Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

А. И. Тургенев и его письма 3 страница

Читайте также:
  1. A B C Ç D E F G H I İ J K L M N O Ö P R S Ş T U Ü V Y Z 1 страница
  2. A B C Ç D E F G H I İ J K L M N O Ö P R S Ş T U Ü V Y Z 2 страница
  3. A Б В Г Д E Ё Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я 1 страница
  4. A Б В Г Д E Ё Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я 2 страница
  5. Acknowledgments 1 страница
  6. Acknowledgments 10 страница
  7. Acknowledgments 11 страница

Глава XIV ВЛЮБЧИВАЯ КРОВЬ

Женщины занимали огромное место в разнообразной, богатой, деятельной жизни Пушкина. Поэзия и любовь — это две основные его стихии. Когда в его крови горела страсть, огонь перекидывался в его творчество. В глубине его стреми­тельного, гибкого, сильного тела любовь и творчество пере­плетались, сливались, били из одного родника. Ритм жизни переходил в ритм песни. Сама кровь пела вечную Песнь Песней.

Кровь у него была влюбчивая, как и воображение. Но при ненасытном влечении к любви, к женщине Пушкин не был рыцарь бедный, романтический вздыхатель. Он был прирож­денный Дон-Жуан, знаток науки сердца нежной. Его присут­ствие волновало женщин. Может быть, отчасти потому, что они знали, что он тоже всем своим существом ощущает их присутствие. Трудно теперь провести грань, отделявшую чув­ственную ветреность Дон-Жуана, ищущего соблазна новой красоты, от изменчивости поэта в погоне за своеобразием мечты.

«Пушкин был собою дурен, но лицо его было выразитель­но и одушевленно, — рассказывал его брат, — ростом он был мал, но тонок и сложен необыкновенно крепко и соразмерно. Женщинам Пушкин нравился; он бывал с ними необыкно­венно увлекателен и внушил не одну страсть на веку своем. Когда он кокетничал с женщиною или когда был действи­тельно ею занят, разговор его становился необыкновенно заманчив. Должно заметить, что редко можно встретить че­ловека, который бы объяснялся так вяло и так несносно, как Пушкин, когда предмет разговора не занимал его». Зато, по мнению Л. С. Пушкина: «Разговор Александра с женщинами едва ли не пленительнее его стихов».

В годы своей первой петербургской жизни Пушкин не успел ни развить, ни проявить по-настоящему свой дар сердца тревожить. Не чувство, а чувственность искрится в его стихах этого периода. Между тем его поэзия самая точная летопись его жизни. В ней, как в волшебном зеркале играет и перели­вается его прозрачная, неуловимая душа. В стихах за 1817— 1820 годы, наряду с бесстыдством бешеных желаний, есть беглые намеки на иные переживания.

...Чувство есть другое.
Оно и нежит, и томит,
В трудах, в заботах и в покое
Всегда и дремлет, и горит...

(1818)

По времени этот отрывок можно отнести к княгине Авдо­тье Ивановне Голицыной, в которую Пушкин влюбился вско­ре после Лицея.

Княгиня Авдотья Ивановна Голицына (1780—1850), про­званная за привычку превращать ночь в день Ночная княгиня, была женщина красивая, обаятельная, в мыслях неза­висимая, в жизни своеобразная. С мужем, за которого помимо ее воли выдал ее Павел I, она разошлась сразу после смерти Павла. В её, похожем на музей, богатом доме на Миллионной собирались по вечерам ее многочисленные друзья и поклон­ники, блестящая знать и блестящие таланты, писатели, ху­дожники и просто образованные люди. Княгиня не только прислушивалась к их суждениям и взглядам, но и умела думать по-своему. Она была славянофилкой едва ли не рань­ше, чем это слово было произнесено, и, уж во всяком случае, раньше, чем это понятие было выявлено.

В 1812 году кн. Голицына приехала на бал в Благородное Собрание в Москве в кокошнике, обвитом лаврами. «С на­смешливым любопытством смотрели барыни на эту Марфу Посадницу» (Вяземский). После победы над Бонапартом она убеждала петербургское дворянство ходатайствовать перед Александром I, чтобы на стенах Кремля было водружено в память Отечественной войны особенное знамя с изображени­ем креста. Ей и в русский государственный герб хотелось включить знамя с крестом. Когда, по окончании войны с Наполеоном, обратная волна русских войск принесла с собой из Европы новое брожение либерализма, кн. Голицына не

       
 
   
 


заразилась модными мыслями. Большинство ее посетителей и друзей, Вяземский, Тургенев, Пушкин, ген. М. Орлов, были вольнолюбивыми арзамасцами, но кн. Голицына считала конституционные идеи для России опасными. Она негодова­ла на кокетничание Александра с поляками, и даже Карамзин казался ей недостаточно славянином и патриотом.

Вяземский писал, что в их кругу никто не любил «синих чулок и политических дам», считая их «кунсткамерным укло­нением от природного порядка», но так велико было женст­венное обаяние Голицыной, что ей прощали даже ее полити­ческий энтузиазм, да еще не совпадавший с их собствен­ным.

Княгиня была очень красива. Память о ее редкой красоте сохранили писанные лучшими художниками портреты и вос­поминания современников. Вяземский, который оставил в своих записках блестящую портретную галерею тогдашних красавиц, так описывает Голицыну:

«Не знаю, какою она была в первой молодости, но вторая и третья ее молодость пленяли какой-то свежестью и цело­мудрием девственности. Черные, выразительные глаза, густые темные волосы, падающие на плечи извилистыми локонами, южный матовый колорит лица, улыбка добродушная и гра­циозная, придайте к этому голос, произношение необыкно­венно мягкие и благозвучные. Вообще красота ее отзывалась чем-то пластическим, напоминавшим древнегреческое извая­ние, в ней было что-то ясное, спокойное, скорее ленивое, бесстрастное. По вечерам немногочисленное, но избранное общество собиралось в ее салоне, хотелось бы сказать — в этой храмине, тем более что и хозяйку можно было признать не обыкновенной светской барыней, а жрицей какого-то чистого и высокого служения. Вся постановка ее вообще, туалет ее, более живописный, нежели подчиненный совре­менному образцу, все это придавало ей и кружку, у нее собиравшемуся, что-то, не скажу таинственное, но и не обыденное, не завсегдашнее. Можно было бы подумать, что тут собирались не просто гости, а посвященные... Разговор самой княгини действовал на душу как Россиниева музыка».

Было в ней беспокойное внутреннее горение, и впечатле­ние жрицы производила она не на одного только Вяземского. Но не всем это нравилось. «Она благородная и, когда не на треножнике, а просто на стуле, — умная женщина», — писал о ней А. Тургенев.

Карамзин насмешливо писал Вяземскому: «Поэт Пушкин у нас в доме смертельно влюбился в пифию Голицыну и теперь уже проводит у ней вечера: лжет от любви, сердится от любви, только еще не пишет от любви. Признаюсь, что я не влюбился бы в пифию, от ее трезубца пышет не огнем, а холодом» (24 декабря 1817 г.).

В это время Пушкину было 18 лет, а княгине 37, но она была еще в полном расцвете своей красоты «огненной, пленительной, живой». Батюшков писал около этого времени А. И. Тургеневу: «Трудно кому-нибудь превзойти Вас в добро­те, точно так, как кн. Голицыну, Авдотью Ивановну, в красоте и приятности. Вы оба никогда не состаритесь, Вы душою, она лицом» (июнь 1818 г.).

Пушкин посвятил рппсекке ]Чостдл;пе две пьесы. По­сылая ей оду «Вольность», он сопроводил ее короткой, почти банальной записочкой в стихах («Простой воспитан­ник природы»). Свою влюбленность вложил он в другой блестящий мадригал, который начинается покаянными словами:

Краев чужих неопытный любитель

И своего всегдашний обвинитель,

Я говорил: в отечестве моем

Где верный ум, где гений мы найдем?

Где гражданин с душою благородной,

Возвышенной и пламенно свободной?

Где женщина — не с хладной красотой,

Но с пламенной, пленительной, живой?

Где разговор найду непринужденный,

Блистательный, веселый, просвещенный?

С кем можно быть не хладным, не пустым?

Отечество почти я ненавидел —

Но я вчера Голицыну увидел

И примирен с отечеством моим.

(30 ноября 1817 г.)

Это не только яркий портрет княгини Авдотьи Ивановны, но и характеристика тех увлечений всем чужеземным, на которых воспиталась русская оппозиция. Вероятно, мадригал писан в ответ на одну из тех пламенных патриотических речей, за которые друзья ласково, недоброжелатели язвитель­но, прозвали Голицыну пифией.

Пушкин этого стихотворения в печать не отдавал.

Трудно сказать, сколько времени продолжалось это первое светское, как говорил Вяземский, «воодушевление» Пушки­на. Поэт не выставлял напоказ своих увлечений, их надо расшифровывать в его стихах. Найти в них кн. Авдотью Ивановну трудно. Есть мнение, очень гадательное, что к ней обращено прелестное начало шестой песни «Руслана и Люд­милы»:

Ты мне велишь, о друг мой нежный...

Пушкин никогда не пел любовь, не воплощая ее в опре­деленной женщине. Но шестая песнь писана в 1819 году, а влюбленность в рппсевве гЧосгшпе так же быстро слетела, как и налетела. А. И. Тургенев писал Вяземскому: «Я люблю ее (Голицыну) за милую душу и за то, что она умнее за других, нежели за себя... Жаль, что Пушкин уже не влюблен в нее, а то бы он передал ее потомству в поэтическом свете, который и для нас был бы очарователен, особливо в некотором отда­лении во времени» (3 декабря 1818 г.).

Но Пушкин продолжал бывать у нее. Остыла кровь, про­шла влюбленность, но осталась дружба, как это не раз бывало с ним. С юга России с ласковой шутливостью спрашивает он петербургских приятелей: «Что делает поэтическая, незабвен­ная, конституциональная, антипольская, небесная княгиня Голицына?» (1 декабря 1823 г.). «Целую руку К. А. Карамзиной и кн. Голицыной «Конституционалистке или антиконституционалистке, всегда обожаемой, как свобода» (фр.). (14 июля 1824 г.).

«Передать ее потомству в поэтическом свете» Пушкин все-таки пробовал. Есть несомненное сходство между Голи­цыной и Полиной («Рославлев»). К сожалению, это только этюд к портрету, так как роман остался неоконченным.

Княгиня на много лет пережила Пушкина. После декабрь­ского восстания правительство стало так недоверчиво, что даже княгиня Авдотья Ивановна попала под тайный надзор. Сохранился донос, писанный какой-то Екатериной Хозяин-цевой, вероятно служившей в ее доме: «Княгиня весь день спит, целую ночь пишет бумаги и прячет, говорят, что она набожна, но я была в спальне и в кабинете и не нашла ни одной набожной книги» (8 апреля 1828 г.).

Во вторую половину жизни Голицына увлеклась матема­тикой и метафизикой, завела переписку со знаменитыми учеными и выпустила двухтомную работу: «О составляющих силах» (фр.). (1835—1837). Ее пытливый ум интересовался магне­тизмом, которым позже так интересовался и Пушкин.

В 1850 году она умерла. Ее похоронили на Александро-Невском кладбище. Для своего надгробного памятника она сама составила надпись: «Прошу православных русских, про­ходящих здесь, помолиться за рабу Божию, дабы услышал Господь мои теплые молитвы у престола Всевышнего для сохранения духа русского».

Как относилась кн. Авдотья Ивановна к «воодушевлению» своего юного, веселого, стремительного поклонника, неиз­вестно. Подозревала ли она, что «потомок негров безобраз­ный» сделает для сохранения духа русского больше, чем кто бы то ни было из ее даровитых друзей?

За три года петербургской жизни, между окончанием Лицея и ссылкой на юг, вероятно, не одна только princesse Nocturne волновала влюбчивого Пушкина. Но никакого дру­гого женского имени не сохранили нам ни его стихи, ни память современников. Дорида, Ольга — крестница Киприды, это только имена собирательные.

В годы ранней, буйной молодости Пушкин больше кутил, чем любил. «Златом купленный восторг» составлял общепри­знанную необходимость жизни как Пушкина, так и большин­ства его сверстников, но не от него рождалось вдохновение. За эти годы Пушкин почти не писал любовных стихов, кроме нескольких отрывков. Позже не раз сурово, горько помянет он шалости и заблуждения своей блистательной весны.

Я вас бежал, питомцы наслаждений,
Минутной младости минутные друзья;
Которым без любви я жертвовал собой,
'Покоем, славою, свободой и душой,

И вы забыты мной, изменницы младые,

Подруги тайные моей весны златые,

И вы забыты мной...

(Сентябрь 1820 г.)

Это писано на корабле между Феодосией и Гурзу­фом. Точно вдруг омылось сердце очистительным дыхани­ем моря. Без горечи, с тихой, вдохновляющей печалью, он говорит:

Я вспомнил прежних лет безумную любовь,

И все, чем я страдал, и все, что сердцу мило,

Желаний и надежд томительный обман...

За несколько месяцев перед этим, в Петербурге, Пушкин написал стихотворение «Дорида»:

Вчера, друзей моих оставя пир ночной,

В ее объятиях я негу пил душой;
Восторги быстрые восторгами сменялись,

Желанья гасли вдруг и снова разгорались;

Я таял, но среди неверной темноты

Другие милые мне виделись черты,

И весь я полон был таинственной печали.

И имя чуждое уста мои шептали.

(1820)

О ком думал он в объятиях Дориды, о ком вспоминал, прислушиваясь к ропоту черноморской волны? Кто знает? Хитро и ревниво прятал пламенный поэт свое сердце от бесцеремонного любопытства приятелей, современников, позднейших исследователей. Кажется, так просто. Столько стихов, кипящих всеми мелодиями, всеми оттенками любов­ной страсти. И столько пленительных женских головок вокруг него. Столько хорошеньких женщин, осчастливленных утон­ченной, вкрадчивой лестью его мадригалов, радостным созна­нием, что мимолетная их прелесть увековечена алмазным узором Пушкинской похвалы.

Но где настоящая его любовь? И сколько их было? И что мечталось ему самому, когда он думал о настоящей любви, — об этом до сих пор спорят и всегда будут спорить.

Глава XV В РАБОЧЕЙ КОМНАТЕ

Музы плохо уживались с наследницами Киприды. Шум рассеянной, бурной жизни заглушал непрестанное жужжание рифм, кружившихся вокруг Пушкина-лицеиста. За три года (июнь 1817-го — апрель 1820-го) он написал, если не считать первую большую поэму «Руслан и Людмила», только несколь­ко эпиграмм, два больших политических стихотворения, не­сколько любовных шалостей и двенадцать дружеских посла­ний. Нет одержимости стихами, которая владела им в садах Ляцея. Это скорее годы собирания, накопления, выучки, а не творчества.

Русские писатели и просто образованные люди любили тогда излагать свои суждения, главным образом литератур­ные, в длинных рифмованных посланиях. Писал их и Пуш­кин. В Лицее это было подражание старшим поэтам, потом, по-своему, круто изменил он эту форму сочинительства. Позже совсем от нее отошел. Послания Пушкина, короткие, яркие, стремительные, вырвались из застывшего медлитель­ного темпа. Он откинул рассуждения, дидактику, полемику, вложил в них биение жизни, улыбку сладострастных уст, быстро, верно набросанные портреты и самого себя. Так никто до него не писал. Немудрено, что, прочтя послание к гусару Юрьеву, где Пушкин дерзко хвалится: «А я, повеса вечно праздный, потомок негров безобразный, взращенный в дикой простоте, любви не ведая страданий, я нравлюсь юной красоте бесстыдным бешенством желаний», — Батюш­ков с тревогой воскликнул: «О как стал писать этот злодей!»

 

Над петербургскими посланиями (кроме тех, что писаны Жуковскому, Чаадаеву, Горчакову и М. Орлову) можно по­ставить эпиграфом:

Я люблю вечерний пир,

Где веселье председатель.

В них поет языческая радость молодого горячего тела. И первая поэма «Руслан и Людмила» насыщена той же непо­средственной радостью жизни, неудержимой влюбленностью в любовь, которая пленяла, заражала читателей.

Точно искупая вину перед Музами, Пушкин в эти ветре­ные годы еще скупо отдавал свои стихи в печать. Только несколько лет спустя напечатал он послания к Жуковскому (второе), Юрьеву (первое), А. Орлову, Всеволожскому. Ос­тальные при жизни поэта вовсе не были напечатаны. Это не помешало им сразу войти в устную, или, как тогда говорили, в карманную литературу. Послания Пушкина к друзьям пере­писывались, вписывались в альбомы и в заветные тетради, рассылались в письмах по всей России, заучивались наизусть.

Молву и гром рукоплесканий,

Следя свой дальний идеал,

Поэт могучий обгонял.

А рок его подстерегал.

Так неуклюже, но выразительно описал поэт Федор Глин­ка быстрый рост славы Пушкина, который стал любимцем столичной молодежи. К нему ходили на поклон. Один из таких поклонников описал свою встречу с Пушкиным и позже напечатал это описание в «Русском Альманахе» (1833).

Вместе с бароном Д. (Дельвигом), отправился он к П., «который в это время по болезни не мог выходить из комна­ты... Хотя было довольно далеко до квартиры П., ибо он жил тогда на Фонтанке, близ Калинкина моста, но дорога пока­залась нам короткою... Мы неприметно достигли цели своего путешествия. Мы взошли на лестницу; слуга отворил нам двери, и мы вступили в комнату П. У дверей стояла кровать, на которой лежал молодой человек в полосатом бухарском халате, с ермолкой на голове. Возле постели на столе лежали бумаги и книги. В комнате соединялись признаки жилища молодого светского человека с поэтическим беспорядком ученого. При входе нашем П. продолжал писать несколько минут, потом, обратясь к нам, как будто уже знал, кто пришел, подал обе руки моим товарищам со словами: «Здравствуйте, братцы!» Вслед за сим он сказал мне с ласковой улыбкой: «Я давно желал знакомства с вами, ибо мне сказывали, что вы 1большой знаток в вине и всегда знаете, где достать лучшие устрицы».

Дядя Александр, как называет себя рассказчик, «владел шпагой, а не пером», но это приветствие его задело, и он вежливой фразой постарался доказать Пушкину, что он на­ходит удовольствие не только в устрицах, но и в чтении «прелестных ваших произведений». Разговор перешел на ли­тературу.

«Суждения П. были вообще кратки, но метки; и даже когда они казались несправедливыми, способ изложения их был так остроумен и блистателен, что трудно было доказать их непра­вильность. В разговоре его заметна была большая наклон­ность к насмешке, которая часто становилась язвительною. Она отражалась во всех чертах лица его, и думаю, что он способен возвыситься до той истинно поэтической иронии, которая подъемлется над ограниченною жизнью смертных и которой мы столько удивляемся в Шекспире. Хозяин наш оканчивал тогда романтическую свою поэму. Я знал уже из нее некоторые отрывки, которые совершенно пленили меня и исполнили нетерпением узнать целое. Я высказал это желание; товарищи мои присоединились ко мне, и П. при­нужден был уступить нашим усиленным просьбам и прочесть свое сочинение. Оно было истинно превосходно. И теперь еще с восхищением вспоминаю я о высоком наслаждении, которое оно мне доставило!»

Рассказ дяди Александра — это голос из растущего хора восторженных читателей. Более близкие люди, среди которых был весь цвет тогдашней образованной молодежи, видели в Пушкине «владыку рифмы и размера». Старшие сочинители, мастера литературы, прислушивались к каждой его строчке с изумлением, с восторгом. Писал он немного, но так очевидно излучалась из него сила крепнущего таланта — скоро раздаст­ся и слово «гений», — что самые различные свидетели схо­дятся на одной характеристике: «Пушкин атлет молодой...» (Дельвиг), «Могучая юность Пушкина» (Шевырев), «Поэт могучий» (Ф. Глинка).

Все отчетливее ощущал свою поэтическую силу Пушкин. Это сознание наполняло его душу, расширяло прирожденную физическую жизнерадостность. Казалось, должна была от этого расти и его ветреность. Зачем искать, добиваться, когда стихи сами родятся в душе, когда пленительные строфы бегут за ним, как женщины за Дон-Жуаном:

Ведь рифмы запросто со мной живут,

Две придут сами, третью приведут...

Тем более что лень считалась признаком хорошего тона даровитости. Пушкин заливался веселым, звонким хохотом, когда старшие корили его за то, что он изленился и исшалилcя. Сам говорил: «А я, повеса вечно праздный». Жадный к наслаждениям, с воображением ненасытным, с влюбчивой кровью, весь погруженный в обольщения и прелести мир­ские, он и Музу свою привел на шум пиров и буйных споров.

Но в то же время все три года петербургской жизни, среди увлекательных забав, тщеславия, соблазнов, новых встреч, увлечений и просто кутежей, преодолевая внешнее рассеяние и собственную непоседливость, страсть к шалости, легкомыс­лие, влюбчивость и чувственность, Пушкин незаметно и упрямо работал над первой своей поэмой, учился ставить ремесло подножием искусству. Его рукописи — это памятник его упорства. С ранних лет владела им писательская воля. Она «ставляла его, не довольствуясь сладким холодом вдохнове­ния, скреплять его усилием, неустанно стремиться к предель­ному совершенству формы. Следы этой работы мы видим в его черновиках. Тем, кто любит Пушкина, трудно читать их без волнения. Много десятилетий тому назад первый его биограф Анненков писал: «Если бы нам не передали люди, коротко знавшие Пушкина, его обычной деятельной мысли, его много различных чтений и всегдашних умственных заня­тий, то черновые тетради поэта открыли бы нам тайну и помимо их свидетельств. Исполненные заметок, мыслей, выписок из иностранных писателей, они представляют самую верную картину его уединенного, кабинетного труда. Рядом со строками для памяти и будущих соображений стоят в них начатые стихотворения, оконченные в другом месте, прерван­ные отрывками из поэм и черновыми письмами к друзьям. С первого раза останавливают тут внимание сильные помарки в стихах, даже таких, которые в окончательном своем виде походят на живую импровизацию поэта. Почти на каждой странице их присутствуешь, так сказать, в середине самого процесса творчества и видишь, как долго, неослабно держа­лось поэтическое вдохновение, однажды возбужденное в душе художника; оно нисколько не охладевало, не рассеивалось и не слабело в частом осмотре и поправке произведения. При­бавьте к этому еще рисунки пером, которые обыкновенно повторяют содержание написанной пьесы, воспроизводя ее таким образом вдвойне».

Трудно не согласиться с этой оценкой, только рисунки Пушкина не повторяют содержания пьес, а часто расходятся с ними. Мозг Пушкина обладал способностью работать сразу в нескольких направлениях. Мысли, образы, намеки, часто

отрывки полурожденных, не до конца заполненных ритми­ческих словосочетаний плавали в его голове друг над другом, как в летний день плавают облака, сходясь и расходясь с разной скоростью в разных плоскостях. Наряду с сочинитель­ством, с творчеством клубились личные чувства, отголоски страстей, обид и радостей. Их чаще всего и отражают небреж­ные рисунки Пушкина.

Если не считать отдельных отрывков, то первой из сохра­нившихся рукописей Пушкина является хранящаяся в Румян-цевском музее большая, в лист, переплетенная тетрадь. На ней рукой писаря-жандарма выведено: «Рокописная (так и есть) книга подлинного оригинала А. С. Пушкина, вышедше­го в свет при жизни его сочинений». На заглавном листе, уже рукой Пушкина, с росчерком: «№ 2. Стихотворения Алек­сандра Пушкина. 1817 г.». Первые листы заняты начисто переписанными юношескими его стихотворениями с позд­нейшими поправками и пометками, сделанными, вероятно, для издания 1826 года, более установившимся почерком. На остальных 40 листах отрывистые записи, рисунки, черновики. Из них половина заполнена черновыми набросками «Руслана и Людмилы». Это двери, ведущие в рабочую комнату, где Пушкин из бешеного сорванца превращался в упорного, строгого к себе художника.

«Руслана и Людмилу» принято считать юношеской заба­вой, стихотворным баловством молодого поэта. На самом деле это важная ступень в его ремесле, это поэтический семинарий, рисовальные классы, где он учился рисунку, краскам, композиции, набрасывал отдельные эскизы, штри­хи, искал связи, учился сжимать, всматриваться в еще неяс­ные очертания. Все это теснилось, двигалось, перемещалось. Сменяются виденья перед тобой в волшебной мгле...

«Автору было двадцать лет от роду, когда кончил он «Руслана и Людмилу». Он начал свою поэму, будучи еще воспитанником Царскосельского Лицея, и продолжал ее среди самой рассеянной жизни. Этим до некоторой степени можно извинить ее недостатки», — так, переиздавая поэму, написал Пушкин в предисловии к изданию 1828 года. Пока он ее писал, друзья и поклонники с нетерпением следили за его работой. В переписке тогдашних писателей сохранилась отрывистая хронология роста «Руслана и Людмилы», указы­вающая на то внимание, то признание, которое сразу за дверями Лицея встретило Пушкина.

Батюшков писал Вяземскому: «Пушкин пишет прелест­ную поэму и зреет» (9 мая 1818 г.). Из Неаполя он просил

Тургенева прислать ему «Руслана и Людмилу», очевидно, думая, что она уже кончена (1 марта 1819 г.). О том же дважды просит из Москвы Тургенева И. И. Дмитриев, не особенно долюбливавший литературную молодежь. Тургенев с самого начала нетерпеливо следит за ростом поэмы, корит и журит «племянника» за лень и получает от него лукавый ответ:

А труд и холоден и пуст.

Поэма никогда не стоит

Улыбки сладострастных уст.

Это озорство, зубоскальство. На самом деле Пушкин уже тогда знал прелесть труда.

Чистовой список поэмы не сохранился, как не сохранился и ее план, если даже он и был. Среди черновиков есть два коротких конспекта:

«Людмила, обманутая призраком, попадается в сети и усыпляется Черномором. Поле битвы. Руслан и голова. Фар-лаф в загородной даче. Ратмир у двенадцати спящих дев (Руслан, Русалки, Соловей Разбойник). — Руслан и Черно­мор. Убийство».

Спустя несколько страниц другой план:

«Источник воды живой и мертвой. — Воскресение. — Битва. — Заключение».

Первые строчки поэмы написаны в Лицее, в карцере на стене. Но по-настоящему сложилась поэма в самом процессе работы. В черновике картины идут не в той последователь­ности, как в окончательной редакции. В черновике после второй песни записан отрывок из первой. Отрывки четвертой песни идут после шестой, даже после третьей. Кажется, что отдельные места и строфы врывались, перегоняя и тесня друг друга. Иногда это запись отдельных стихов, точно поэт боял­ся, что ускользнут теснящиеся в его голове строфы. Иногда он упорно ловил недающуюся форму, слово, образ. Отдель­ные картины, в особенности описания природы, стоили ему много труда. Долго не давался в IV главе пейзаж вокруг волшебного замка, к которому подъезжает Ратмир:

Он ехал (меж угрюмых скал) мимо черных скал

(Пещер угрюмых) (столетних)

Угрюмым бором осененным грозою над Днепром.

Через две страницы опять:

Он ехал (между) меж (лесистых) мохнатых скал

и взором

Ночлега меж (кустов) дерев искал.

И наконец:

Наш витязь между черных скал

Тихонько проезжал и взором

Ночлега меж дерев искал.

Также не сразу далось описание замка, с его роскошными банями, с его красавицами, которые манили и тешили Рат-мира. Со страницы на страницу (52, 54, 64), чередуясь с отрывками других произведений, идет описание бани, первый раз до приезда Ратмира, помимо него, на той же странице, где:

Я люблю вечерний пир.

Тут уже намечена общая картина — фонтаны, девы, мяг­кие ткани, русская баня.

На 54-й странице сбоку записано отрывисто, наско­ро:

Уж (ха) Ратмир
(Ратмир) ()
(Голова, ложе из цветов):

]И брызжут хладные фонтаны.

И (прелестные)

Над (ложе)

Хан обоняет запах роз Ратмир лежит и

Зари берез.

Часть этих подробностей Пушкин выбросил, другие раз­вил и создал из них законченную полную красок картину сладострастия.

Он много раз переписывал, перечеркивал, восстановлял даже дружеское, шутливое, казалось, мимоходом брошенное, обращение к Жуковскому:

Музы ветреной моей

Наперсник, пестун и хранитель

Прости мне, Северный Орфей...

Четыре раза переписано начало стиха: «Певец таинствен­ных видений». Наконец, Пушкин в последней редакции ос­тавил в этом обращении только 11 стихов.

IV глава тоже стоила немало труда. С законченной четкос­тью сразу прозвенела только песня:

Ложится в поле мрак ночной;

От волн поднялся ветер хладный.

Уж поздно, путник молодой!.

Укройся в терем наш отрадный...

Но и она сначала начерно отмечена на странице, которая вся исчерчена рисунками, женскими головками, перечеркну­тыми стихами, отдельными строфами из первой главы. Между этих беспорядочных записей отмечен, только в обратном порядке, первоначальный ритм «Песни дев»:

Укройся в терем наш отр.

Уж поздно м...

От…

Ложится в...

Сердечно.

Раздался голос, зазвенели слова, запела музыка, и от нее родилась вся глава. Через несколько листов, разрабатывая подробности, Пушкин повторил эти начальные звуки: «От волн поднялся ветер хладный. Укройся в терем наш отрад­ный...»

Трудно сказать, потому ли эта песня далась ему легче, чем описания, что был он в те годы прежде всего песенником, или потому, что в ней звучало и пело, звало и манило призывное любовное томление. Молодой Пушкин был полон им. И тем удивительнее, что в любовных сценах он обуздал свое воображение, с суровостью художника, ищущего плав­ности, старался не соскользнуть в соблазнительность эротиз­ма. Сколько раз в пятой главе начаты, перечеркнуты, снова начаты и снова перечеркнуты отрывистые строчки, отдельные слова, концы, начала строф, где описана спящая Людмила, запутавшаяся в сетях Черномора:

И грудь... и плечи

Плечи и ноги обнажены...

И ноги нежные в сетях

Обнажены

 

И прелести полунагая

в... запутаны сетях.

Варианты этой сцены занимают две страницы. В оконча­тельном тексте чувственное изображение обнаженной княж­ны, окованной волшебным сном, превратилось в романтичес­кое описание:


Дата добавления: 2015-10-16; просмотров: 65 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: Глава Х. НА СВОБОДЕ | А. И. ТУРГЕНЕВ И ЕГО ПИСЬМА 1 страница | ПЕРВЫЙ ДЕКАБРИСТ | Глава XVIII НЕПОГОДА |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
А. И. ТУРГЕНЕВ И ЕГО ПИСЬМА 2 страница| А. И. ТУРГЕНЕВ И ЕГО ПИСЬМА 4 страница

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.03 сек.)