Читайте также:
|
|
Сэр Джон, сэр Джон, я отлично знаю вашу способность извращать истину. Ни ваш самоуверенный вид, ни поток слов, который вы извергаете с наглым бесстыдством, не заставят меня отступить от справедливости. Вы, как мне представляется, злоупотребили доверием этой податливой женщины, заставив ее служить вам и кошельком, и собственной особой.
Рассматривая гипоманиакально-истерические черты Фальстафа, можно вспомнить другой образ художественной литературы, внешне как будто не имеющий ничего общего с Фальстафом, но по самой структуре личности обладающий несомненным сходством с ним. Я имею в виду Люциану, дочь Шарлотты, из романа Гете «Избирательное сродство». В развертывании фабулы Люциана существенной роли не играет, автор мог бы без особых потерь исключить этот персонаж. Люциана появляется в романе всего один раз. Возможно Гете хотел в ее лице создать особо резкий контраст с Оттилией, однако нельзя отрицать, что он относился к своей Люциане, безусловно, с интересом. Он посвящает описанию ее много страниц, в результате она обрисована четко и ясно.
По прибытии в материнский дом Люциана сразу же показывает свой деятельный и весьма напористый нрав (с. 242):
Все охотно хоть самую малость отдохнули бы после столь утомительного путешествия; жениху хотелось поскорее побеседовать с будущей тещей, заверить ее в искренности своих чувств: однако Люциана была неутомима и неумолима. Она, наконец, дорвалась до счастливого мгновения, — здесь были лошади, и значит нужно было всласть наездиться верхом. Ветер, непогода, дождь, буря — ничто не принималось во внимание. Казалось, что все люди в замке только и живут для того, чтобы сначала промокнуть до костей, а потом обсыхать. Иногда ей вдруг приходило в голову устроить прогулку пешком; в таких случаях Люциану меньше всего занимало, как она одета, какая на ней обувь; ведь необходимо было познакомиться с окрестностями, о которых она так много слышала! Если бывало так, что во время прогулки верхом всаднику где-то не проехать, все осваивали эту территорию пешком. Так Люциана вскоре все осмотрела, обо всем составила мнение. Спорить с ней — из-за живости ее темперамента было нелегко, и общество, конечно, многое вынуждено было сносить молча. Но больше всего страдали камеристки, которые света божьего не видели из-за постоянной стирки и глажки, из-за бесконечного распаривания и пришивания.
Во время своего пребывания в замке Люциана всех окружающих держит в постоянном напряжении и не дает им перевести дух: она вовлекает всех в этот водоворот одурманивающей суеты. Между прочим, Люциана не очень-то стеснялась в выражениях и говорила порой резко, «однако никто за это на нее не обижался. Так уж повелось, что люди со многим мирились благодаря ее обаянию, а под конец стали мириться и с ее озорством».
Приведенные цитаты убедительно свидетельствуют о ярко гипертимическом темпераменте Люцианы. Но по мере чтения романа мы убеждаемся, что ее слова не всегда диктуются одной лишь непосредственностью, импульсивностью. Она не прочь покритиковать других, отрицательно о них отозваться (с. 282):
С одной стороны, она пыталась расположить к себе людей, но обычно все портил ее злой язычок, который никого не щадил. Сколько бы визитов она ни наносила соседям по имению, какой бы ни устраивался в честь ее и сопровождающих ее лиц радушный прием, — всегда она, по возвращении домой, необузданно злословила и любые взаимоотношения людей умела изобразить в смешном виде.
Здесь наряду с гипоманиакальностью сказываются истерические черты личности Люцианы, ее развлекают насмешки над знакомыми. Вскоре мы замечаем, что в обществе она находится в центре внимания не столько благодаря живости темперамента, сколько в силу назойливого поведения. Если она оказывает кому-либо услугу, то делает это не по доброте сердечной, а потому, что хочет произвести хорошее впечатление. Одного молодого человека, избегавшего бывать в обществе, так как на войне ему искалечило руку, она пытается к себе «приручить» (с. 281):
Люциане было известно о замкнутом образе жизни этого молодого человека. Она стала приглашать его к себе, сначала собирая совсем маленькое общество, затем несколько большее, наконец устраивая весьма многолюдные праздники. Она была с ним особенно мила и приветлива: но главное — вела себя по отношению к нему навязчиво-услужливо, все время давая понять окружающим, какая это беда — потерять руку, и показывая, как она старается быть ее «эрзацем». За столом она садилась рядом с ним и нарезывала мясо на его тарелке, облегчая ему возможность пользоваться только вилкой. Если ей приходилось сидеть около какого-нибудь знатного сановника, то она свою жалость направляла на другой конец стола (где сидел инвалид), приказывая слугам заменить свою «сердобольную» руку. Под конец она стала обучать его письму левой рукой, причем все свои попытки он был обязан представлять на ее суд, так что между ними постоянно поддерживался контакт.
Подобным же образом Люциана разыгрывает из себя спасительницу одной несчастной девушки. Вмешательство Люцианы делает ту еще более несчастной, поскольку вся ее помощь сводилась к тому, чтобы вызвать восхищение ею, Люцианой, причем действовала она в высшей степени бестактно.
В другой раз Люциана, стремясь выставить себя в роли обольстительницы, вызывает всеобщий смех (с. 286):
Едва Люциана услышала, что граф большой любитель музыки, как она тотчас же организовала домашний концерт, на котором сама решила выступить с пением песенок под аккомпанемент гитары. День настал. Надо сказать, что вообще-то Люциана довольно неплохо играла на нескольких инструментах и обладала приятным голосом; но увы! — слов песен в ее исполнении никто не мог разобрать; впрочем, это не такая уж редкость там, где наши немецкие представительницы прекрасного пола берутся петь под гитару. По окончании выступлений все присутствующие заверяли ее, что она пела очень выразительно, так что Люциана вполне могла удовлетвориться таким успехом. И все же именно в связи с исполнением песен ее постигла своеобразная неудача. Среди других приглашенных в обществе находился известный поэт, которому Люциане особенно хотелось польстить, в надежде, что он посвятит ей стихи; по этой причине она исполняла под гитару множество куплетов, написанных этим поэтом. После концерта он сказал ей несколько вежливых слов, но Люциана ожидала большего. Она подослала к нему кого-то из своей «свиты» и просила выпытать у поэта, не восхищен ли он тем, что услышал сегодня свои прекрасные стихи в столь прекрасном исполнении.. «Мои стихи?» — спросил он с крайним удивлением. «Простите, сударь, — добавил он, — но право, я ничего не слышал, кроме гласных звуков, да и гласные воспринял далеко не все... Впрочем, за милое намерение я пользуюсь случаем передать благодарность исполнительнице».
Недостаточно внимания уделял Люциане и архитектор, реставрировавший замок. В связи с этим она специально продумала и подготовила эффектную сцену, которая могла бы приблизить ее к этому человеку. Между прочим, она вообще любила участвовать в любительских театральных представлениях, в которых неизменно играла главную роль, при этом целью ее было главным образом продемонстрировать свои актерские способности.
Таким образом, у Люцианы наблюдается сочетание гипоманиакального темперамента и истерических черт характера. Она постоянно разыгрывает ту или иную роль, что и служит удовлетворению ее самомнения, тщеславия. Однако все это происходит не от врожденной напористости, живости, а как бы «в рамках» последней и параллельно ей.
У читателя может вызвать некоторое удивление тот факт, что и Фальстафа, и Люциану мы относим к категории гипоманиакально-истерических акцентуированных личностей, тогда как при поверхностном наблюдении это совершенно различные люди. Однако несходство их связано с различным общественным положением обоих: избалованная барышня, воспитывавшаяся в пансионе, и грубый немолодой вояка Фальстаф принадлежат к совершенно разным мирам. При анализе структуры личности приходится полностью отвлечься от всего внешнего. И в этом случае Фальстаф, пожалуй, окажется не грубее Люцианы. Поведение Люцианы бывает в высшей степени нечутким, бестактным, как мы убедились на примере молодого человека с искалеченной рукой или несчастной девушки, которую Люциана решила «спасать»; и в том и в другом случае единственная цель — это удовлетворение тщеславия их «благодетельницы».
Впрочем, здесь есть и еще одна существенная разница: в самом способе показа персонажей Гете и Шекспиром. Гипоманиакально-истерическая акцентуация Люцианы может быть выведена в произведении Гете преимущественно из ее поступков, однако речь ее представлена весьма скупо. Фальстаф же проявляет себя главным образом в словах, обманывая окружающих, постоянно плетя различные небылицы. Следует оговориться, что в нужный момент и он способен на типично истерические поступки — вспомним хотя бы сцену, где он притворяется мертвым, а принц даже подумывает заказывать гроб.
У Достоевского мы также встречаемся с типичной гипертимически-демонстративной личностью. Речь идет о повести «Дядюшкин сон», один из главных героев которой, Марья Александровна, исполнен гипоманиакальной подвижности и изворотливости Она умеет выпутаться из сложнейших ситуаций, о чем автор замечает в самом начале повести. В своих стараниях выдать дочь за богатого старика-князя она извергает целые потоки красноречия. Дочери, противящейся плану мамаши, она ловко приводит все новые аргументы, которые должны убедить Зину в разумности этого замысла.
В момент, когда недоброжелательно настроенные гости Марьи Александровны готовы вот-вот припереть ее к стенке, она проявляет величайшую ловкость и маневренность (т. 2, с. 374):
Марья Александровна удесятерилась в эту минуту, видела все, что происходило в каждом углу комнаты, слышала, что говорилось каждою из посетительниц, хотя их было до десяти, и немедленно отвечала на все вопросы, разумеется, не ходя за словом в карман.
Поскольку гипоманиакальные личности в состоянии гнева склонны к бестактности, доходящей до бесцеремонности и грубости, «светской» натуре Марьи Александровны нисколько не противоречит факт, что в такие минуты она осыпает своего слабоумного мужа отборнейшей бранью.
Однако все эти качества характеризуют Марью Александровну лишь наполовину. Она может притвориться сущим ангелом доброты. Несмотря на переполняющую ее ненависть, она может расточать улыбки и быть воплощением любезности. Обманутого ею молоденького возлюбленного своей дочери, который со злобой высказывает свое возмущение, она умеет вкрадчиво обвести вокруг пальца, так что он в конце концов расстается с ней полный благодарности. Лишь позднее на Мозглякова находит прозрение (с. 364–365):
Тут он, кстати, припомнил, что Марья Александровна чрезвычайно хитрая дама, что она, как ни достойна всеобщего уважения, но все-таки сплетничает и лжет с утра до вечера.
Марья Александровна добивается того, чтобы князь сделал Зиночке предложение. Князь, надо сказать, страдает старческим маразмом и непрерывно мелет отчаянный вздор: тем не менее Марья Александровна восклицает (с. 245):
— Но сколько юмору, сколько веселости, сколько в вас остроумия, князь! Какая драгоценная способность подметить самую тонкую, самую смешную черту!.. И исчезнуть из общества, запереться на целых пять лет! С таким талантом! Но вы бы могли писать, князь! Вы бы могли повторить Фонвизина, Грибоедова, Гоголя!..
АФФЕКТИВНО-ЛАБИЛЬНЫЕ ЛИЧНОСТИ
Некоторые люди обладают особым психологическим складом, который характеризуется изменчивостью настроения без внешнего повода. Такие люди то весьма деятельны и болтливы, то медлительны и скупы на слова. Изменчивость (лабильность) подобного типа объясняется сугубо биологическими причинами, а поэтому мало располагает к созданию художественного образа. Найти такой образ в художественной литературе нелегко.
Единственный однозначный пример циклотимической личности находим в романе Отто Людвига «Мария». Окружной голова Брайтунг, немолодой сухощавый мужчина, веселый и бойкий, в обществе, которое собирается у священника, считается общепризнанным остряком. Он занимает всех посетителей, смеется, шутит, устраивает веселые игры. Он постоянно стремится быть с молодежью, заявляя, что пусть, мол, старики держатся вместе, а молодые, любящие шутки и поцелуи, будут развлекаться по-своему (причем, к молодым он причисляет и себя). В этом плане Брайтунг — типичная гипоманиакальная фигура. Однако веселым шутником, остряком Брайтунг бывает только тогда, когда находится не в своем поместье; там же, среди своих, он «страшный брюзга и ипохондрик». И действительно, первое впечатление о хозяине, сложившееся у Айзенера во время его визита к Брайтунгу, сводится ко вздохам, которые тот испускает, и к ироническим усмешкам. Брайтунг мрачнеет, узнав о случае, который его жене кажется только забавным. Лишь за рюмкой вина и оживленной беседой Айзенер начинает узнавать весельчака Брайтунга. Его жена в ответ на удивленный вопрос гостя объясняет, что муж попросту недостаточно владеет собой. Айзенер возражает, считая, что глубина мрачного настроения Брайтунга говорит о чем-то более серьезном, чем обыкновенная невыдержанность, разве нет таких ситуаций, когда человек попросту не в силах совладать с самим собой, как бы он ни старался.
Фабула романа не дает возможности определить, характерны ли для Брайтунга повороты в настроении, независимые от событий, происходящих с близкими ему людьми. Но следует заметить, что циклотимия может быть установлена и в тех случаях, когда сугубо маниакальное состояние и глубокая депрессия сменяют друг друга у человека под влиянием только внешне видоизменяющихся ситуаций.
Пожалуй, и Разумихина — друга Раскольникова — можно считать циклотимиком («Преступление и наказание» Достоевского). Это — живой, общительный, деловитый молодой человек, о таких людях говорят: «Наш пострел — везде поспел». Язык у него подвешен хорошо, он любит говорить и много говорит о себе (с. 207):
Разумихин имел свойство мигом весь высказываться, в каком бы он ни был настроении, так что все очень скоро узнавали, с кем имеют дело.
Особенно разговорчивым он становится под влиянием алкоголя и тогда сообщает такие вещи, которых вообще не следовало бы оглашать.
В живости и непосредственности Разумихина проявляются гипоманиакальные черты; отсюда как будто напрашивается вывод об известной поверхности Разумихина. Однако дальнейшее развертывание сюжета не подтверждает этого. Напротив, он скорее отличается глубокими эмоциями. Любовь к Дуне захватывает его с такой силой, что он в ее присутствии или даже когда лишь заходит о ней речь краснеет и теряет самообладание. Его искренняя забота о друге, Раскольникове, также указывает на глубину его чувств. Судя по этим моментам, можно бы полагать, что Разумихину наряду с гипоманиакальными чертами присущи и эмотивные реакции. Однако мы не наблюдаем у Разумихина ни повышенной жалостливости, ни тревожности. Зато можно констатировать, что Разумихин с одинаковой легкостью и интенсивностью ощущает и восторг, и горе. После того как он — под влиянием алкоголя — чересчур порывисто проявил свою любовь к Дуне, его на следующий день охватывает глубокая депрессия: он гневно осуждает самого себя и без всяких оснований отказывается от надежд, связанных с этой девушкой (с. 218):
— Фу, как это все низко! И что за оправдание, что он был пьян? Глупая отговорка, еще более его унижающая! В вине — правда, и правда-то вот вся и высказалась, то есть вся-то грязь его завистливого грубого сердца высказалась. И разве позволительна хоть сколько-нибудь такая мечта ему, Разумихину? Кто он сравнительно с такой девушкой, — он, пьяный буян и вчерашний хвастун?
Подобное самоуничижение невозможно объяснить одной лишь тяжелой с похмелья головой, оно, безусловно, связано со склонностью к депрессии. Поэтому мы считаем, что речь здесь идет не о гипоманиаке с ровным настроением, а о циклотимике, склоняющемся и к другой крайности, к депрессии. Склонностью к депрессии можно объяснить глубину эмоций, присущую Разумихину. Когда в жизни этого человека происходит нечто важное, он реагирует уже не со свойственной гипертимику поверхностностью, а с серьезностью дистимической личности. Обе стороны его личности раскрываются в следующем отрывке (с. 56):
С Разумихиным же он (Раскольников) почему-то сошелся, т. е. не то что сошелся, а был с ним сообщительнее, откровеннее. Впрочем, с Разумихиным невозможно было и быть в других отношениях. Это был необыкновенно веселый и сообщительный парень, добрый до простоты. Впрочем, под этою простотою таились и глубина, и достоинство. Лучшие из его товарищей понимали это, все любили его.
ЭКЗАЛЬТИРОВАННЫЕ ЛИЧНОСТИ
Героев с экзальтированным темпераментом мы находим в литературе великое множество. Задаваясь вопросом о причинах пристрастия писателей к данной структуре личности, вспомним то, что говорилось уже об истерических личностях. Экзальтированные личности могут придать развитию сюжета большую живость, глубокие чувства героев способны увлечь читателя, захватить, потрясти его. Кроме того, писатели сами часто обладают в известной мере порывистой, лабильной психикой, поэтому человека данного типа им легко описать, так как его внутренний мир им близок.
Нередко чрезмерная напряженность и страстность художественного произведения коренится не в своеобразии структуры личности его героев, а в том, что писатель показывает любовь, сексуальное влечение. В подобных случаях даже личности ничем не выделяющиеся легко доходят до высшей степени блаженства и отчаяния. Так, например, может быть истолковала экзальтация героев в трагедии Шекспира «Ромео и Джульетта». Вот жалоба Ромео, когда он узнает о своем изгнании из города, в котором живет Джульетта (с. 82):
Ромео
Какая это милость! Это месть.
Небесный свод есть только над Джульеттой.
Собака, мышь, любая мелюзга
Живут под ним и вправе с ней водиться,
Но не Ромео. У навозных мух
Гораздо больше веса и значенья,
Чем у Ромео: им разрешено
Соприкасаться с белоснежным чудом
Джульеттиной руки и воровать
Благословенье губ ее стыдливых,
Но не Ромео. Этому нельзя.
Он в высылке, а мухи полноправны.
И ты сказал, что высылка — не смерть?
Экстазом охвачен Ромео и в знаменитой сцене прощания, разделяет экстаз также Джульетта. Вот эта необыкновенная по романтичности и лиризму сцена (с. 87–88):
Джульетта
Уходишь ты? Еще не рассвело,
Нас оглушил не жаворонка голос,
А пенье соловья: он по ночам
Поет вот там, на дереве граната.
Поверь, мой милый, это соловей!
Ромео
Нет, это были жаворонка клики,
Глашатая зари. Ее лучи
Румянят облака. Светильник ночи
Сгорел дотла. В горах родился день
И тянется на цыпочках к вершинам.
Мне надо удалиться, чтобы жить,
Или остаться и проститься с жизнью.
Джульетта
Та полоса совсем не свет зари,
А зарево какого-то светила,
Взошедшего, чтоб осветить твой путь
До Мантуи огнем факелоносца.
Побудь еще. Куда тебе спешить?
Ромео
Пусть схватят и казнят. Раз ты согласна
Я и подавно остаюсь с тобой.
Пусть будет так. Та мгла — не мгла рассвета,
А блеск луны. Не жаворонка песнь
Над нами оглашает своды неба.
Мне легче оставаться, чем уйти.
Что ж, смерть так смерть! Так хочется Джульетте.
Поговорим, еще не рассвело.
Джульетта
Нельзя, нельзя! Скорей беги: светает,
Светает! Жаворонок-горлодер
Своей нескладицей нам режет уши,
А мастер трели будто разводить!
Не трели он, а любящих разводит,
И жабьи будто у него глаза.
Нет, против жаворонка жабы — прелесть!
Он пеньем нам напомнил, что светло
И что расстаться время нам пришло.
Теперь беги: блеск утра все румяней.
Ромео
Румяней день и все черней прощанье.
Экзальтированность как черта акцентуированной личности наблюдается не только в любви. Особенно ярко это проявляется в образе принца Гамбургского в одноименной драме Клейста.
Характерно, что принц появляется на сцене в виде лунатика, автор явно хочет подчеркнуть этим нервность, возбудимость данного персонажа. Позже мы узнаем его в моменты, когда он целиком отдается как восторгу, так и отчаянию, т. е. когда проявляются обе стороны его экзальтированной личности. Когда после победы его переполняет счастье, это естественно и понятно. Но когда принц узнает, что он приговорен военным судом к смерти из-за нарушения порядка битвы, приравниваемого к измене, и в этот момент начинает восторженно бредить любовью к нему курфюрста, который все равно, мол, не допустит его, принца, казни, то это уже граничит с безрассудством экстаза. Своими собственными словами он как бы все больше разжигает в себе обожание принца, он убежден в отмене смертного приговора и не прислушивается к строгим предупреждениям друга. Тот в конце концов восклицает: «Безумный человек! На чем же беспечность зиждется твоя?» Но даже этот окрик не охлаждает избытка чувств принца (с. 395):
Принц
Но прежде чем он даст исполнить кару
И это сердце, верное ему,
Отдаст на казнь, платку на мановенье,
Он сам себе скорее вскроет грудь
И кровь свою разбрызжет в прах по капле.
И вот вскоре эта беспечность исчезает; переполняющее принца счастье победы рушится по мере того, как угрожающая ему опасность становится все более грозной, зловещей. Теперь принцем овладевает безумное отчаяние. Он умоляет курфюрстину и Наталию о помощи (с. 100):
Принц
Ах, матушка, ты б так не говорила,
Когда б тебе грозила смерть, как мне.
Мне кажется: ты, весь твой двор, принцесса
Одарены всесильностью небес.
Ведь я на шею броситься готов
К последнему из слуг твоей конюшни
С одной мольбой: спаси меня, спаси!
Отчаяние полностью лишает принца чувства собственного достоинства. Когда курфюрстина пытается его образумить, единственным ответом ей служит новый взрыв отчаяния (с. 401):
Принц
Но божий мир, родная, так хорош!
Не приобщай меня до срока в мыслях
К семье страшилищ черных под землей!
Он должен наказать меня? Есть кары,
К чему же обязательно расстрел?
Он может отрешить меня от званья.
Понизить в чине, раз таков закон —
Разжаловать, уволить. Боже праведный!
С тех пор как я увидел близко гроб,
Что ждет меня, я жить хочу, и только,
А с честью, нет ли — больше не вопрос.
Однако когда курфюрст, пораженный поведением принца, призывает его самого стать судьей в этом конфликте, принять верное решение, с которым курфюрст непременно посчитается, то к принцу возвращается и гордость, и отвага, впрочем, не без экзальтированного преувеличения. Принц готов встретить смерть, но это решение не свидетельствует о большой силе воли, которая подчиняет себе чувства человека, напротив: именно чувства помогают ему принять новое решение. Принца теперь воодушевляет уже величие результата его казни (с. 430):
Принц
Мое решенье непреклонно. Я желаю
Увековечить смертью тот святой
Закон войны, который я нарушил
Перед лицом солдат. Друзья мои,
Что значит скромный выигрыш сраженья
Пред одоленьем страшного врага:
Пред торжеством над спесью и упрямством,
Которые я завтра поборю?
Это воодушевление, смешавшееся с горечью, принц ощущает даже и тогда, когда его ведут с закрытыми глазами и он абсолютно уверен, что его ведут на казнь (с. 434):
Принц
Теперь, бессмертье, ты в моих руках
И, сквозь повязку на глаза, сверкаешь
Снопом из многих тысяч жарких солнц.
На крыльях за обоими плечами,
За взмахом взмах, пространствами плыву.
И как из кругозора корабля
Под вздохом ветра исчезает гавань,
Так постепенно вдаль уходит жизнь.
Вот все еще я различаю краски,
Но вот их нет, и вот сплошной туман.
Вполне соответствует такой эмоциональной сверхвозбудимости тот факт, что узнав о помиловании, принц падает в обморок.
В этом произведении Клейст чрезвычайно выразительно показал, что собой представляет экзальтированная личность. Сначала принц абсолютно уверен в отмене вынесенного ему смертного приговора, в помиловании. Осознав, что смерть совсем близко, он впадает в бурное отчаяние. Следует заметить, что не обладай принц сверхмощной эмоциональной возбудимостью, он в эти моменты скорее всего не потерял бы чувства собственного достоинства. Под конец мы снова сталкиваемся с его способностью к воодушевлению. При любом повороте ситуации принц не воспринял бы свой предстоящий расстрел так радостно, даже с экстазом, если бы его реакции не определялись все той же резкой эмоциональной возбудимостью, которая в данный момент представляет его воображению желанным то, что еще недавно приводило его в ужас. Характерна и быстрая смена эмоций. Следует учитывать также элемент поэтического преувеличения. Ведь описываемую степень экзальтации мы наблюдаем только у тревожно-экстатических душевнобольных. Нередко в подобных ситуациях они готовы к любому, самому тяжелому покаянию, готовы и пожертвовать жизнью ради другого человека.
Любопытно сравнить принца Гамбургского с Перси, персонажем трагедии Шекспира «Генрих IV». Перси носит прозвище «горячая шпора» (оно, кстати, вполне подходит и к принцу Гамбургскому). В силу горячности темперамента он нарушил приказ о ходе битвы и этим навлек на себя смертный приговор. Различие между принцем и Перси заключается в том, что первого захлестывают несдержанные порывы чувств, которые подчиняют себе волю; у Перси же первичным стимулом оказывается сильная волевая возбудимость, в то время как эмоциональная возбудимость его выражена слабо.
Точно так же, как и принц Гамбургский, способна на восторг, быстро переходящий в отчаяние, Катерина Ивановна из «Братьев Карамазовых». Катерина Ивановна, собственно, никогда не любила своего жениха, гораздо больше ее увлекала другая мысль — спасти его. В основном из этих соображений она и стала его невестой. Снова мы сталкиваемся здесь с эндогенным психозом, имеющим некоторое отношение к экзальтированному темпераменту, или с «психозом счастья», как иногда его называют: такие больные, впадая в экстатическое состояние, чувствуют себя призванными к тому, чтобы принести счастье и освобождение другим людям. Катерина Ивановна восклицает (с. 187):
— А коли так, то он еще не погиб! Он только в отчаянии, но я еще могу спасти его... Я хочу его спасти навеки! Пусть он забудет меня как свою невесту! И вот он боится предо мной за честь свою!? Ведь вам же, Алексей Федорович, он не побоялся открыться? Отчего я до сих пор не заслужила того же? — Последние слова она произнесла в слезах; слезы брызнули из ее глаз.
Полный страсти темперамент этой женщины заставляет ее позвать к себе домой Грушеньку, свою соперницу в отношениях с Митей. В силу легкой возбудимости она одержима мыслью, что сделает Грушеньку своей союзницей в деле спасения Мити. Она в восторге от Грушеньки (с. 101):
— Грушенька, ангел, дайте мне вашу ручку, посмотрите на эту пухленькую, маленькую, прелестную ручку, Алексей Федорович; видите ли вы ее, она мне счастье принесла и воскресила меня, и я вот целовать ее сейчас буду, и сверху, и в ладошку, вот, вот и вот!... — И она три раза как бы в упоении поцеловала действительно прелестную, слишком, может быть, пухлую ручку Грушеньки.
Но Катерине Ивановне пришлось пережить жесточайшее разочарование. Отрезвление качалось уже с того момента, когда Грушенька не соглашается ни на какие дальнейшие предложения, направленные на спасение Мити. И вот Грушенька окончательно срывает с себя маску (с. 193):
— Так и оставайтесь с тем на память, что вы-то у меня ручку целовали, а я-то у вас совсем нет. Так я и Мите сейчас перескажу, как вы мне поцеловали ручку, а я-то у вас совсем нет. А уж как он будет смеяться!
В этот момент эмоциональное состояние Катерины Ивановны делает резкий «поворот» в другую сторону: она начинает бранить эту «беспутную женщину», это «создание, всегда готовое к услугам». Под конец «с Катериной Ивановной сделался припадок. Она рыдала, спазмы душили ее. Все около нее суетились».
Во время суда чрезмерная эмоциональная возбудимость Катерины Ивановны проявляется особенно резко. Вначале она Митю защищает, доходя до самоунижения. В своих свидетельских показаниях она рассказывает, как однажды, спасая отца, пришла просить у Мити денег (т. 2, с. 219):
Тут было что-то беспримерное, так что даже и от такой самовластной и презрительно-гордой девушки, как она, почти невозможно было ожидать такого высокооткровенного показания, такой жертвы, такого самозаклания. И для чего, для кого? Чтобы спасти своего изменника и обидчика, чтобы послужить хоть чем-нибудь, хоть малым, к спасению его, произведя в его пользу хорошее впечатление.
Однако спустя немного времени свидетельские показания дает брат Мити, Иван, которого она любит больше, чем своего жениха. Иван предстает перед нами во время суда человеком психически больным, он обвиняет себя в подстрекательстве к отцеубийству. И вот тут-то разбушевавшиеся чувства заставляют Катерину Ивановну занять абсолютно противоположную позицию. Потрясенная жалостью к Ивану, а может быть, и объятая страхом, что его признания будут приняты всерьез, она почувствовала жестокую ненависть к Мите, считая его ответственным за душевное заболевание брата. Она кричит (с. 230):
Я пробовала победить его (Митю) моей любовью, любовью без конца, даже измену его хотела снести, но он ничего, ничего не понял. Да разве он может что-нибудь понять! Это изверг!
Незадолго до этого она уже называла его «зверем». Достоевский продолжает (с. 232):
О, разумеется, так говорить и так признаваться можно только какой-нибудь раз в жизни — в предсмертную минуту, например всходя на эшафот. Но Катя именно была в своем характере и в своей минуте. Это была та же самая стремительная Катя, которая кинулась тогда к молодому развратнику, чтобы спасти отца; та же самая Катя, которая давеча, пред всею этою публикой, гордая и целомудренная, принесла себя и девичий стыд свой в жертву, рассказав про «благородный поступок Мити», чтобы только лишь сколько-нибудь смягчить ожидавшую его участь. И вот теперь точно так же она тоже принесла себя в жертву, но уже за другого, и может быть только лишь теперь, только в эту минуту, впервые почувствовав и осмыслив вполне, как дорог ей этот другой человек.
Дойдя до предела эмоционального возбуждения после своего свидетельского показания против Мити, Катерина Ивановна впадает в истерический припадок (т. 2, с. 232–233):
Минута же мщения слетела неожиданно, и все так долго и больно скоплявшееся в груди обиженной женщины разом, и опять таки неожиданно, вырвалось наружу. Она предала Митю, но предала и себя! И разумеется, только что успела высказаться, напряжение порвалось, и стыд подавил ее. Опять началась истерика, она упала, рыдая и выкрикивая. Ее увели.
Припадок не свидетельствует о наличии патологического истерического начала в психике; он указывает лишь на то, что внутреннее напряжение сделалось невыносимым, а нормальный путь разрядки не представлялся возможным.
В тех случаях, когда экзальтированность чувств остается ведущим фактором, но к ней присоединяется и самостоятельная возбудимость в сфере воли, возникает такое качество личности, как страстность. Восторг и отчаяние находят в этом случае выражение в самих поступках, в то время как при отсутствии волевой возбудимости чрезмерная экзальтированность чувств больше выражается в идеях и душевных переживаниях. У Катерины Ивановны активность появилась лишь тогда, когда эмоциональное возбуждение достигло апогея, обычно же оно проявлялось больше в экзальтированности идей.
В художественной литературе есть и другие примеры сочетания в страстном порыве чрезмерности чувств и максимума активности. Вспомним о взрыве чувств Мортимера, который так убедительно изображен Шиллером в «Марии Стюарт», Мортимер пылает страстью к Марии (с. 528):
Дата добавления: 2015-10-16; просмотров: 68 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Миссис Пейдж | | | Мортимер |