|
Куинджи скончался. Большой, сильный, правдивый Куинджи скончался.
«Куинджи – отныне это имя знаменито», – громко писали об Архипе Ивановиче, когда о нем высказались такие разнообразные люди, как Тургенев, Достоевский, Менделеев, Суворин, Петрушевский.
И с тех пор имя Куинджи не сходило с памяти.
Вся культурная Россия знала Куинджи. Даже нападки делали это имя еще более значительным. Знают о Куинджи – о большом, самобытном художнике. Знают, как он после неслыханного успеха прекратил выставлять; работал для себя. Знают его как друга молодежи и печальника обездоленных. Знают его как славного мечтателя в стремлении объять великое и всех примирить, отдавшего все свое миллионное состояние. Знают, какими личными лишениями это состояние было составлено. Знают его как решительного заступника за все, в чем он был уверен и в честности чего он был убежден. Знают как строгого критика; и в глубине его часто резких суждений было искреннее желание успеха всему достойному. Помнят его громкую речь и смелые доводы, заставлявшие иногда бледнеть окружающих.
Знают жизнь этого удивительного мальчика из Мариуполя, только личными силами пробившего свой широкий путь. Знают, как из тридцати поступавших в Академию один Куинджи не был принят. Знают, как Куинджи отказал Демидову, предложившему ему за 80 000 рублей повторить несколько картин. Еще жив служитель Максим, получавший рубли, лишь бы пустил стать вне очереди толпы во время выставки картин Куинджи на Морской. С доброй улыбкой все вспоминают трогательную любовь Архипа Ивановича к птицам и животным.
Около имени Куинджи всегда было много таинственного. Верилось в особую силу этого человека. Слагались целые легенды.
Если некоторые друзья Куинджи пытаются обойтись теперь без прислуги, то Куинджи без всяких проповедей всю жизнь прожил со своей супругой Верой Леонтьевной без чьих бы то ни было услуг. С особым чувством каждый из нас, подходя к дверям, слышал рояль и скрипку в квартире, где жили «двое».
Вспоминаю, каким ближе всего чувствую я Архипа Ивановича после близкого общения пятнадцати лет.
Помню, как он принял меня в мастерскую свою. Помню его, будящего в два часа ночи, чтобы предупредить об опасности. Помню его, конфузливо дающего деньги, чтобы передать их разным беднякам и старикам. Помню его стремительные возвращения, чтобы дать совет, который он, уже спустясь с шести этажей, надумал. Помню его быстрые приезды, чтобы взглянуть, не слишком ли огорчила резкая его критика. Помню его верные суждения о лицах, с которыми он встречался.
О многом он знал гораздо больше, нежели они могли предполагать. Из двух, трех фактов, с чуткостью подлинного творца, он определял цельные положения. «Я говорю не так, как есть, а так, как будет». Помню его милое прощающее слово: «Бедные они!» И на многих людей он мог установить угол понимания и прощения. Тихие долгие беседы наедине больше всего будут помниться учениками Архипа Ивановича.
«Хорошие люди тяжело помирают». Так верит народ. Среди мучительных удуший Архипа Ивановича вспоминалась эта примета. Народная мудрость указала, что умер хороший, крупнейший человек.
Душам умерших нужны воспоминания – сколько их будет об Архипе Ивановиче Куинджи!
О нем не забудут.
СЕРОВ
Бывают смерти, в которые не верят. Петербург не поверил смерти Серова. Целый день звонили. Целый день спрашивали. Целый день требовали опровержений. Не хотели признать ужасного, непоправимого. Серов – настоящий, подлинный, а потеря его – настоящая, невознаградимая. Жаль умирающих старцев. Жаль умерших детей. Но когда гибнет человек среди яркого творчества, среди счастливых исканий, полный своей работой, то не просто жаль, а страшно, просто ужасно примириться со случившимся. В лучшую пору самоуглубления, в лучшие дни знаний искусства и лучшей оценки людей явно жестоко вырван из жизни подлинный художник, смелый, честный и настоящий, требовательный к другим, но еще более строгий к себе, всегда горевший чистым огнем молодости.
Вчера имя Серова так часто в нашем искусстве произносилось совсем обычно, но сегодня в самых разных кругах самые различные люди почувствовали размеры значения его творчества и величину личности Валентина Александровича. Он сам – самое трудное в искусстве. Он умел высоко держать достоинство искусства. Ни в чем мелком, ни в чем недостаточно проверенном укорить его нельзя. Он умел ярко отстаивать то, во что он поверил. Он умел не склоняться в сторону того, во что ему еще не верилось вполне. В личности его была опора искусству. В дни случайностей и беглых настроений значение В. А. незаменимо. Светлым, стремящимся к правде искусством закрепил он свою убедительность в жизни.
Был подвиг в жизни и в работе Серова. Редкий и нужный для всей ценности жизни подвиг. Подвиг этот вполне почувствуют еще сильнее. Великий подвиг искусства творил Серов своей правдивой, проникновенной работой, своим неизменно правдивым словом, своим суровым, правдивым отношением к жизни. И все, к чему приближался В. А., принимало какое-то особенное обаяние. Друга искусства В. А. в день примирения, в день смерти можно назвать врагом только в одном отношении – врагом пошлости. Всей душой чувствовал он не только неправду и неискренность, но именно пошлость. Пошлость он ненавидел, и она не смела к нему приближаться.
Как об умершем, просто нельзя говорить о В. А. Поймите, ведь до чего бесконечно нужен он нашему искусству. Если еще не понимаете, то скоро поймете. Укрепление на земле памяти об ушедших от нас нужно, и в этом воспоминании об ушедшем от нас Серове будет слабое утешение. Мы будем видеть и знать, что он не забыт, что труд его жизни служит славным примером. Мы и наши дети будем видеть, что произведения Серова оценены все более и более и помещены на лучших местах, а в истории искусства Серову принадлежит одна из самых красивых страниц.
ЯПОНЦЫ
За гранью обычно оформленного слагается особый язык.
Несказанное чувствование. Там вспыхивает между нами тайная связь. Там понимаем друг друга нежданными рунами жизни; начинаем познавать встречное взором, близким вечному чуду.
Чудо жизни победное и страшное! Чудо, заполняющее все глубины природы, подножие вершин бытия! Оно редко выявляется рукой человека.
Египет, Мексика, Индия... – чудно, но не явно. Узоры прекрасные, сверкающие блестки, но ткань уже истлела. Но живы еще волокна жизни, сплетенной старыми японцами. Аромат сказки еще струится над желтеющими листами, над стальной патиной лаков.
Глазу живому – горизонт необъятный. Сложенное старым японцем учит и поражает. Ослепляющая задорная жизнь: правда великого в малом. Тончайший иероглиф жизни – рисунок, в многообразии подробностей сохранивший полный характер общего. Высшая законность в силе беззаконного размаха. Невинность в призраке бесстыдства. Дьявольская убедительность фантастики. Песня чудесных гармоний красок, которая одна только может успокоить наше подстреленное сознание; особенно сейчас.
Вершины искусства, часто чуждые нам, преобразились в творениях японцев.
И мы все-таки далеки от этой волшебной ткани – жизни. Говорю «все-таки», – в нем и печаль об античном, и горе его сознания; в нем подавленность громадами наших музеев, и гордость нашими исканиями, и ужас закоптелых заслонок нашей жизни...
Все наши пороги Искусства, где мы спотыкаемся, старый японец попирает смело. Аристократизм Искусства, народность, романтизм, символика, сюжетность, историчность, этнография, – все нам и милое и чуждое, – все сочеталось в старом японце, и все презрено; все претворилось в красивое.
И это «красивое» – неопасное слово.
Имеет право не обходить таких слов народ, выходящий весной из города приветствовать пробужденную природу; народ, каждый день разбирающий свои сокровища – картины; народ, не находящий возможным даже сказать художнику цену художественного произведения. Где, как не в Японии, такое количество собраний Искусства? В какой другой стране настолько почетно назваться собирателем художественных произведений?
И рожденный такой страной художник имеет высокое право верить в себя; и безмерное его трудолюбие, и бесчисленность творений его – не прямо работы, а незаметные ему самому следы стремительно блестящего порыва.
Правда, только таким необузданным порывом проникновения своим делом могли создаваться и гигантские фигуры богов, и большие панно, широко залитые потоками краски, магически остановленной в границах верных контуров. Только бодрая жизнь могла рассыпать тончайшие графические мелочи; как часто перед нами графики Запада являются грубо преднамеренными! Не обращаясь даже к древности, – лишь в пределах средних веков – и Восток и Запад охватывает полоса высокого проникновения действ, неожиданность расположения фигур, чутье в украшении книги и рукописи, тогда еще действительно значительной, еще не перешедшей в подавляющий хаос исписанной бумаги нашей современности.
Укоризна старого японца нам страшнее случайных осуждений большинства историй об Искусстве.
О течениях японского Искусства мы можем судить только относительно. Наши мерила, без сомнения, нечувствительны ко многому, вполне явному в разборе самих японцев. Факты и сведения о Японии, быстро нарастающие, все-таки не открывают нам многих сторон жизни ее Искусства. Борьба «декадента» Хоксая с придворными мастерами нам не убедительна; мы не вполне представляем, в чем тоже красивые предшественники Хоксая враждовали с его вещами.
Мало того, что средних художников Японии мы можем различать лишь формально, мы с трудом можем представить себе картину, как расходились по всем углам страны рисунки и оттиски в блестящем шествии феодалов от двора Микадо и как подходил народ к этим подаркам.
Одно только ясно: культура Искусства Японии имела прочную почву, и народ принял ее, освятив строем жизни. Обратное нам, где культура Искусства, непрошеная, врывается в жизнь страны извне, от ненужных народу мечтателей. Будет ли Искусство в Росси, или страна избавится от него – это будет заботой не многих миллионов народа, но обидно малой кучки людей... Знаю, как такое состояние наше будут оправдывать и объяснять, но положение вещей от того, право, не улучшается.
О старых японцах можно говорить или очень кратко, набросав только резкие, всегда поразительные черты их работы, или придется сказать не заметкой, а так же подробно, как властно привлекает к себе их многогранная работа. Душа старого японца не вместилась на выставке, выставка захватила лишь некоторые блестки этой души.
Песня – старым японцам. О новых – другое. Неужели и здесь уже работает гильотина европейской культуры?
Все загрубело: рыцарь и бард умерли, и доспехи их теперь – странные пятна бутафории. Природа все та же, те же волны вишневые, те же бездны акаций, пионов, тюльпанов, но доступ их к сердцу закрыт; творец стал механиком. Грубеют тона и рисунок.
Гений обобщения рассыпался спорными пятнами и мелкими линиями. И нет новым японцам оправдания в том, что их лубки безмерно выше мерзости, распространяемой в народе у нас. Мы – не пример. Но придется новому японцу ответить суду истории за японский зал на прошлой всемирной выставке Парижа. Японцы – парижские неоимпрессионисты! Какая жестокая нелепость.
Такого нового не надо. О нем не хочу говорить.
Теперь японцы скупают обратно многие сокровища свои. Хочу, чтобы это было не историческое достоинство, не собирательство; чтобы это было пробуждение старой мощи Искусства. Хочу, но могу ли желать?
Дата добавления: 2015-10-16; просмотров: 75 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ВРУБЕЛЬ | | | ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ПРОМЫШЛЕННОСТЬ |