Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Покончила с собой 2 страница. - в 1940-м, когда итальянцы оккупировали грецию, я принял решение непокидать страну

Читайте также:
  1. A B C Ç D E F G H I İ J K L M N O Ö P R S Ş T U Ü V Y Z 1 страница
  2. A B C Ç D E F G H I İ J K L M N O Ö P R S Ş T U Ü V Y Z 2 страница
  3. A Б В Г Д E Ё Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я 1 страница
  4. A Б В Г Д E Ё Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я 2 страница
  5. Acknowledgments 1 страница
  6. Acknowledgments 10 страница
  7. Acknowledgments 11 страница

- В 1940-м, когда итальянцы оккупировали Грецию, я принял решение непокидать страну. Почему? - затрудняюсь объяснить. Возможно, из любопытства,может - из чувства вины, может - из безразличия. Тут, в глухом углу глухогоострова, для этого особой отваги не требовалось. После 6 апреля 1941 годаитальянцев сменили немцы. К двадцать седьмому они обосновались в Афинах. Виюне добрались до Крита, и на короткий период мы оказались в зоне военныхдействий. С утра до вечера в небе гудели грузовые самолеты, бухты заполонилгерманский десантный флот. Но вскоре на острове вновь воцарился мир. Фраксосне представлял стратегической ценности ни для стран Оси, ни для силСопротивления. Местный гарнизон был немногочислен. Сорок австрийцев -фашисты всегда размещали австрийцев и итальянцев в незначительных регионахоккупированной территории - под командой лейтенанта, который получил ранениена французском фронте. Еще во время боев на Крите меня выдворили из Бурани. Здесь былоборудован постоянный наблюдательный пункт - гарнизон, собственно, изанимался-то лишь его обслуживанием. К счастью, в деревне у меня имелся свойдом. Немцы вели себя вежливо. Перевезли ко мне всю обстановку виллы, а заБурани даже положили небольшую арендную плату. Не успели они освоиться, кактогдашний проэдрос, деревенский староста, помер от закупорки сосудов. Черездва дня меня вызвали к новоприбывшему коменданту острова. Его штабразместился в хорошо знакомой вам школе, - занятия там не возобновлялись ссамого Рождества. Я ожидал встретить этакого каптенармуса, который негаданно получилповышение. Но очутился перед миловидным молодым человеком лет двадцати семи- двадцати восьми; он обратился ко мне на безупречном французском и спросил,правда ли, что я тоже бегло владею этим языком. Он был весьма обходителен,говорил чуть ли не извиняющимся тоном, и мы прониклись друг к другусимпатией, насколько это возможно в подобных обстоятельствах. Вскоре онприступил к делу. Он хочет видеть меня новым деревенским старостой. Я сразуотказался; я не желал, чтоб война коснулась меня каким бы то ни было боком.Тут он послал за парочкой почтенных сельчан. По их прибытии оставил насодних, и выяснилось, что это они предложили мою кандидатуру. Дело, понятно,было в том, что никто из них не стремился занять эту должность с ееколлаборационистским душком, и я оказался идеальным bouc emissaire {Козломотпущения (франц.).}. Они изложили все это с позиций высокой щепетильности итакта, но я был непреклонен. Тогда они отбросили лукавство - пообещалискрытно помогать мне... словом, в конце концов я сказал: ладно, согласен. Эта внезапная и двусмысленная честь предполагала частые встречи слейтенантом Клюбером. Как-то вечером, недель через пять или шесть посленашего знакомства, он попросил называть его просто Антоном, когда мынаедине. Отсюда вы можете заключить, что наедине мы оставались часто и чтовзаимная наша симпатия крепла. Найти общий язык помогла прежде всего музыка.У него был красивый тенор. Подобно многим одаренным дилетантам, он исполнялпесни Шуберта и Вольфа лучше - более прочувствованно, что ли, - чемпрофессиональные певцы, за исключением самых выдающихся. По крайней мере, намой вкус. Когда я впервые пригласил его в гости, он сразу угляделклавикорды. И я не без умысла сыграл ему "Гольдберг-вариации". Колитребуется растрогать чувствительного германца, ничего слезоточивее не найти.Не подумайте, что Антон годился в противники. Нет - чуть не стыдилсясобственного мундира и не прочь был повосторгаться каким-нибудьантифашистом, буде таковой явится. Когда я в следующий раз зашел в школу, онупросил аккомпанировать ему на казенном фортепьяно, которое перетащил в своиапартаменты. И тут я, в свою очередь, растрогался. Не до слез, конечно. Нопел он великолепно. А я всегда питал слабость к Шуберту. Меня не могло не занимать, отчего Антон с его знанием французскогослужит не на французской территории. Кажется, "некие соотечественники"заподозрили, что его пристрастие ко всему французскому недостаточно"патриотично". Без сомнения, в офицерской столовой он слишком часто поднималголос в защиту галльской культуры. Потопу его и сослали в эту дыру. Забылсказать, что во время наступления 1940 года он был ранен в коленную чашечку,и хромота сделала его негодным для участия в боевых действиях. Он был немец,а не австриец. Происходил из богатой семьи, перед войной год учился вСорбонне. Облюбовал поприще архитектора. Но его обучение, увы, было прервановойной.... Кончис остановился, прибавил света; вытащил из папки большойчертеж, развернул. Два-три эскиза - общий вид и проекции, сплошь стекло иотшлифованный бетон. - Он жестоко высмеивал планировку виллы. Обещал, что после войнывернется и выстроит мне новую. В лучших традициях Баухауса.... Все надписи выполнены по-французски; ни одного немецкого слова.Подпись: Anton Kluber, le sept juin, l'an 4 de la Grande Folie {АнтонКлюбер, седьмое июня, 4-й год Великого Безумия (франц.).}. Кончис дал мнерассмотреть изображение и снова привернул фитиль. - Целый год при немцах все было терпимо. Продуктов хватало в обрез, ноАнтон, как и его подчиненные, закрывал глаза на бесчисленныезлоупотребления. Глупо представлять оккупацию как борьбу головорезовкарателей с забитым населением. Большинство австрийских солдат были уже влетах, сами отцы семейств - легкая добыча для деревенской детворы. Раз,летом 1942 года, на рассвете прилетел самолет союзников и торпедировалплавучий склад провианта, что направлялся на Крит и встал на якорь в старойгавани. Корабль затонул. Сотни упаковок с провизией всплыли и заплясали вволнах. К тому времени островитяне уже год не брали в рот ничего, кроме рыбыи клеклого хлеба. Невозможно было устоять при виде этих мяса, молока, риса ипрочих деликатесов. На воду было спущено все, что могло плавать. Мнесообщили о случившемся, и я поспешил к гавани. На мысу стоял немецкийпулемет - он браво обстрелял самолет союзников; перед моими глазамизамаячила жуткая картина искупительной бойни. Но на месте я увидел, чтоостровитяне усердно расхватывают тюки в сотне ярдов от пулеметного гнезда.За ограду наблюдательного пункта высыпали караульные во главе с Антоном. Ниодна пуля не покинула ствола. Чуть позже Антон вызвал меня к себе. Я, естественно, рассыпался вблагодарностях. Он сказал, что собирается подать рапорт о решительныхдействиях сельчан, которые вовремя подгребли и вытащили из воды несколькихматросов. Теперь ему требуется малое число продуктовых упаковок, чтобыпредъявить, когда у него спросят, уцелела ли провизия. Я должен обеспечитьих сохранность. Остальное будет считаться "утонувшим и пришедшим внегодность". Остатки недоверия к Антону и его солдатам у жителей деревниулетучились. Помню, как-то вечером, примерно через месяц, компания австрийцев,немного под мухой, завела в гавани песню. И вдруг островитяне тоже запели. Вответ. Сперва австрийцы, потом сельчане. Германцы и греки. Тирольский напев.Затем - каламатьяно. Слушать это было удивительно. В конце концов онипоменялись песнями и слились в общем хоре. Но тут наш местный золотой век пошел на убыль. Один из австрийцев,видимо, оказался стукачом. Через неделю после хорового пения к гарнизонуАнтона было прикомандировано немецкое подразделение - "для укрепленияморального духа". Он прибежал ко мне, точно расстроенный ребенок, ипожаловался: "По их словам, я был на грани того, чтобы опозорить вермахт. Ядолжен поработать над своим поведением". Его солдатам запретили делитьсяпродуктами с местными жителями, и теперь они гораздо реже появлялись вдеревне. В ноябре, после вылазки Горгопотамоса, гайки закрутили еще туже. Ксчастью, благодаря мягкости прежнего режима сельчане доверяли мне более, чемя того заслуживал, и восприняли эти строгости, сверх всяких ожиданий,спокойно.... Кончис умолк, потом дважды хлопнул в ладоши. - Хочу показать вам Антона. - По-моему, я его уже видел. - Нет. Антон мертв. Вы видели актера, похожего на него. А вот -настоящий Антон. В годы войны у меня была ручная кинокамера и две катушкипленки. Я хранил их до 1944-го, пока не смог проявить. Качество оставляетжелать лучшего. Слабо застрекотал проектор. Сверху упал луч света, его сфокусировали,направили на экран. Кадр размытый, нечеткий. Я увидел красивого молодого человека моего возраста. Тот, кого явстретил на прошлой неделе, имел с ним только одну схожую черту - густыетемные брови. Передо мной, несомненно, был боевой офицер. Его нельзя былоназвать добреньким; скорее он напоминал наших летчиков-ветеранов с ихнапускным безразличием. Он спускался по улочке вдоль высокой стены -возможно, мимо дома Гермеса Амбеласа. Улыбнулся. Смущенно похохатывая,изобразил трагического тенора; и тут кончился десятисекундный завод камеры.В следующем фрагменте молодой человек пил кофе, играя с кошкой, сидевшей наполу; покосился в объектив - грустный, смущенный взгляд, будто ему запретилиулыбаться. Ролик был нерезкий, дерганый, любительский. Следующий кадр.Колонна солдат шагает вдоль гавани; снято явно сверху, из какого-нибудьчердачного окна. - Антон замыкающий. Он слегка прихрамывал. Я понял, что на сей раз передо мной не подделка.За колонной виднелся просторный мол, где теперь располагались таможенка ибудка спасателя. В фильме никаких построек на молу не было. Луч погас. - Все. Я снимал больше, но одна катушка засветилась. Спасти удалосьтолько эти фрагменты. - Он помедлил. - За "укрепление морального духа" внашем районе Греции отвечал полковник СС по фамилии Виммель. Дитрих Виммель.Ко времени, о котором я рассказываю, в стране активизировалосьСопротивление. Где условия позволяли. Конечно, партизанская война наостровах не ладилась - разве что на таких больших, как Крит. Но и на севере,и по всему Пелопоннесу поднимали голову ЭЛАС и другие группировки. Имсбрасывали оружие. Специально обученных диверсантов. В конце 1942 годаВиммеля из Польши, где он действовал весьма удачно, перебросили в Нафплион.Он контролировал юго-запад Греции, а значит, и нас. Его стиль был прост.Имелся такой "прейскурант": за каждого раненого немца казнили десятерыхместных; за убитого - двадцатерых. Как вы понимаете, эта практика себяоправдывала. Под началом у него была банда отборных тевтонских ублюдков, которые идопрашивали, и пытали, и расстреливали - все что требуется. Эмблемой их былиdie Raben, вороны - этим именем их и называли. Я познакомился с ним еще до того, как он принялся за свои гнусности.Как-то зимой мне передали, что некий важный чин утром неожиданно прибыл наостров в немецкой моторной лодке. Днем меня вызвал Антон. В комендатуре мнепредставили низенького, худого человека. Моего возраста, моей комплекции.Предельно аккуратный. Изысканно вежливый. Пожал мне руку стоя. Он говорилпо-английски достаточно хорошо, чтобы понять, что мой английский гораздолучше. И когда я признался, что с Англией меня связывают крепкие духовныеузы, что там я приобрел немалую часть своих познаний, он сказал: "Величайшаядрама нашего времени - та, что Англия и Германия стали врагами". Антонсообщил, что полковник уже наслышан о наших музыкальных вечерах и приглашаетменя пообедать с ними, а затем поаккомпанировать - Антон исполнит несколькопесен. Мне ничего не оставалось - a titre d'office, {Должность обязывала(франц.).} - как согласиться. Полковник не пришелся мне по душе. Взгляд у него был как бритва.Неприятнее этого взгляда ни у кого не помню. Ни йоты сочувствия. Толькооценка и расчет. Будь его глаза жесткими, порочными, садистскими, - вселегче. Но то были глаза автомата. Ученого автомата. Полковник захватил с собой рейнвейну, и обедполучился роскошный, такого я много месяцев не едал. Мы поболтали о войне -тоном, каким обсуждают погоду. Полковник сам заговорил о литературе. Он был,несомненно, весьма начитан. Хорошо знал Шекспира, отлично - Гете и Шиллера.Провел даже ряд любопытных параллелей между английской и немецкойсловесностью, не всегда в пользу последней. Я вдруг заметил, что пьет онменьше, чем мы. И что Антон распустил язык. По сути, мы с ним оба очутилисьпод наблюдением. Я понял это в середине трапезы; и полковник понял, что яэто понимаю. Напряжение повисло между нами, старшими. Антон в счет не шел.Полковник мог лишь презирать мелкого греческого чиновника, и мне оказалинемалую честь, что обращались со мной как с джентльменом, как с равным. Ноя-то знал, что к чему. После обеда мы исполнили несколько песен, и он рассыпался вкомплиментах. Потом заявил, что собирается осмотреть наблюдательный пункт натой стороне острова, и пригласил меня сопровождать их - сооружение не имелобольшого тактического значения. Мы сели в его моторку, подплыли к берегуМуцы, поднялись к дому. Вокруг громоздилось множество военных аксессуаров -мотки проволоки, доты. Но я с радостью увидел, что вилла совсем непострадала. Солдат построили, полковник, не отпуская меня ни на шаг,обратился к ним по-немецки с короткой речью. Меня он называл "этот господин"и нажимал на то, что мои владения должны остаться в целости и сохранности.Но мне запомнилось вот что. На обратном пути он остановился исправитькакую-то погрешность в обмундировании часового у ворот. Указал Антону нанепорядок со словами: "Schlamperei, Herr Leutnant. Sehen Sie?" Сейчасschlamperei означает что-то вроде "разгильдяй". Этой кличкой пруссакидразнят баварцев. И австрийцев. Он явно напоминал Антону какой-то давнийразговор. Но это помогло мне постичь его натуру. Мы увидели его снова лишь через девять месяцев. Осенью 1943 года. Заканчивался сентябрь. Ясным вечером ко мне влетел Антон. Я понял:произошло нечто ужасное. Он только что вернулся из Бурани. Утром четверотамошних солдат - а всего их было двенадцать - улучили свободную минуту иотправились на Муцу купаться. Видно, они совсем потеряли бдительность, ибо -верх разгильдяйства! - полезли в воду все вместе. Один за другим вышли наберег, перекидывались мячиком, жарились на солнце. Вдруг из-за деревьеввыступили трое незнакомцев. Один - с автоматом. Немцы были обречены. Навилле командир отделения услыхал выстрелы, радировал Антону и спустился напляж. Он обнаружил там трех мертвецов; четвертый прожил еще немного ирассказал, что случилось. Партизаны исчезли, прихватив оружие. Антон немедляотправился на тот берег острова в моторке. Бедный Антон! Он и стремился исполнить свой долг, и страшился мига,когда дурные вести дойдут до полковника Виммеля. Конечно, он понимал, чторапорт подать придется. Но прежде чем составить донесение, пришелпосоветоваться. Еще утром он вычислил, что имеет дело с повстанцами, которыеприплыли с материка ночью и вряд ли рискнут отправиться назад до наступлениятемноты. И он обогнул остров, методично исследуя каждую удобную для стоянкибухту. Лодка скоро обнаружилась; ее спрятали в прибрежном лесу прямонапротив Петрокарави. Выбора не было. Партизаны, несомненно, следили за егопоисками. Для подобных случаев имелась четкая инструкция командования:отрезать пути к отступлению. Он сжег лодку. Ловушка захлопнулась. Он ничего не утаил от меня; к тому моменту все мы успели узнать о"прейскуранте" Виммеля. От нас требовалось восемьдесят смертников. По мнениюАнтона, выход оставался единственный. Схватить партизан и дожидатьсяВиммеля, который прибудет, скорее всего, уже завтра. Этим мы, по крайнеймере, докажем, что убийцы - не местные, что совершена сознательнаяпровокация. Вне всяких сомнений, то были коммунисты из ЭЛАС: их тактиказаключалась в подстрекательстве немцев к дальнейшим репрессиям; такимобразом они крепили моральный дух своих соотечественников. Тем же приемомпользовались в XVIII веке клефты, чтобы возбудить в мирных крестьянахненависть к туркам. В восемь вечера я созвал деревенских старейшин и обрисовал ситуацию.Сегодня шевелиться было уже поздно. Оставалось прочесать остров завтра - приподдержке солдат Антона. Страшная угроза покою - и жизни - сельчан понятно, привеластарейшин в неописуемую ярость. Они пообещали всю ночь сторожить причалы ирезервуары с питьевой водой, а с первыми лучами солнца приступить к охоте напартизан. Но в полночь меня разбудили топот и стук в ворота. Это снова был Антон.Слишком поздно, сказал он. Получен приказ. По своей инициативе ничего непредпринимать. Утром прибудут Виммель и "вороны". Меня арестоватьнемедленно. К рассвету собрать всех деревенских мужчин от четырнадцати досемидесяти пяти. Чуть не плача, Антон мерил шагами спальню, а я сидел накровати и выслушивал, как стыдно ему быть немцем, как стыдно жить на свете.Когда бы не надежда умилостивить полковника, он покончил бы с собой. Мыговорили долго. Он рассказал о Виммеле подробности, которые прежде скрывал.Остров был отрезан от мира, и многое до моих ушей не доходило. Наконецпризнался: в этой войне лишь одно к лучшему. Она свела меня с вами. Мыпожали друг другу руки. А потом я отправился с ним в школу, где провел ночь под стражей. Когда наутро, в девять, меня привели в гавань, там уже собрались жителидеревни - все мужчины и большинство женщин. Люди Антона блокировали выходыиз порта. Само собой разумеется, партизан никто не видел. Среди сельчанцарило уныние. Но поделать они ничего не могли. В десять показался самолет с "воронами". Разница меж ними и автрийцамибросалась в глаза. Выучка строже, дисциплина крепче, проблесков человечности- не в пример меньше. И так молоды все. Это казалось самым страшным -юношеский фанатизм. Через десять минут акваплан прибыл. Помню тень его крылна беленых домишках. Как черная коса. Рядом со мной молодой рыбак сорвалгибискус и приложил кроваво-красный цветок к сердцу. Все мы знали, что онимеет в виду. Виммель ступил на берег. И сразу приказал согнать мужчин на мол;впервые островитяне почувствовали на своей шкуре пинки и удары завоевателей.Женщин оттеснили в прилегающие улицы и переулки. Потом Виммель с Антономскрылись в таверне. Вскоре туда позвали и меня. Сельчане принялиськреститься, а два карателя втолкнули меня внутрь. Виммель не поздоровался;он делал вид, что не знаком со мной. Даже по-английски отказался говорить. Сним приехал грек-переводчик, из коллаборационистов. Антон был вконецрастерян. События оглушили его, он не знал, как поступить. Виммель объявил свои условия. Мужчины - за исключением восьмидесятизаложников - прочесывают остров, ловят партизан и приводят к нему - вместе спохищенным оружием. Трое дерзких повстанцев должны быть доставлены живьем.Если мы управимся за сутки, заложников отправят в арбайтлагерь. Если нет -расстреляют. Пусть даже мы разыщем партизан, как мы возьмем их в плен, ведь онивооружены и готовы на все, спросил я. Он лишь взглянул на часы и сказалпо-немецки: "Сейчас одиннадцать утра. Крайний срок - завтра в полдень". На молу меня заставили повторить все это по-гречески. Толпа взорваласьпротестами, упреками, требовала оружия. Наконец полковник пальнул изпистолета в воздух, крики утихли. Принесли поименный список мужскогонаселения. Вызываемый делал шаг вперед, а Виммель лично определял, ктостанет заложником. Я заметил, что он указывает на тех, кто поздоровее, отдвадцати до сорока лет - на годных для лагеря. Но мне показалось: лучших онотсеивает на погибель. Отобрал семьдесят девять человек, потом ткнул пальцемв меня. Я стал восьмидесятым. Мы, все восемьдесят, были под конвоем доставлены в школу; к намприменили усиленную охрану. Мы сгрудились в тесном классе, без элементарныхудобств, без еды и питья - ведь сторожили нас "вороны" - и, хуже того, безвестей с воли. Лишь много позже узнал я, что происходило в тот день наострове. Оставшиеся на свободе бросились по домам, похватали все мало-мальскисподручное - багры, серпы, ножи - и собрались вновь, на холме за деревней.Старики, едва таскающие ноги, десяти-двенадцатилетние мальчишки. Некоторыеженщины хотели присоединиться к облаве, но их отослали. Чтобы гарантироватьвозвращение мужчин. Это жалкое воинство чисто по-гречески ударилось в дебаты. Утвердилиодин план действий, затем второй. Наконец кто-то завладел инициативой,распределил исходные и районы поисков. Они выступили - сто двадцать человек.Никто не подозревал, что охота, еще не начавшись, обречена на неудачу. Нодаже если партизаны и впрямь скрывались в лесу - сомневаюсь, что их удалосьбы отыскать, а тем более схватить. Столько деревьев, распадков, скал. Всю ночь они ждали в холмах, хрупкой цепью поперек острова, в надежде,что партизаны попытаются прорваться к деревне. А утром - искали, искали изпоследних сил. В десять собрались и стали замышлять отчаянное нападение наостровной гарнизон. Но умные головы сообразили, что это приведет к трагедиипострашнее. Два месяца назад в одном манийском селе немцы истребили всехмужчин, женщин и детей за гораздо меньшую провинность. В полдень, с распятьем и иконами, они спустились в деревню. Виммельждал их. Парламентер, старый моряк, прибег к последнему средству: солгал,что они видели партизан, в лодчонке, далеко от берега. Виммель усмехнулся,покачал головой и приказал схватить старика - восемьдесят первый заложник.Объяснялось это просто. Немцы к тому времени сами поймали партизан. Вдеревне. Но давайте посмотрим на Виммеля.... Кончис снова хлопнул в ладоши. - Вот он в Афинах. Группа подпольщиков сняла его скрытой камерой, такчто лик его запечатлен надолго. Экран опять засветился. Городская улица. На теневой сторонеприпарковался немецкий автомобиль, похожий на джип. Оттуда вылезли триофицера, вышли на прямое солнце, пересекая кадр по диагонали - камера,очевидно, размещалась на первом этаже дома по соседству с тем, в который онинаправлялись. Объектив на миг заслонила голова прохожего. Впереди шелнизенький, ладный. В нем чувствовалось твердое, непререкаемое главенство.Два его спутника держались в кильватере. Что-то - ставень или штора -затемнило обзор. Потом возник диапозитив: мужчина в штатском. - Довоенный снимок. Единственный, который удалось раздобыть. Невыразительное лицо; губы поджаты. Не у одного Кончиса тяжелый,неподвижный взгляд, подумал я; бывает и похуже. Лицо на снимке чем-тонапоминало "полковника", встреченного мной на водоразделе; но это былиразные люди. - А вот фрагменты кинохроники времен оккупации Польши. Кадры менялись, Кончис комментировал: "Он за спиной генерала" или"Виммель крайний слева". Хотя видно было, что съемки документальные, меняохватило чувство, которое всегда возникает при демонстрации фашистскихфильмов, чувство фальши, зияющей пропасти меж Европой, что рождает подобныхчудовищ, и Англией, что неспособна их породить. И я решил: Кончису надозаморочить меня, внушить, что я младенец, не запятнанный грязью истории. Нолицо его в отраженном свете экрана вроде бы свидетельствовало, что он глубжеменя захвачен происходящим; что он дальше, чем я, отброшен на обочину эпохи. - Партизаны поступили вот как. Убедились, что лодка сгорела дотла, идунули прямиком в деревню. Подошли к околице, видимо, в тот самый момент,как Антон появился у меня. Мы не подозревали, что на отшибе у одного из нихесть родня - семейство Цацосов. Две дочери, восемнадцати и двадцати лет,отец и сын. Но вышло так, что мужчины два дня тому назад отправились в Пирейс партией оливкового масла - у них был небольшой каик, а немцы непрепятствовали мелкой коммерции. Девушки приходились одному из партизандвоюродными сестрами; а старшая, скорее всего - и зазнобой. К дому они подошли никем не замеченные - в деревне еще не знали опобоище. Повстанцы, несомненно, рассчитывали воспользоваться каиком. Но тотбыл в море. Тут явилась рыдающая соседка и рассказала сестрам и об убийствесолдат, и обо всем, что я сообщил старейшинам. Партизаны уже были в надежномукрытии. Где именно они ночевали - неизвестно. Возможно, в пустомрезервуаре. Наспех сколоченные патрули обшарили все дома и виллы, жилые инежилые, включая и дом Цацосов, и никого не обнаружили. Мы никогда неузнаем, были ли девушки попросту напуганы или проявили крайний патриотизм.Но кровных родственников в деревне у них не было, а отец и брат находились вбезопасной отлучке. Похоже, наутро партизаны собрались уносить ноги. Во всяком случае,девушки начали выпекать хлеб. Это заметила сообразительная соседка ивспомнила, что пару дней назад они уже пекарничали. Чтоб брату и отцу былочем перекусить в дороге. Соседка, видимо, не сразу догадалась, в чем дело.Но около пяти вечера заявилась в школу и рассказала все немцам. Средизаложников были трое ее родных. Отряд "воронов" ворвался в дом. В этот момент там находился только одинпартизан - как раз двоюродный брат. Он спрятался в шкафу. Слышал, какдевушек стали избивать, слышал их вопли. И не вытерпел: сунулся наружу спистолетом, выстрелил, пока немцы не опомнились... слабый щелчок. Собачкузаклинило. Всех троих поволокли в школу на допрос. К девушкам применили пытку, ивскоре братец раскололся. Через два часа - уже сгустились сумерки - провелнемцев вдоль берега к заколоченной вилле, постучал в окно и шепнултоварищам, что сестры раздобыли лодку. Стоило им появиться в воротах, ихскрутили. Главаря ранили в руку, но больше никто не пострадал. - Он был с Крита? - прервал я. - Да. Похож на того, что вы видели. Пониже и пошире в плечах. Все этовремя мы, заложники, томились в классе. Окна смотрели в лес, и нельзя быловидеть, кто входит и выходит из здания. Но около девяти вечера кто-то дваждыжутко закричал от боли, а чуть позже раздался пронзительный вопль.По-гречески: элефтерия! Не думайте, мы не стали кричать в ответ. Нет, мы ощутили облегчение:партизаны пойманы. Вскоре послышались две автоматные очереди. А погодяраспахнулась дверь класса. Вызывали меня и еще одного человека - местногомясника. Нас повели вниз, через двор, к тому крылу, где теперь, по-моему, вашиучительские комнаты - к западному. У входа стоял Виммель с одним из своихлейтенантов. На ступенях крыльца за их спинами сидел, обхватив голову руками,грек-переводчик. Бледный как мел, ошеломленный. В двадцати ярдах, у стены, яувидел два женских трупа. Когда мы подходили, солдаты как раз переваливалиих на носилки. Лейтенант вышел вперед и знаком приказал мяснику следовать засобой. Виммель повернулся, вошел в здание. Его спина удалялась в глубьоблицованного темным камнем коридора. Меня подтолкнули следом. У дальнейдвери он остановился, поджидая меня. Из проема лился свет. Я поравнялся сним, и он поманил меня внутрь. Только врач удержался бы от обморока. И лучше мне было упасть. Стеныголые. В центре комнаты стол. К нему привязан юноша. Двоюродный брат. Изодежды - лишь окровавленная фуфайка, рот и глаза сильно обожжены. Но я виделтолько одно. На месте половых органов зияла темно-красная рана. Ему отрезалипенис и мошонку. Слесарными кусачками. В дальнем углу лежал ничком еще один, тоже нагой. Я не разглядел, чтосотворили с ним. Но он, несомненно, также был без сознания. Невозможнозабыть то деловитое спокойствие, какое царило в комнате. Там было трое иличетверо солдат - что солдат! профессиональных истязателей, конечно,патологических садистов. Один из них держал в руках длинный металлическийпрут; поверху тот искрился электричеством. Другие были в кожаных фартуках,вроде кузнецких - чтобы не замарать форму. Разило испражнениями. Был там и еще один, в углу, привязанный к стулу, с кляпом во рту. Горамускулов. Рука в разрывах и кровоподтеках, но пыток к нему, похоже,применить не успели. Виммель начал с тех, кто хлипче. В кино - у Росселини, например, - часто показывают, как должен вестисебя в таких ситуациях положительный герой. Полагается бросить в лицофашистским ублюдкам краткую, но уничтожающую инвективу. Воззвать ктрадициям, гуманности, заклеймить мерзавцев позором. Но признаюсь: если ячто и чувствовал, так это панический, инстинктивный страх за собственнуюшкуру. Поймите, Николас, я решил - а Виммель в расчете на это и затягивалпаузу, - что они вот-вот примутся за меня. Во имя чего - неизвестно. Ведь вмире больше не стало причин и следствий. Если люди способны так обращаться слюдьми... Я повернулся к Виммелю. Самое странное, что из присутствующих именно онболее всего походил на человека. Физиономия усталая, злая. Чуть брезгливая.Вот, дескать, какую грязюку подчиненные развели. "Им нравится этим заниматься. Мне - нет, - сказал он по-английски. - Яхочу, чтоб вы поговорили с этим убийцей прежде, чем они за него возьмутся". "О чем?" "Пусть выдаст имена товарищей. Имена помощников. Укрытия, оружейныесклады. В этом случае, даю слово, он умрет достойно, как пристало солдату". "А от тех вы ничего не добились?" "Они выложили все, что знали. А он знает больше, - ответил Виммель. - Ядавно хотел встретить такой экземпляр. Муки товарищей не развязали ему язык.И пытка вряд ли развяжет. Может, у вас получится? Скажите все как есть.Скажите правду. Нам, немцам, вы не сочувствуете. Вы человек образованный.Желаете пресечь эти... упражнения. Вы убеждены, что упорство бессмысленно.Он приперт к стене, вина с него снимается. Поняли? Идите-ка сюда". Мы прошли в смежное помещение, тоже пустое. Туда сразу втолкнулираненого - не отвязывая от стула - и оставили посреди комнаты. Напротивпоместили стул для меня. Полковник уселся поодаль, взмахом руки удалилпытчиков. И вот я заговорил. В полном соответствии с указаниями полковника я стал уламывать этогочеловека рассказать обо всем, что ему известно. Вы, верно, думаете о судьбесоратников и сочувствующих, которых он должен был выдать, и считаете мойпоступок низостью. Однако в тот вечер вселенная для меня ограничилась темидвумя комнатами. Только они были реальны. Внешнего мира не существовало. Ялишь страстно желал исполнить свой долг - положить конец жуткому унижениюразума человеческого. И маниакальное упрямство критянина, казалось, вторитэтому унижению, подыгрывает ему. Я не коллаборационист, а врач, убеждал я, мой злейший враг - людскоестрадание. И если я уверен, что Бог простит его, заговори он теперь, тововсе не оттого, что хочу Греции зла... его товарищи вынесли достаточно.Есть предел, за которым мучения нестерпимы... и все такое. Мнится, яисчерпал все возможные доводы. Но лицо его оставалось враждебно. Оно выражало лишь ненависть. Даслушал ли он, о чем я толкую? Загодя решил, что я предатель, что все моирезоны лживы. Наконец я умолк и обернулся к полковнику. Мне не удалось скрыть, что яуже признал собственное поражение. Он, видно, подал караульным знак: один изних вошел, встал за спиной критянина и вытащил кляп. И тот сразу взревел, датак, что набрякли жилы на шее, взревел то самое слово, единственное:элефтерия. В его крике не было высокомерия. Лишь изуверская радость, какесли б он плеснул на нас горящим бензином. Караульный грубо впихнул кляпобратно и закрепил. Вожак, конечно, не вкладывал в это слово каких-то высоких идей ипонятий. Просто использовал его как последнее оружие, какое у негооставалось. "Тащите обратно и ожидайте указаний", - произнес полковник. Раненогоотволокли в ту, кошмарную комнату. Полковник подошел к окну, отворил ставниво тьму, помедлил, обернулся ко мне. "Теперь вы понимаете, почему я вынужденприбегать к подобному языку". "Ничего я больше не понимаю", - сказал я. "Не мешало бы вамприсутствовать при разговоре моих ребят с этим животным", - заявил Виммель."Не надо, прошу вас", - сказал я. Он спросил, не думаю ли я, что такие сценыдоставляют ему удовольствие. Я промолчал. Тогда он сказал: "Я бы с радостью просиживал штаны в штабе. Знай расписывайся да любуйсяпамятниками архитектуры. Вы мне не верите. Считаете меня садистом. Ничегопохожего. Я - реалист". Я не отвечал. Он воздвигся передо мной: "Вас поместят под стражу вотдельной комнате. Я прикажу дать вам еды и питья. Признаюсь какпросвещенный человек просвещенному, я сожалею о том, что случилось днем, и отом, что происходит за стеной. Конечно, вы не разделите участь заложников". Я поднял глаза - наверное, с тупой благодарностью. "Будьте добры запомнить, - сказал он, - что, как честный офицер, яслужу одной-единственной цели, великому историческому предназначениюГермании - установить порядок в хаосе Европы. Вот когда это случится, можнобудет и песни распевать". Каким-то наитием я ощутил: он лжет. Величайшее заблуждение нашей эпохи- мысль, что фашизм пришел к власти, ибо создал порядок из хаоса. Верно какраз противоположное - ему повезло потому, что порядок он превратил в хаос.Попрал заповеди, отверг сверхличное... продолжите сами. Он провозгласил:дозволено истреблять малых сих, дозволено убивать, дозволено мучить,дозволено совокупляться и вступать в брак без любви. Поставил человечествоперед самым опасным искушением. Правды не существует, все позволено! Думаю, в отличие от большинства немцев, Виммель это знал, знал с самогоначала. Кто он таков. Что творит. Знал, что лицемерит передо мной. Хотя лицоего было искренним. Прощально посмотрел мне в глаза и вышел; я услыхал, какон что-то говорит моему конвойному. Меня отвели в комнату наверху, дали едыи бутылку немецкого пива. Меня обуревали сложные чувства; но главное было:кажется, выкарабкался. Я снова увижу солнце. Буду дышать, пережевывать хлеб,прикоснусь к клавишам. Настало утро. Мне принесли кофе, дали умыться. А в половинеодиннадцатого вывели на улицу. Там уже ожидали остальные заложники. Их некормили и не поили, поговорить с ними не позволили. Ни Виммеля, ни Антона небыло видно. Нас погнали в гавань. Там собралась вся деревня, четыреста-пятьсотчеловек, черная, серая, блекло-голубая толпа, согнанная на набережнуюусердными "воронами". Сельские попы, женщины, даже детишки. Завидя нас, онизабурлили. Как бесформенная протоплазма. Силится - и не может разрушитьперегородку. Нам не давали остановиться. Помните, в гавани есть большой дом скрупным акротерием на аттике? - тогда на первом его этаже помещаласьтаверна. На балконе второго стоял Виммель, за его спиной - Антон, по бокам -пулеметчики. Меня вывели из строя и оставили у стены под балконом, средистоликов и стульев. Заложников погнали дальше. Их колонна скрылась заповоротом. Была жара. Чудесная, ясная погода. Сельчан оттеснили с набережной ктеррасе таверны, где стояла старинная пушка. Люди сгрудились вплотную.Загорелые, воздетые к небу лица, черные платки женщин треплет ветерок. Я невидел, что происходит на балконе, но полковник явно медлил, давил своиммолчанием, своим присутствием. Постепенно они притихли: стена выжидающихлиц. В вышине носились ласточки. Словно дети, что играют в доме межскованных безнадежностью взрослых. Странно: столько греков... и никто непроронит ни звука. Лишь мерные крики птиц. Виммель заговорил. Коллаборационист начал переводить. "Сейчас вы увидите, что бывает с теми... с теми, кто наносит ущербГермании... и с теми, кто не мешает наносить ей ущерб... по утвержденномувчера вечером приговору верховного военного трибунала... трое быликазнены... еще двое будут преданы казни сейчас..." Коричневые руки взметнулись в четверном крестном движеньи. Виммельпомолчал. Для немца смерть - что для латинянина религиозный обряд: в порядкевещей. "Вслед за тем... восемьдесят заложников... взятых согласнооккупационным законам... в качестве возмездия за жестокое убийство...четырех военнослужащих вермахта... - снова пауза, - также будут казнены". Когда толмач перевел последнюю фразу, толпа разом выдохнула, словнокаждого ударили в живот. Многие женщины, некоторые мужчины повалились наколени, заклиная стоящих на балконе. Род людской, что уповает на несущес -твующую милость Господа сил. Виммель, наверно, ушел вглубь, ибо мольбасменилась стенанием. Меня оторвали от каменной кладки и повели вслед за заложниками. Солдаты- австрийцы - перекрывали каждый выход из гавани и осаживали сельчан. Меняпоразило, что они способны помогать "воронам", подчиняться Вимме-лю, стоятьс бесстрастными лицами и грубо отпихивать тех, к кому, я знал, еще вчера илипозавчера не испытывали никакой враждебности. Аллея изогнулась, уткнулась в площадку у деревенской школы. Этоестественная сцена, чуть покатая к северу, с видом на море и полуостров заскатами крыш. Путь к вершине холма отрезает школьная ограда; справа и слева- высокие стены. Если помните, на западной стороне площадки есть дом ссадом, где растет старая чинара. Ветви ее нависают над оградой. Эти-то ветвии приковали мое внимание. На них висели три трупа, в тени бледные, жуткие,будто гравюры Гойи. Нагое тело двоюродного брата с кошмарной его раной. Инагие тела сестер. С выпущенными кишками. Живот у каждой распорот от грудиныдо лобка, внутренности вывалились. Куклы без начинки, что покачиваются подполуденным ветром. Дальше я увидел заложников: их зажали меж школьной оградой и изгородьюиз колючей проволоки. Задних осеняла тень стены, передних - прямое солнце.При моем появлении они принялись кричать. Неизбежные проклятья, неуверенныеподначки - точно я, именно я ведал те заклинания, которые способны тронутьполковника. Он стоял посреди площадки, вместе с Антоном и двумя десятками"воронов". С третьей, восточной стороны дворик ограничивает длинная стена.Помните? С воротами. Железная решетка. Двое уцелевших партизан былиприкручены к ее прутьям. Не веревкой - той же колючей проволокой. Мне скомандовали остановиться меж немцами и заложниками, ярдах вдвадцати от Виммеля. Антон и не взглянул в мою сторону, а Виммель - тоткраем глаза посмотрел. Антон уставился в пространство, словно уговаривалсебя, что все происходящее - мираж. И сам он - мираж. Полковник подозвалколлаборациониста. Верно, его интересовало, что же выкрикивают заложники.Задумался. Направился к ним. Те замерли. Они, конечно, не слышали, как оноглашал приговор. Что-то сказал. Им перевели. Что именно - я не разобрал, носельчане заметно притихли. Значит - не смертный вердикт. Полковникприближался ко мне. "Я предложил этим крестьянам следующее, - начал он. Я внимательнооглядел его. Ни нервозности, ни возбуждения; полный самоконтроль. - Я подарюим жизнь. Отправлю в арбайтлагерь. При одном условии. Что вы как деревенскийстароста у них на глазах приведете в исполнение приговор над теми двумяубийцами". "Я не палач", - ответил я. Сельчане разразились неистовыми воплями. Он взглянул на часы: "Тридцать секунд на размышление". Конечно, размышлять в подобных обстоятельствах невозможно. Вся логикамгновенно улетучилась. Учтите это. В дальнейших своих действиях я неруководствовался рассудком. Я был за гранью рассудочного. "У меня нет выбора", - сказал я. Он подошел к правофланговому первой шеренги. Снял с его плеча автомат,нарочитым движением проверил, заряжен ли он, вернулся, протянул его мне -обеими руками. Как честно заработанный приз. Заложники загомонили, принялиськреститься. Но быстро стихли. Полковник не сводил с меня глаз. Мне вдругпришло в голову, что я могу выстрелить в него. Но в этом случае поголовноеистребление островитян было бы неизбежно. Я направился к решетке ворот. Понятно, чего ему надо. Эпизод будетшироко освещен в газетах, контролируемых немецкой администрацией. О насилиинад моей волей умолчат, выставят меня в качестве грека, который верноусвоил, что такое германский порядок. Урок другим старостам. Пример для всейзамордованной Греции. Но эти восемьдесят - что ж я, обреку их на смерть? До партизан оставалось футов пятнадцать. Слишком близко - я столько летне практиковался в стрельбе. Почему-то я не смотрел на их лица, пока шел.Разглядывал высокую стену с покатым обвершьем, пару топорных декоративныхурн на столбиках по краям ворот, торчащие из-за стены мутовки перечногодерева. Но настал миг взглянуть и на пленных. Младший не подавал признаковжизни. Голова его свесилась на грудь. Они сотворили какую-то мерзость - я нерассмотрел подробно - с его руками: все пальцы в крови. Но он был жив. Яслышал, как он стонет. Бормочет бессвязно. Полуобморок. И второй. Рот порван или разбит. Губы размозжены, вздулись багровымиволдырями. Увидев, что я поднимаю автомат, он оскалился. Зубы, все доодного, вмяты внутрь. Отверстие рта напоминает гнойную вульву. Я не смогсобраться с мыслями, сообразить, отчего это. И у него либо ломали фалангипальцев, либо рвали ногти, вся поверхность тела усеяна ожогами. Но немцыдопустили роковую ошибку. Забыли выдавить ему глаза. Я навел дуло и, не целясь, спустил курок. Никакого эффекта. Простощелчок. Я снова нажал. И снова - безобидный щелчок. Я обернулся. Виммель и конвойные - футах в тридцати, наблюдают.Заложники не ко времени расшумелись. Им показалось, я раздумал стрелять. Яопять повернулся к воротам, попробовал еще раз. Ничего. Посмотрел наполковника, помахал автоматом: не хочет! Зной обессилил меня. Тошнота. Нозабытье не приходит. "В чем дело?" - спросил он. "Автомат не стреляет". "Это шмайссер. Безотказная штука". "Я три раза пытался". "Не стреляет потому, что не заряжен. Доверять боевое оружие штатскимстрого воспрещается". Я уставился на него, потом на автомат: силился понять. Заложникимолчали. "Как же я их убью?" - спросил я упавшим голосом. Усмехнулся; губы тонкие, как острие сабли. И сказал: "Я жду". Теперь я понял. Мне предлагалось забить их прикладом. Я понял многое. Истинную сущность Виммеля, его истинные цели. А потомпришло сознание того, что он безумен, а следовательно, не виноват, какневинны все безумцы, даже самые жестокие из них. Он был потаенным капризомприроды, абсурдной крайностью, что обрела душу и плоть. Не потому ли в егооблике было нечто неотразимое - черты темного божества? Его окутывалинечеловеческие токи. А в настоящей пагубе, в настоящем зверстве повинны былиостальные немцы, вполне вменяемые лейтенанты, капралы, рядовые, что молчавнимали нашему разговору. Я пошел прямо на него. Охранники решили, что я собираюсь напасть, ивскинули оружие. Но он что-то сказал им, не двигаясь с места. Я остановилсяшагах в шести. Мы смотрели друг другу в глаза. "Именем европейской культуры заклинаю вас прекратить это варварство". "А я приказываю продолжать экзекуцию". И, не отводя взгляда, добавил: "Если откажетесь выполнять, вас самогонемедля казнят". Я побрел по пыльной площади к воротам. Остановился передприговоренными. Хотел было объяснить тому из них, в ком еще брезжил разум,что у меня нет выбора, что я вынужден совершить над ним нечто немыслимое. Ноудачный миг был безвозвратно упущен. Может, из-за того, что вблизи я понял,что они сделали с его ртом. Не просто разбили сапогом или дубинкой, но -выжгли. Я вспомнил солдата с железным прутом, электрический огнь. Онипроникли сквозь преграду зубов и вытравили язык, выжгли каленым металлом досамого корня. Слово, что он выкрикивал, должно быть, вывело-таки их из себя.За эти незабвенные мгновения, за пять самых быстрых в моей жизни секунд, яразгадал этого повстанца. Понял его лучше, чем он сам себя понимал. И онпомог мне в этом. Из последних сил повернул лицо навстречу и произнес слово,которое уже не мог произнести. Не речь - горловой клекот, пятисложный спазм.Но это было, вне всякого сомнения, то самое слово, его последнее слово. Онопропитывало его взгляд, его существо, все существо без остатка. О чемтвердил распятый Христос? Почему Ты меня оставил? А этот человек повторял нечто менеетрогательное, менее жалостное, а значит, и менее человечное, но гораздоболее значимое. Он обращался ко мне из пределов чуждого мира. В том, гденаходился я, жизнь не имела цены. Она ценилась слишком высоко и потому былабесценной. В том, где обитал он, лишь одна вещь обладала сопоставимой ценой.Элефтерия - свобода. Она была твердыней, сутью - выше рассудка, выше логики,выше культуры, выше истории. Она не являлась богом, ибо в земном знании богне проявлен. Но бытие непознаваемого божества она подтверждала. Она дарилавам безусловное право на отреченье. На свободный выбор. Она - или то, чтопринимало ее обличье - осеняла и бесноватого Виммеля, и ничтожных немецких иавстрийских вояк. Ею обнимались все проявленья свободы - от самых худших досамых лучших. Свобода бежать с поля боя под Нефшапелью. Свобода бороться спервобытным богом Сейдварре. Свобода потрошить сельских дев и кастрироватьмальчишек кусачками. Она отвергала нравственность, но рождена была скрытойсутью вещей; она все допускала, все дозволяла, кроме одного только - кромекаких бы то ни было запретов. Видите, сколько слов мне потребовалось, дабы описать свои тогдашниечувства. А ведь я еще не сказал о том, до чего греческими представились мнеего твердость, его неподатливость. Тогда я впервые осознал свое духовноеродство с этой страной. Чтобы постичь все, что я постиг, понадобилисьсчитанные секунды, а может, и этого не понадобилось. Я понял: из всех, ктособрался на школьной площадке, мне единственному дано выбирать свободно;весть и щит этой свободы сильнее здравого смысла, инстинкта самосохранения,сильнее моей собственной смерти, сильнее гибели восьмидесяти заложников. Стой поры эти восемьдесят снова и снова приходят в мои сны, обвиняя.Заметьте, я был убежден, что умру с ними вместе. И сейчас мне некудаскрыться от их мученических ликов, кроме как в тот краткий просверкзапредельного знания. Но знание палит, как зной. Рассудок твердит мне: тысовершил ошибку. Но все мое существо удостоверяет: ты был прав. Я простоял там, наверно, секунд пятнадцать - точнее сказать не могу,время в подобных обстоятельствах ничего не значит, - затем отшвырнул автомати шагнул вплотную к вожаку партизан. Ощутил взгляд полковника и выкрикнул иему, и обреченному, близкому теперь собрату то единственное слово, котороетолько и мог произнести. Краем глаза я увидел, как рванулся к Виммелю Антон. Слишком поздно.Полковник отдал приказ, рявкнули пулеметы; я зажмурился в тот самый миг,когда первые пули впились в мое тело.


Дата добавления: 2015-10-16; просмотров: 67 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: ШКОЛА ЛОРДА БАЙРОНА, ФРАКСОС 8 страница | ШКОЛА ЛОРДА БАЙРОНА, ФРАКСОС 9 страница | ШКОЛА ЛОРДА БАЙРОНА, ФРАКСОС 10 страница | ВЕРНУСЬ ПЯТНИЦУ ТЧК ОСТАНУСЬ ТРИ ДНЯ ТЧК ШЕСТЬ, ВЕЧЕРА АЭРОПОРТУ ТЧК 2 страница | ВЕРНУСЬ ПЯТНИЦУ ТЧК ОСТАНУСЬ ТРИ ДНЯ ТЧК ШЕСТЬ, ВЕЧЕРА АЭРОПОРТУ ТЧК 3 страница | ВЕРНУСЬ ПЯТНИЦУ ТЧК ОСТАНУСЬ ТРИ ДНЯ ТЧК ШЕСТЬ, ВЕЧЕРА АЭРОПОРТУ ТЧК 4 страница | ВЕРНУСЬ ПЯТНИЦУ ТЧК ОСТАНУСЬ ТРИ ДНЯ ТЧК ШЕСТЬ, ВЕЧЕРА АЭРОПОРТУ ТЧК 5 страница | ПОКОНЧИЛА С СОБОЙ 4 страница | ПОКОНЧИЛА С СОБОЙ 5 страница | ПОКОНЧИЛА С СОБОЙ 6 страница |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
ВЕРНУСЬ ПЯТНИЦУ ТЧК ОСТАНУСЬ ТРИ ДНЯ ТЧК ШЕСТЬ, ВЕЧЕРА АЭРОПОРТУ ТЧК 6 страница| ПОКОНЧИЛА С СОБОЙ 3 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.008 сек.)