах испытал эрекцию, даже специалист по медицинской этике. (А доктор Заяц решил, что все еще находится под впечатлением утренней встречи с Ирмой.) И в разных странах мира мужчины у себя дома, или в гостиничном номере, или в баре аэропорта почувствовали на себе колдовское воздействие голоса Дорис Клаузен. Как вода бьется о сваи причала, как сосны по весне выбрасывают «свечи» на концах ветвей, – с той же неизбежностью голос миссис Клаузен вызывал эрекцию у каждого гетеросексуального представителя мужского пола, смотревшего пресс‑конференцию по телевизору.
На следующий день Патрик Уоллингфорд уже лежал на больничной койке, и рядом с ним покоился огромный кулек, вроде бы не имевший к нему отношения, внутри которого под бесчисленными слоями бинтов скрывалась его новая левая рука. По круглосуточному информационному каналу передавали повтор пресс‑конференции с участием миссис Клаузен, а сама миссис Клаузен, алчно поглядывая на Патрика, сидела у него в изголовье.
Собственно, взгляд Дорис был устремлен на самые кончики указательного, среднего и безымянного пальцев и краешек большого. Под бинтами новую руку Уоллингфорда охватывал особый браслет, обеспечивая полную иммобилизацию кисти. Бинтов было так много, что определить, какую именно часть руки трансплантировали Патрику, казалось невозможным.
Сюжет о небывалой операции круглосуточный канал повторял каждый час, предваряя его общеизвестным и несколько подсокращенным сюжетом о происшествии в индийском цирке. В нынешней версии эпизод с отгрызанием руки длился всего пятнадцать секунд – уже одно это должно было подсказать Патрику, что и во всех последующих телематериалах, связанных с его операцией, ему самому будет отведена далеко не главная роль.
Он‑то, как дурак, надеялся, что эта операция увлечет телезрителей, и его начнут наконец именовать «парнем с пересаженной рукой» или даже «трансплантированным», забыв осточертевшие клички «львиный огрызок» и «бедолага». На экране мелькнули кое‑какие устрашающие кадры, связанные с операцией, но довольно неясные, затем показали каталку с телом Патрика в глубине коридора, хотя самого пациента разглядеть было практически невозможно, настолько плотно его окружали семнадцать исполненных рвения членов бостонской команды – хирурги, медсестры, анестезиологи.
Показали также короткий сюжет о пресс‑конференции доктора Заяца и привели несколько цитат из его выступления. Естественно, слова Заяца насчет «тяжелого состояния» были вырваны из контекста, и могло показаться, что прооперированный Уоллинг‑форд лежит при смерти, а тот фрагмент, где доктор говорил об иммунодепрессантах, прозвучала чересчур уклончиво и двусмысленно; впрочем, это не слишком противоречило действительности. Иммунодепрессанты, как известно, способствуют более быстрому приживлению пересаженных органов, однако человеческие руки состоят из совершенно различных тканей, а это означает, что возможны и самые различные формы и степени отторжения. Отсюда и потребность в стероидах, которые отныне (вместе с иммунодепрессантами) Уоллингфорду придется употреблять всю оставшуюся жизнь или, как минимум, до тех пор, пока он будет пользоваться рукой Отто.
Затем на экране возникла заснеженная парковка в Грин‑Bee и брошенный грузовик Отто. Но миссис Клаузен на экран ни разу даже не посмотрела: склонившись над рукой своего покойного мужа, она не сводила глаз с кончиков четырех пальцев, видневшихся из‑под повязки. Если бы Уоллингфорд мог что‑либо чувствовать новой рукой, то непременно ощутил бы горячее дыхание вдовы.
Но пока что его новые пальцы ничего не чувствовали. В течение долгих месяцев они так и будут оставаться совершенно бесчувственными, что слегка тревожило Патрика, но доктор Заяц старался его успокоить. Пройдет почти восемь месяцев, прежде чем новая рука Уоллингфорда сумеет наконец отличить горячее от холодного, – верный признак регенерации нервов! – и только через год Патрик сможет достаточно уверенно управлять автомобилем, держа руль обеими руками. (Также лишь через год он начнет завязывать себе шнурки на ботинках, да и то лишь после многочасовых сеансов физиотерапии.)
Однако, с журналистской точки зрения, дело было проиграно; еще на больничной койке Патрик Уоллингфорд понял, что обречен: его полное или неполное выздоровление никогда не станет центральной темой сюжетов о трансплантации.
Специалисту по медицинской этике круглосуточный новостной канал предоставил, конечно, куда больше времени, чем доктору Заяцу.
– В подобных случаях, – вещал этот пропагандист «хирургии с человеческим лицом», – редко встречается такая искренность и прямота, какие свойственны уважаемой миссис Клаузен, а ее неразрывная связь с рукой покойного супруга достойна всяческого восхищения.
«Какие „подобные случаи“?» – думал, должно быть, доктор Заяц, когда от него в очередной раз отворачивалась камера. Ведь это всего лишь второй в мире случай пересадки руки! Причем первая попытка закончилась неудачей!
Но специалист по этике продолжал говорить, и телекамеры вновь и вновь показывали миссис Клаузен. Глядя на экран, Уоллингфорд ощущал страстное влечение к этой женщине. Он был от нее без ума и боялся, что больше никогда в жизни не насладится ее близостью – она этого не допустит. Он с изумлением видел, как легко Дорис сумела завладеть аудиторией и переключить внимание пресс‑конференции с уникальной операции по пересадке руки на саму руку своего покойного мужа, а затем и на дитя, которое, как она очень надеялась, носит в своем чреве. Камера на мгновение застыла на руках миссис Клаузен, обнимавших ее пока еще совершенно плоский живот: правой рукой она прикрыла низ живота, а левую, с которой уже сняла обручальное кольцо, положила сверху.
Журналистский опыт сразу же подсказал Уоллингфорду, что произошло: Дорис и тот ребенок, о котором супруги Клаузен так долго мечтали, полностью заслонили его, Патрика, а также уникальную операцию, сделанную доктором Заяцем. Уоллингфорд отлично знал, что подобная «подмена» – явление в безответственной журналистской среде нередкое, хоть и не стоит утверждать, что тележурналист – самая безответственная профессия в мире.
Как ни удивительно, все это его не особенно трогало. Ну и пусть меня отставили на второй план, думал Патрик, отчетливо сознавая одно: он по уши влюблен в Дорис Клаузен. (Даже представить себе невозможно, как отреагировали бы коллеги Уоллингфорда или специалисты по медицинской этике, узнай они хоть что‑нибудь об его чувствах к вдове!)
Столь горячая влюбленность казалась наваждением, тем более что Уоллингфорд отлично понимал: вряд ли миссис Клаузен когда‑либо сможет его полюбить. В прежние времена, согласно богатому опыту Патрика, женщины легко влюблялись в него и так же легко расставались с ним.
Бывшая жена, например, говорила, что он чем‑то похож на грипп.
– Когда ты был со мной, Патрик, – утверждала Мэрилин, – мне все время казалось, что я вот‑вот умру. Но когда тебя рядом не стало, я и думать о тебе позабыла, словно тебя никогда и не было.
– Вот и хорошо, – равнодушно откликнулся Уоллингфорд, чьи чувства – во всяком случае, до сих пор! – было не так легко затронуть, как считали многие знавшие его женщины.
В Дорис Клаузен его особенно привлекала необычайная решительность, словно током заряженная чувственностью; каждое ее желание обладало безусловным и нескрываемым сексуальным подтекстом. Это происходило на глазах едва уловимо менялся голос, подбиралось все ее небольшое аккуратное тело, в предвкушении секса превращаясь в скрученную пружину.
У нее были мягкие очертания рта, красиво обрисованные губы, а в неизменных тенях усталости под глазами угадывалась готовность принимать мир таким, какой он есть. Миссис Клаузен никогда не стала бы просить человека полностью перемениться – разве что немного изменить свои привычки. Она не ждала никаких чудес. И всегда оставалась самой собой – в этом отношении ей можно было полностью доверять. Вот поэтому, собственно, Уоллингфорду и казалось, что она никогда не сможет по‑настоящему оправиться после смерти мужа, ибо сама основа ее жизни дала трещину.
Ну а его, Патрика Уоллингфорда, она просто использовала для того единственного, чего сам Отто сделать так и не смог. Но раз уже она выбрала именно его, оставалась некая призрачная надежда: а вдруг в один прекрасный день она все‑таки в него влюбится?
Когда Уоллингфорд впервые слабо пошевелил пальцами руки, некогда принадлежавшей Отто Клаузену, Дорис расплакалась. А медсестры тут же получили строжайшее указание, впредь пресекать любые попытки вдовы поцеловать кончики пальцев. Впрочем, сам Патрик испытывал горькую радость, когда ощущал прикосновение ее губ.
И еще долго потом, уже освободившись от бинтов, вспоминал он, как впервые почувствовал ее слезы на тыльной стороне своей левой руки. Это случилось месяцев через пять после операции. Уоллингфорд успешно миновал наиболее опасный период – по словам врачей, этот период начинался в конце первой недели и продолжался около трех месяцев. Ощутив тогда на руке слезы Дорис, Патрик и сам заплакал. (К тому времени, всем на удивление, восстановилась чувствительность довольно большого участка – длиной в целых двадцать два сантиметра, от шва до оснований пальцев.)
Потребность в анальгетиках, хотя и очень медленно, все же постепенно ослабевала, однако он отлично помнил сон, который часто снился ему в тот период, когда его усиленно пичкали болеутоляющим. Ему снилось, что кто‑то его фотографирует. Даже когда Уоллингфорд совсем перестал принимать анальгетики, он явственно слышал щелчок фотоаппарата. Вспышка, правда, воспринималась как нечто далекое и напоминала зарницу, а вот щелчок раздавался настолько отчетливо, что почти будил его.
Видимо, эти лекарства как‑то особенно действовали на память. Уоллингфорд не смог бы сказать, сколько времени – четыре месяца или пять? – он их принимал. А особенность того сна заключалась в том, что он так ни разу и не увидел ни снимков, ни фотографа Порой ему думалось, что это вовсе не сон. Во всяком случае, он не смог бы сказать с уверенностью, наяву это происходит или во сне.
Через полгода – это он помнил точно – он уже ощущал лицо Дорис Клаузен, когда она прижималась щекой к его левой ладони. Правой его руки она никогда не касалась, и он никогда не пытался дотронуться до нее правой рукой. Она ведь сразу дала понять, как к нему относится. Когда Патрик осмеливался всего лишь по‑особому произнести ее имя, она краснела и недовольно качала головой. Она не желала более обсуждать тот единственный раз, когда они занимались любовью. Она была вынуждена на это пойти – вот и все, что она могла сказать. («Иного пути у меня не было!»)
Но у Патрика теплилась надежда, ему казалось, что когда‑нибудь Дорис все же согласится повторить этот опыт. Правда, сейчас она была беременна и относилась к своей беременности благоговейно, как часто бываетуженщин, слишком долго мечтавших о ребенке. Впрочем, миссис Клаузен не сомневалась в том, что других детей у нее не будет.
Упоительный голос, который появлялся у Дорис Клаузен всякий раз, когда ей того хотелось, – как солнечный луч после дождя, заставляющий распускаться цветы, – теперь стал для Уоллингфорда лишь сладостным воспоминанием. И все же он считал, что может и подождать. Он вспоминал этот голос и утешался им, как будто прижимался щекой к мягкой подушке. И вновь тосковал по сну, навеянному темно‑синими индийскими капсулами, сну, который он был обречен помнить вечно.
Ни одну женщину на свете Патрик Уоллингфорд не любил столь бескорыстно. Ему было достаточно и того, что миссис Клаузен любит его левую руку. А ей очень нравилось класть эту руку на свой раздавшийся живот, чтобы «рука Отто» почувствовала, как шевелится будущий ребенок.
Уоллингфорд и не заметил, когда миссис Клаузен перестала носить в пупке колокольчик; ее пупка он не видел с тех пор, как они, оставшись наедине в кабинете доктора Заяца, совершенно потеряли голову от страсти. Возможно, проколоть пупок предложил Отто, а может, и сам колокольчик был его подарком (так или иначе, но сейчас Дорис решила этот колокольчик не носить). Возможно, впрочем, что он просто мешал ей в связи с беременностью.
Однажды, когда Дорис была уже на седьмом месяце, Патрик ощутил какую‑то незнакомую резкую боль в новой руке – после того, как его особенно сильно пнул не родившийся еще младенец. Он попытался эту боль скрыть, но Дорис тут же заметила, что он поморщился, и встревоженно спросила, в чем дело, инстинктивно прижав его левую руку к своей груди. И Уоллингфорд вспомнил, как если бы это случилось только вчера, что она точно так же прижимала к своей восхитительной груди его левую культю, когда сидела на нем верхом в кабинете Заяца.
– Пустяки, – ответил Патрик, – уже проходит.
– Немедленно позвони Заяцу, – потребовала миссис Клаузен. – И не глупи!
Похоже, впрочем, ничего страшного не произошло. Доктор Заяц, пожалуй, был даже немного разочарован столь явным и легким успехом проделанной операции. Сперва, правда, возникли некоторые проблемы с большим и указательным пальцами, которые никак не хотели повиноваться. За пять лет мышцы отвыкли и приходилось кое‑чему учиться заново.
Восстановительный период протекал без осложнений; приживление руки шло столь же неуклонно, как и воплощение в жизнь тайных планов миссис Клаузен. Возможно, истинная причина разочарований доктора Заяца крылась в том, что успех‑то после трансплантации достался скорее Дорис, чем ему. Средства массовой информации сообщали лишь о том, что вдова донора беременна и до сих пор сохраняет тесную связь с рукой своего покойного мужа. А Уоллингфорда, между прочим, так и не стали называть ни «парнем с пересаженной рукой», ни «трансплантированным» – он так и остался «львиным огрызком» и «бедолагой».
А в сентябре 98‑го французские хирурги в Лионе осуществили вполне успешную пересадку кисти и предплечья. Реципиентом был некто Клинт Холлам, новозеландец, живущий в Австралии. Это событие основательно раздражало Заяца. Дело в том, что Клинт Холлам солгал, сказав врачам, что потерял руку во время аварии на строительстве; на самом деле руку ему отрезало циркулярной пилой в новозеландской тюрьме, куда его упекли на два с половиной года за мошенничество. (Доктор Заяц даже не сомневался, что решение подарить новую руку бывшему уголовнику мог принять только специалист по медицинской этике.)
И теперь пришитая конечность Клинта Холлама, принимавшего не меньше тридцати различных таблеток в день, не выказывала ни малейших признаков отторжения А Уоллингфорд, которому и через восемь месяцев после операции приходилось глотать в день более трех десятков пилюль, все еще не мог новой рукой собрать рассыпанную по полу мелочь. Обнадеживало, правда, что левая рука, несмотря на отсутствие чувствительности в кончиках пальцев, по силе почти сровнялась с правой; во всяком случае, левой рукой Патрик мог спокойно повернуть дверную ручку и самостоятельно открыть дверь. Дорис не раз говорила ему, что Отто был весьма сильным человеком. (Еще бы, ведь ему постоянно приходилось поднимать ящики с пивом!)
Иногда миссис Клаузен и Уоллингфорд спали вместе – нет, сексом они не занимались, они даже не раздевались. Дорис ложилась рядом с Патриком – слева, разумеется! – и засыпала. А Патрик еще долго не мог уснуть. Он вообще спал плохо – главным образом потому, что мог спать только на спине, а если ложился на бок или на живот, новая рука сразу же начинала сильно болеть, и даже доктор Заяц не понимал, в чем тут дело. Возможно, боли возникали из‑за недостаточного кровоснабжения, однако не было никаких оснований предполагать, что мышцы, сухожилия и нервы новой конечности плохо снабжаются кровью.
– Я никогда не назвал бы вас вольной птицей, – говорил доктор Заяц Уоллингфорду, – но эта новая рука все больше напоминает мне вашего тюремщика.
Трудно даже представить себе, до чего доктор Заяц в последнее время стал разговорчив! А уж о его любви к жаргонным словечкам из лексикона Ирмы и говорить нечего! Миссис Клаузен и ее будущее дитя отняли у доктора по меньшей мере три законные минуты всенародной славы, и тем не менее он отнюдь не казался подавленным. (А то, что какой‑то преступник стал единственным соперником вполне достойного Уоллингфорда, Заяца не огорчало, а скорее заставляло плеваться от отвращения.) Между тем благодаря кулинарным ухищрениям Ирмы доктор сумел немного поправиться; здоровая пища да еще в пристойном количестве не может не пойти на пользу. И специалист по хирургии верхних конечностей наконец‑то сдался перед лицом такого неумолимого противника, как собственный аппетит. Да, теперь и он порой испытывал настоящее чувство голода: ведь его каждый день «укладывали в койку».
Хотя Уоллингфорду совершенно не было дела до того, что Ирма и ее бывший хозяин пребывают теперь в счастливом браке, семейные дела доктора Заяца не давали покоя сотрудникам клиники «Шацман, Джинджелески, Менгеринк, Заяц и партнеры». И если лучший хирург бостонской команды все меньше походил на бродячего пса, то его сынок Руди, которого некогда называли «недокормышем» и которого отец нежно любил, умудрился не только прибавить несколько фунтов, но и поражал своим счастливым и здоровым видом даже самых гнусных и злобных завистников.
Поразительно – хотя доктор Менгеринк и признался Заяцу, что имел любовную связь со злопамятной Хилдред, – перевес в тайном поединке с бывшей женой был теперь явно на стороне доктора Заяца. Хилдред рвала и метала, узнав про Ирму, и, хотя Заяц сразу же увеличил ей алименты, она тяжко поплатилась: ей пришлось согласиться на двойную, то есть равную, опеку Руда.
Что же касается «сногсшибательного» признания доктора Менгеринка, то доктор Заяц проявил удивительное здравомыслие и даже посочувствовал коллеге.
– С Хилдред? Ах вы, бедняга… – вот и все, что он сказал, обнимая Менгеринка за сутулые плечи.
«Интересно, какой новый сюрприз приготовит Заяцу его сучонка?» – завистливо размышлял ныне здравствующий из братьев Джинджелески.
Неужели, спросите вы, даже собака доктора, эта пожирательница экскрементов, тоже изменила своим привычкам? Медея стала теперь почти хорошей собакой; у нее, правда, еще случались «срывы», как называла это Ирма, но собачье дерьмо и его роль в окружающей среде уже отошли для доктора Заяца на второй план. А «дерьмокросс» превратился просто в игру. Сам же доктор старался теперь каждый день непременно выпивать бокал красного вина, которое очень полезно для сердца, и сердцу его было удивительно хорошо в добрых руках Ирмы и Руди. (Любовь Заяца к красному бордо все возрастала, а количество выпитого значительно превосходило тот жалкий «наперсток», который он прежде считал вполне достаточным для своего «часового механизма».)
Сказать по правде, необъяснимые боли, возникшие в новой руке Патрика Уоллингфорда, не слишком заботили доктора Заяца. А Дорис Клаузен как‑то ночью, когда они с Патриком братски делили постель, спросила:
– Расскажи, что за боли ты, собственно, испытываешь? С чем их можно сравнить?
– Ну, это похоже на какое‑то странное напряжение, причем во всей руке; я едва могу пошевелить пальцами, а в кончиках ощущаю болезненное покалывание, хотя самих пальцев так и не чувствую. В общем, загадка.
– Тебе больно, хотя пальцев ты не чувствуешь? – переспросила Дорис.
– Похоже на то, – кивнул Патрик.
– Я поняла, в чем дело! – воскликнула она. И добавила: она не должна была навязывать Отто «неправильную» сторону постели только потому, что ей самой хотелось лежать рядом с его рукой.
– Навязывать Отто? – переспросил Уоллинг‑форд.
Дело в том, сказала Дорис, что Отто всегда спал слева от нее. Каким образом «неправильная» сторона постели действует на пересаженную руку, Патрик и сам скоро понял.
Когда миссис Клаузен уснула, уютно устроившись по правую руку от Патрика, произошло нечто, казавшееся, впрочем, совершенно естественным. Он повернулся к ней, и она, не просыпаясь, тоже повернулась к нему, положила голову на его правое плечо и уткнулась носом ему в шею. Чувствуя ее сонное дыхание, он не решался даже сглотнуть, боясь ее разбудить.
И вдруг его левая рука дернулась, но боли он не почувствовал. Он лежал совершенно неподвижно и ждал, что рука станет делать дальше. Впоследствии он вспоминал, что бывшая рука Отто совершенно независимо от желания самого Патрика нырнула Дорис под ночную рубашку и лишенные чувствительности пальцы скользнули вверх по ее бедру. И стоило им прикоснуться, как ноги ее раздвинулись и его левая ладонь нежно погладила мягкие завитки у нее на лобке – так легкий ветерок ласкает верхушки полевых трав.
Уоллингфорд отлично понимал, куда направляются его пальцы, хотя не чувствовал их. Дыхание Дорис теперь явно переменилось. И он не смог совладать с собой – поцеловал ее в лоб, зарылся лицом в ее волосы. И тогда она, сжав его руку, робко ласкавшую ее, поднесла его пальцы к губам. Патрик затаил дыхание, ожидая боли, но боли не было. Свободной рукой Дорис стиснула было его член, но вдруг отпустила.
Пенис оказался не тот! Чары рассеялись, и она очнулась. Она смотрела на Патрика широко раскрытыми глазами, а рука Отто, пальцы которой хранили аромат Дорис, лежала между ними на подушке, касаясь их лиц.
– Больше не больно? – спросила Дорис.
– Нет, – сказал Патрик. Он хотел сказать, что не больно только руке. – Но теперь у меня болит совсем в другом месте..
– Ну, тут уж я тебе ничем помочь не могу! – прервала его миссис Клаузен и повернулась к нему спиной, по‑прежнему, впрочем, прижимая его левую руку к своему большому животу. – Но, если хочешь, можешь попробовать сам что‑нибудь сделать. Ну, ты же понимаешь? Просто обними меня, и я, возможно, все‑таки смогу немножко тебе помочь.
Слезы любви и благодарности так и хлынули у Патрика из глаз.
Стоило ли тут соблюдать какие‑то приличия? Уоллингфорду, правда, казалось, что лучше бы ему кончить до того, как младенец снова взыграет у нее в животе, но миссис Клаузен не выпускала его левую руку, крепко прижимая ее к своему лону – но не к груди! – и прежде, чем он успел кончить, а это ему удалось непривычно быстро, младенец два раза основательно пнул его. И на второй раз Патрик ощутил уже знакомую острую боль. Боль была настолько сильна, что он дернулся всем телом, но Дорис ничего не заметила: видимо, это непроизвольное движение слилось в ее восприятии с содроганиями оргазма.
Но лучше всего, как подумалось впоследствии Уоллингфорду, Дорис вознаградила его, заговорив тем своим особым голосом, которого он так давно не слышал.
– Ну что, боль прошла? – спросила она. И левая рука Патрика – действуя на свой страх и риск – соскользнула с ее огромного живота на сильно увеличившуюся грудь, где ей и позволено было остаться.
–Да, спасибо тебе! – прошептал Патрик и тут же уснул.
Во сне он все время чувствовал какой‑то запах, но никак не мог понять что же это такое. Повеяло чем‑то далеким – не похожим на воздух Бостона или Нью‑Йорка. «Да это же сосновой хвоей пахнет!» – догадался он вдруг.
И услышал шум воды, но то был не морской прибой и не плеск в ванне. Ему явственно слышались тихие шлепки волн о корму лодки или, может быть, о сваи причала, и звуки эти отдавались музыкой в его новой руке, которая легко и нежно, как струящаяся вода, поглаживала пополневшие груди миссис Клаузен.
Боль утихла, улетучилось и воспоминание о ней, и Уоллингфорд с наслаждением погрузился в спокойные воды сна – самого сладкого сна, какой ему когда‑либо грезился, – и только одно тревожило его по пробуждении: это был как бы не совсем его сон! Да и ощущения, испытанные им, казались весьма далекими от тех, вожделенных, что были связаны с приемом темно‑синих капсул.
Никаким сексом он во сне не занимался и не лежал, подстелив полотенце, на теплых досках причала, осталось лишь смутное чувство, что где‑то рядом действительно есть причал.
Зато в ту ночь Патрик Уоллингфорд не слышал во сне щелчков фотоаппарата. Его можно было фотографировать сколько угодно – он и ухом бы не повел.
Дата добавления: 2015-07-12; просмотров: 82 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Несчастный случай во время воскресной игры на суперкубок | | | Отторжение и успех |