Читайте также: |
|
Чтобы оторваться от земли и улететь, нужна подъемная сила. И она уже действовала. После увольнения из «Костра» Довлатов работал на кладбище, ваял скульптуры вместе с каменотесами, промышлял и изготовлением памятников. Сооружение очередного человека-глыбы, Михаила Ломоносова, замечательно изображено им в «Чемодане». Все эти предотъездные шатания казались нам вызывающе-бессмысленными, особенно с близкого расстояния… Тут Довлатов уже начал всех утомлять. Но он уже был не тут. Вся возмутительная нелепость жизни уже нанизывалась на великолепный сюжет, самый острый и увлекательный, актуальнее которого и быть тогда не могло — сюжет эмиграции. Он уже начал складывать «Чемодан». И не знаю, как у кого, а у меня это — любимая его книга. Сюжет ее самый захватывающий: уход из этой жизни. С чем? С самыми драгоценными реликвиями прожитой жизни: «креповые финские носки», «номенклатурные полуботинки», «приличный двубортный костюм», «офицерский ремень», «куртка Фернана Леже», «поплиновая рубашка», «зимняя шапка», «шоферские перчатки»… Хотя законченной книгой «Чемодан» стал уже в Америке. А пока…
В своем письме к Людмиле Штерн Елена Владимировна Набокова сообщает: «О вашем приятеле Сергее Довлатове. Я увидела в “Русской мысли” рекламу журнала “Время и мы”. В 14 номере объявлено: Сергей Довлатов. Два рассказа — лагерная жизнь с точки зрения вохровца (самиздат)”. Этот журнал, конечно, можно достать в Нью-Йорке». В журнале «Время и мы», выходящем в Тель-Авиве под редакцией Виктора Перельмана, появились рассказы «Голос» и «На что жалуетесь, сержант»? В 1978 году довлатовская «Невидимая книга» вышла в американском издательстве «Ардис». Судьба Довлатова таким образом была определена. Здесь — позор, нищета, жизнь на самоуничтожение, там — понимание, почет, достаток, самая высшая оценка, которой только может быть удостоен русский писатель за рубежом — тем более писатель с еще несложившейся судьбой. Вперед! Туда!
В пустоту. Это Довлатов тоже, с отчаянием, понимал: «Кому нужны мои рассказы в городе Чикаго?» Его мир, его читатели оставались тут — на Невском и Разъезжей, на Лиговке и улице Марата.
Но в «Ардисе» были изданы Николай Гумилев, Анна Ахматова, Осип Мандельштам, Андрей Платонов, Исаак Бабель, Владислав Ходасевич, Михаил Булгаков… И попасть в этот ряд гениальных изгоев — значило встать с ними вровень. Книги «Ардиса» мгновенно разлетались и раскупались в книжных магазинах Европы и Америки, тут же оказывались у славистов всего мира. Такой шанс ни один нормальный писатель не мог упустить. Во время приезда Карла Проффера в Ленинград в 1977 году Довлатов ему эту рукопись и передал: на книге стоит посвящение — «Карлу».
Вскоре рассказ Довлатова «По прямой» (часть будущей «Зоны») опубликовал журнал «Континент» (номер 11), основанный в 1974 году писателем Владимиром Максимовым в Париже. В те годы публикация за рубежом, без согласия советских властей, означала, как правило, полный запрет на публикации в России. И Довлатов не побоялся — или вынужден был? — на это пойти.
И в то же время он чувствовал, что рядом с большинством писателей, публикуемых в «Ардисе», рядом с их великими трагическими судьбами — он «легковат». Трагических испытаний такого накала, как у них, у него нет, соответственно, слабее и проза — и он может легко слететь с этой «верхней полки»… Что же делать?
Но самые сильные, самые неутомимые «рекламные агенты» той поры — идеологическая машина советской власти и ее «карающий меч», — трудились исправно и бесперебойно.
Вспоминает Елена Клепикова:
«Как сейчас вижу: нижняя полка шкафа, а наверху надпись от руки, от моей руки — “возвратить Сергею Довлатову”. И кто-то, видно, в райкоме дал пионерам наводку на "Аврору” как такой резервуар макулатуры. Секунды не подумав, Козлов, тогдашний заведующий отделом прозы, предложил им весь шкаф со всеми рукописями, включая Сережины папки. Не хочется вспоминать реакцию Довлатова, когда он пришел, наконец, за рукописями. Был там гнев, желчь, недоумение, обида. Но была для него в этом макулатурном применении его рассказов и мрачная символика».
Еще одно воспоминание — Натальи Антоновой: «Насколько я знаю, он не хотел уезжать… Мне он говорил так: “Это моя родина, что бы здесь ни происходило, это мой язык, моя культура, моя литература. Я хочу жить здесь”. Но в стране началась масштабная подготовка к Олимпийским играм. Года за два начат и очередную чистку: всех неблагонадежных решено было отправить или в тюрьму, или в сумасшедший дом, или за границу. Вот тогда за Сережей и начала всерьез охотиться милиция, и это в значительной степени определило его решение»
Олимпиада, значит! Да, главных неприятностей от наших властей ждать надо именно тогда, когда они готовятся к самым пышным своим торжествам. Вспоминаю трехсотлетие Петербурга. Ждали премьеров всех стран, поэтому центр города сделали «невъездным» для всяческого вульгарного транспорта. При этом время от времени именно в центре города организовывались обязательные массовые гулянья. Впуск и выпуск туда осуществлялся через оставленные узкие лазейки-кордоны, почему-то особенно пристальные на выходе. Поэтому в центре время от времени образовывалась Ходынка (похоже, со времен ее в нашей стране коренным образом ничто не переменилось). Люди спасались в близлежащих дворах — и там уже давали себе волю, как понимают ее у нас. Однажды гуляющие, заскучав на лестнице, выбили мою дверь — так что и моя жизнь оказалась вовлеченной в народные торжества. Поставить дверь на новые петли было невозможно — фургон с монтерами не пропускали в мой район, видимо, подозревая в них террористов. Так что я жил тогда с открытой дверью, у всех на виду. Потом вдруг пришел милиционер и долго выяснял у меня, что всё это значит. Да, когда Медный всадник власти грохочет по мостовой, «бедным Евгениям» лучше прятаться!
…Вспоминаю и более удаленную от сегодняшних дней Олимпиаду 1980 года. Там картина была прямо противоположная — весь город был как-то зловеще пуст. Въезд иногородним вообще закрыли. Помню, как мы с моим другом выехали на его машине и пугливо колесили по пустым улицам под бдительными взорами бесчисленных милиционеров. Так что Довлатов, одним вызывающим видом своим разжигающий «законную ярость» блюстителей закона, в тот светлый праздник никак бы не вписался.
Сережа говорил Андрею Арьеву: «Если бы я знал, что меня посадят, а потом я выйду и буду писателем, я бы остался». На это Арьев ответил: «Ты выйдешь, конечно, но совершенно неизвестно, кем ты станешь!» О своих злоключениях, окончательно «выпихнувших» его за рубеж, Довлатов написал в своем рассказе «Мной овладело беспокойство», опубликованном, вместе с его портретом, в парижской «Русской мысли», когда автор был еще в Вене, — благодаря этой публикации Довлатов и прибыл в Америку героем… но не дай бог никому пройти через это «геройство»!
«В июне (1978 года. — В.П.) радио «Свобода» транслирует мою повесть “Невидимая книга”. А восемнадцатого июля меня арестовывают…
“Что? Прокурора вызвать? А по рылу не хочешь?” Ни единого распоряжения без пинка. Ни единой реплики без отборного мата. Голые нары без плинтуса. Вместо подушки — алюминиевая миска… За любое нарушение режима — избиение, карцер, брандспойт».
Вспоминает Арьев:
«Однажды Сережу просто забрали на улице в милицию. Избили и дали пятнадцать суток. Он действительно эти две недели в тюрьме просидел… Что касается формального обвинения, то в его деле написали, что Сережа милиционера, который пришел проверять у него документы, спустил с лестницы… Когда мы с Борей Довлатовым пришли разбираться и все выяснять, нам начальник милиции цинично сказал: “Если бы ваш друг действительно это сделал, ему бы дали шесть лет. А так всего пятнадцать суток”… Сережа попал под пресс».
Неутомимо работает советская машина — но, вопреки всякой логике, на пользу не себе, а тем, кто попался ей под колеса. Чем туже тетиву натянут — тем дальше летит стрела! Действительно, тут и поднялся шум на весь мир! Сам Довлатов написал об этом так:
«Забрали без повода и выпустили без объяснений. Может, подействовали сообщения в западных газетах, да и по радио упоминали мою фамилию. Не знаю…»
Довлатов, как всегда, верен лишь своей версии, той, которая зачем-то нужна ему. А там — хоть трава не расти. «Не знаю», мол, хотя, конечно, знал! Вспоминает обиженная Люда Штерн:
«О том, что 18 июля 1978 года Довлатов арестован и получил 5 суток за хулиганство, мы услышали по голосу Америки. Мы очень боялись, что в процессе отсидки за хулиганство ему подкинут вдобавок какую-нибудь антисоветчину и закатают далеко и надолго. Многие сразу же бросились на его защиту. И не только литературные знаменитости. Наш общий друг, ныне покойный Яша Виньковецкий, связался с Андреем Амальриком, и они подняли на ноги и “Голос Америки”, и Би-би-си, и “Свободу”. Мы с Витей названивали в Ленинград, поддерживая и обнадеживая Нору Сергеевну. У меня был доступ к таким известным журналистам, как Роберт Кайзер из “Вашингтон пост” и Патриция Блейк из журнала “Тайм”, коих я и задействовала. Думаю, что и наши усилия не пропали даром. Довлатова выпустили без добавочного срока. И 24 августа они с Норой Сергеевной вылетели в Вену».
Помню Сережины проводы, на которые я пришел не очень охотно. Понимал, что это его, а не моя игра. Поучаствовать можно, и даже вроде бы нужно… ведь наш человек. Пришел я, помнится, с опозданием. Ну что ж… по довлатовским нотам, все правильно. Уже пустая, без всякой мебели квартира. Прямо на полу в большой комнате какие-то подозрительные личности, явно уже не из «основного состава» провожающих, из статистов-отщепенцев. ни в чем не знающих меры: все разошлись уже, а эти сидят, выпивают, несут какую-то околесицу, явно уже к досаде Сергея… статисты, желая выделиться, всегда переигрывают. Довлатов, деликатности ради, погремел пустыми бутылками — мол, сейчас найдем выпить. Да ладно, не надо. Проводы уже выдохлись. Отметился — и ладно. А то еще скажут — испугался. Мы молча обнялись, даже слегка поцеловались. Ничего больше сказать я не мог.
Была ли зависть, ощущение того, что вот — он уедет и спасется, а мы здесь пропадем? Нет — ни в малейшей степени. Главное, что я тогда чувствовал: да неважно, в сущности, где! Хоть в раю, хоть в тюрьме, а лет пять все одно должно пройти, прежде чем из просто наблюдательного человека выработается писатель. Да лет пять еще, как минимум, уйдет на то, чтобы все поверили, наконец, что вот этот вот тип, вроде бы известный им со всеми потрохами, — настоящий писатель. Поначалу в это не верит никто, даже родители — причем родители почему-то не верят особенно долго. Так что. куда ни беги, а время все равно не обманешь — «отмотать срок» хоть здесь, хоть там все равно придется. Место, конечно, имеет значение, но кто сказал, что Ленинград в литературном плане хуже Нью-Йорка? Хотя и Нью-Йорк в этом плане не беден, но мне тогда казалось — да и сейчас кажется, — что ленинградская школа богаче. И школа жизни, и школа литературы.
Так что никакой зависти к перелету Довлатова я не испытывал — так же как и не питал радужных надежд на здешнюю жизнь. Моя первая книга «Южнее, чем прежде» вышла в 1969 году. Никакого советского резонанса я не получил, наоборот — редакторов пожурили. Поэтому следующая книга, «Нормальный ход», вышла лишь через семь лет. Осуществлена она была теми самыми методами, над которыми так издевался нетерпеливый и еще недостаточно тогда литературно созревший Довлатов. Та самая грустно вздыхающая редакторша Фрида Кацас — надо отметить, что тайной своих вздохов она не делилась, держала всё в себе, — года четыре держала мою книжку в столе и лишь потом, с появлением рассказов получше, решилась показать ее начальству — иначе бы сразу зарезали. В момент прощания, помню, у меня была очередная заморочка с книгой, было тяжело. Но и у Довлатова в Америке все пошло не так уж быстро и легко. Как гениально сказал он сам: «Литература в опасности — это нормально». И какая разница — где? Америка, Купчино… Какая разница? Так что обнялись мы с Довлатовым на прощанье кратко и без рыданий. Дела! Я спустился по темной лестнице, хлопнул дверью на ржавой пружине и вышел на улицу.
Отлет его лучше всех запомнила Эра Коробова (главная «биографиня» Довлатова, Люда Штерн была уже в Бостоне — и могла уже только встретить его на новом месте). Эра вспоминает отлет — «вплоть до того момента, когда за ним — и Глашей — задраили дверь самолета»…
«…Именно за ним, потому как в недлинной очереди покидающих он был последним. Хотела написать “замыкающим”, но замыкающим был не он, а следовавший за ним с автоматом наперевес и казавшийся малюсеньким пограничник. Все, кто был впереди по трапу, поднимались, оборачиваясь, но уже торопливо. Их быстро втянуло внутрь, и на середине трапа остались только двое. Сергей поднимался к самолету спиной, с руками, поднятыми высоко над головой, помахивая огромной бутылью водки, уровень которой за время ожидания отлета заметно понизился. Двигался медленно, задерживаясь на каждой ступени. Вторым был пограничник, который настойчиво и неловко подталкивал Сергея, и тот, пятясь, как-то по частям исчезал в проеме дверцы.
На наших глазах прощальный лихой жест превращался в панический, опасность — в комическую ситуацию и все вместе — в довлатовский литературный эпизод (в прозу его так и не вошедший). Жаль, что эта сценка не была запечатлена на пленку — Лева Поляков был уже в Нью-Йорке, там же была и Нина Аловерт. Ныне снимок обошел бы весь читающий мир и послужил бы тем самым “недостающим перевальчиком” из одной половины жизни замечательного писателя и человека в другую».
Тут невольно хочется воскликнуть: да, другие были времена! Нынче не то что с огромной бутылкой водки, выпиваемой на ходу, — с флаконом одеколона в самолет не пустят!
Вскоре среди умеренно — и неумеренно, — пьющей интеллигенции прошел слух: пьяного Довлатова сняли с самолета в Будапеште! Ура! Наши уже в Европе гуляют! Но, как и всегда с Довлатовым, сообщение отдавало мистификацией… Разве Будапешт они пролетают? Неважно! Главное — довлатовская легенда уже работала, готовя будущий его апофеоз. Из книги Людмилы Штерн «Довлатов, добрый мой приятель»:
«Уже через несколько дней в разных, как сейчас принято говорить, средствах массовой информации появились его статьи с выражением признательности тем, кто принял участие в его судьбе. Меня несколько удивило, что Сергей благодарил спасителей "выборочно”, то есть “сердечно обнимал” влиятельных защитников, кто и в будущем мог бы оказаться ему полезным. Целый ряд друзей, в том числе и мы с Виньковецким, нигде упомянуты не были».
Сам писатель Довлатов смеялся над такой «выборочной благодарностью», рассказывая не вполне достоверную историю о том, как подарил поэту Глебу Горбовскому шапку, а тот потом хвастался, что шапку подарил ему Андрюха Вознесенский. Теперь и ему самому, конечно, было важно получить «шапку» от самых знаменитых — ведь от них зависела будущая его судьба. Впрочем, почуяв обиду Люды и всех неназванных им, в частном письме из Вены он поблагодарил и ее: «…Тебе спасибо в первую очередь». И поделился проблемами новой жизни:
«Перспективы мои туманны, но увлекательны. Печататься зовут все. Но! Либо бесплатно, либо почти бесплатно — (“Эхо”, “Грани”, “Время и мы”, либо изредка — "Континент” и американская периодика: “Русское слово" и "Панорама"). Проффер говорит — реально поступить в аспирантуру. Или добиваться статуса в периодике. Или катать болванки у Форда. Мне подходит всё».
Довлатов, как обычно, хитрит, прибедняется. «Подходит все» — да не все! Ситуацию он осознает трезво — пока что его несет «подъемная сила», энергия политического скандала, пафос разоблачения «империи зла» — но эта кампания скоро спадет и репутацию ему не сделает. Сам Довлатов чуть спустя издевательски написал и об этом — вот, мол еще одна «безымянная жертва режима»! Этот «пинок» еще некоторое время будет нести его, но надо, не теряя времени, набирать и собственную скорость! Выстраивание писателем своей судьбы — одна из увлекательнейших тем для исследователя.
Теперь он должен был делать карьеру, засучив рукава. Своих защитников он уже расставил по рангам, теперь пора навести порядок в иерархии друзей. Вслед за «благодарственным письмом» Люде Штерн он пишет ей другое письмо, тоже из Вены: «О твоей рукописи “Двенадцать калек” говорят много хорошего…» Повесть Людмилы «Двенадцать коллегий» переименована Довлатовым насмешливо и высокомерно. Он жесток, причем жесток намеренно — «всяк сверчок знай свой шесток». Пора «строить» своих людей как надо. И не за океаном, а уже здесь, в сказочной Вене.
Более важным людям, от которых теперь зависит его судьба, он пишет гораздо почтительнее. Суть ясна: пора уже устанавливать свою «литературную иерархию» и занять в ней почетное место. Как сделаешь, так и будет! И начинать надо сейчас, не ожидая прилета в Нью-Йорк. Там его ждала полная неопределенность — как жить, чем зарабатывать, как строить отношения с американцами, которых он до того знал только по романам Хемингуэя и Фолкнера.
Впрочем, жизнь и тут оказывается совсем не сказочная. Нельзя сказать, что «свободный мир» принял его абсолютно равнодушно. Их с Норой Сергеевной и собачкой Глашей поселяют в отеле с пышным названием «Адмирал», специальный фонд выплачивает пособие — 4700 австрийских шиллингов в месяц, на троих, считая собачку. Сумма неплохая — целых 360 долларов, голодная смерть не грозит. Конечно, европейские бюрократические конторы с советскими не сравнить — все аккуратно и четко, все улыбаются, и того хамства, с которым проводила его Родина, здесь нет и в помине. Но здесь, хоть вежливо и с улыбкой, но тоже порой говорят неприятные вещи. Фонд вдруг сокращает дотации, потом вдруг там вообще заводят речь об отсутствии денег. Тут больно не разгуляешься — надо сосредоточиться.
Нужно пройти медосмотр, что здесь, в отличие от России, отнюдь не просто — поликлиник в советском понимании нет, все надо устраивать и организовывать самому. Необходимо пройти собеседование в посольстве США — нотам пока даже не называют сроков приема! Для Довлатова это, конечно, суровое испытание. В России в последнее время он как-то выпал из социальной жизни, презирал и ненавидел всякого рода «конторы» — но и тут, оказывается, надо ходить и улыбаться, в сущности, унижаясь. Но Довлатов сумел взять себя в руки, соорганизовался и показал себя вовсе не разгильдяем, каким считался в России, а человеком ответственным и собранным — Запад уже начал оказывать на него благотворное воздействие.
Бюрократические формальности, необходимые для вылета в Америку, затягиваются невыносимо. Может, их мучают специально: вдруг не выдержат и откажутся? Но что тогда? Назад в Россию? Но это невозможно и даже опасно: там он явно на особом счету — даже письма от друзей к нему не доходят, да и его письма вряд ли к ним дошли.
Он мечтает соединиться с семьей, обрести, наконец, покой. Но ждет ли его там покой? Доходят сведения, что трудностей жизни, в том числе и бытовых, в Штатах не меньше, чем в России. Есть «Невидимая книга» в издательстве «Ардис» у Карла Проффера — но станет ли она «видимой», произведет ли эффект, сделает ли его известным на Западе литератором?
Ситуацию он оценивает трезво — в отличие от многих других эмигрантов, почему-то уверенных, что у трапа самолета для них расстелют ковровую дорожку. Увы! Пока что его несет «подъемная сила», энергия политического скандала, пафос разоблачения «империи зла» — но эта кампания скоро спадет и репутацию ему не сделает. Сам Довлатов чуть спустя издевательски написал и об этом — вот, мол, еще одна «безымянная жертва режима»! Этот «пинок» еще некоторое время будет нести его, но надо, не теряя времени, набирать собственную скорость.
Он «проверяет» здесь свою популярность, с успехом выступая перед аудиторией эмигрантов — и с отчаянием понимает, что принятый «литературный уровень» тут значительно ниже, нежели был в покинутой им России — здесь читатели воспринимают его прежде всего как зубоскала, автора «хохмочек про Совдепию» — многие и уехали для того, чтобы такого наслушаться всласть, а всякая там «серьезная литература» обрыдла им еще в советской школе. Неужто такой путь, «обреченный на успех», ему здесь и предстоит? Мучаясь от этого, он создает несколько беспощадных карикатур его здешних слушателей и доброжелателей. Одна из первых важных, но мучительных встреч на Западе — встреча с дядей Леопольдом, ограниченным и самодовольным буржуа, перед которым Нора Сергеевна унижается, надеясь, что он оплатит ей дорогостоящее лечение зубов.
Довлатова, вроде бы, зовут в Париж, его приглашают печататься все знаменитые эмигрантские издания — «Эхо», «Грани», «Континент», «Новое русское слово», «Панорама». Оторванный от «русских соблазнов», весьма для него губительных, он активно пишет и печатается. Судя по гонорарам, а скорее их отсутствию, пока что его оценивают не слишком высоко. Главная его надежда на Западе — Бродский. Иосиф обещает помочь ему с переводами — а пока не очень определенно советует заняться «этнографическими очерками» о России. Проффер, вместо того, чтобы просить прислать новую книгу, советует ему поступить в аспирантуру — то есть, говоря грубо, отстать от него. Приходят и другие «ценные» советы от друзей — «изучить глубинку» американской жизни, встать на конвейер Форда… Довлатов осознает, что пока что никто, даже самые расположенные к нему люди, не верят в высокое его предназначение — его еще предстоит доказать!
«Венский вальс» все кружится и кружится на одном месте. «Отъездные» дела вовсе не продвигаются — или продвигаются чуть-чуть, почти не заметно. Но и эти скорбные обстоятельства, как уже не раз было в жизни Довлатова, мы должны благодарить. Разогнавшийся, но надолго «приторможенный» в Вене писатель, не находя, куда приложить его бешеную энергию, написал здесь с начала до конца «Заповедник» — в общем-то первую свою крупную вещь, открывшую его замечательный, хоть и совсем не длинный «золотой список». Почему именно Вена, вовсе не главная, «пролетная» точка его маршрута, оказалась столь плодотворной? Догадаться нетрудно. Здесь к нему пришла, наконец, ясность — и конец прежней неопределенности. Сколько лет он болтался в этой неопределенности, «как цветок в проруби». И лишь покинув Россию, почувствовал: все! Больше не надо приспосабливаться к советскому строю — можно выкинуть это из головы! Пиши что хочешь — итак, как считаешь нужным. Теперь — он почувствовал — можно впервые писать без оглядок, без задней мысли, без глупых надежд кому-то угодить. И — замечательный, безжалостный «Компромисс» и мог появиться лишь тогда, когда о любых компромиссах — как ему тогда казалось, — можно забыть навсегда и больше «не болеть ими». Вена для Довлатова оказалась «желанным изгнанием», почти пушкинским Болдином — здесь он впервые почувствовал «дыхание свободы», и результат оказался потрясающим. Спасибо, старая Вена!
И вот — ему. Норе Сергеевне и собаке Глаше объявлен, наконец, срок вылета в Америку — 22 февраля 1979 года.
…Эта картина страшно волнует даже тех, кто прилетает в Америку ненадолго: вдруг рассеивается мгла над океаном, и почти достают до крыла скалистые глыбы небоскребов. Совершенно другая, неизвестная жизнь!
Дата добавления: 2015-10-16; просмотров: 86 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Глава двенадцатая. Золотое клеймо неудачи | | | Глава пятнадцатая. Совсем другие берега |