Читайте также: |
|
Аглаю Петровну вел гауптфельдфебель пехоты: зеленые погоны и на шлеме нашлепка в форме щита — черно-бело-красная. «Даже пехоту бросили меня ловить, — устало подумала Аглая, — СД не хватило!» Лицо у гауптфельдфебеля было длинное, белое, глаза скрывались за круглыми стеклами очков без оправы. Такие лица Аглая Петровна видела в заграничных кинофильмах добрый пастор, или идейный учитель, или доктор бессребреник, противопоставленный доктору-хапуге…
Кроме этого очкастого ее сопровождали еще четыре автоматчика со «шмайсерами» и псы — эльзасские овчарки, специально натренированные ловить людей. У овчарок усы были в инее, и одна, которую она так глупо попыталась задушить там, на повороте поселка, все еще кашляла, и каждый раз, когда собака кашляла, ее хозяин из автоматчиков СД качал головой и ласкал собаку, как бы подбадривая ее стойко перенести испытания и не падать духом. А гауптфельдфебель морщился.
Немцы шли быстро, и Аглая Петровна, чтобы ее не истязали, пыталась не отставать от размеренного и крупного шага гауптфельдфебеля. Но все-таки отставала, и тогда замыкающий, молоденький рядовой с желтыми петлицами, бил ее сапогом по икрам — очень больно, умело и равнодушно.
На пути к ним присоединились еще несколько солдат из так называемых «групп уничтожения» СА — здоровенные ребята, мордастые, веселые, светлоглазые арийцы. Они тоже все нынешнее утро и весь день ловили в Бугаевских лесах «этих чертовых партизан», ловили и не поймали, а гауптфельдфебель поймал, и Аглая Петровна слышала, как автоматчики СД рассказывали солдатам из группы уничтожения, какая она «дьявольски наглая русская потаскуха», как она «шипела и царапалась», как с ней «трудно пришлось» и как «она делает вид, что у нее все в порядке, но мы увидим, какой из нее сделают порядок!»
«Да уж они постараются!» — с тоской подумала Аглая Петровна.
В контрольно-пропускном пункте, на развилке дороги, ее словно бы забыли. Гауптфельдфебель сидел на корточках перед овчаркой и внимательно следил, как собака, покряхтывая от боли, глотает маленькие кусочки мяса, а другие солдаты курили, и по их лицам было видно, что они и сердиты и взволнованы из-за собаки. «Господи, да что же это я! — подумала Аглая Петровна. — Вовсе он не пехота, а горные части — этот фельдфебель. Пехота же белый цвет!» Ей все еще казалось, что те сведения, которые она здесь раздобудет, потом пригодятся.
Фенрих в коротеньком кителе — начальник этого домика — смотрел на возню с собакой иронически, но когда узнал, сколько стоит рейху одна такая овчарка, покуда ее научат и воспитают, — принес из другой комнаты аптечку с множеством разных тюбиков, коробочек и флакончиков.
Минут через сорок пришла машина — маленький грузовик с окнами в решетках и отделением для собак. В машине приехал офицер, должно быть ветеринар, с тугим круглым животом и тугими щечками. Натянув на руку резиновую перчатку, он залез рыжей овчарке в пасть, прислушался, как прислушиваются музыканты к своим инструментам, и заявил, что ничего особенного не случилось и что можно ехать. И опять, как весь нынешний день, они заговорили о морозах, о том, сколько сегодня градусов, и сколько их будет завтра, и какая это Непереносимая вещь — русский холод.
В машине ветеринар сел рядом с Аглаей Петровной и посмотрел на нее сбоку. Она думала свои думы и дышала в ладони. Слева, в закутке, возились и рычали овчарки. Было холодно и ветрено.
— Откуда она взялась — эта чертовка? — спросил ветеринар.
— Спрыгнула с самолета, — ответил гауптфельдфебель. — Фигурально выражаясь, она взялась с неба, хотя и не сознается в этом.
— Не девочка, но еще ничего!
— Слишком худая! — произнес гауптфельдфебель. — Не мой тип. Впрочем, для рядовых сойдет!
— А парашют? — спросил ветеринар.
— Мы не нашли! — вздохнул гауптфельдфебель. — Да и черт с ним. Бабенка расскажет все сама с подробностями. Вещественные доказательства оберштурмбанфюреру не нужны. Если они не хотят говорить, то вещественные доказательства все равно не помогут, не так ли?
Он поправил шлем на своей длинной, вытянутой голове и похвалил вязаный шерстяной подшлемник.
— Если бы не это великое изобретение, мы бы здесь пропали, — сказал гауптфельдфебель. — Я в этом совершенно убежден.
— А я нет, — ответил ветеринар. — Я вообще ни в чем не убежден. Абсолютно ни в чем!
— И в том, что вы есть вы, — тоже не убеждены?
— Конечно, не убежден! — воскликнул ветеринар. — Единственно, в чем я убежден, — это в ирреальности мироздания. Постучите, пожалуйста, водителю, мне пора выходить, это Черный Яр.
«Черный Яр, — подумала Аглая Петровна. — Сколько времени я здесь не была. И Ксения Николаевна была бы рада, наверняка не испугалась бы. Сюда я должна была прийти. И теперь я сюда не попаду. Никогда».
Ветеринар вылез, автомобиль выскочил из лесу и теперь мчался полями. Ледяной ветер нес бесконечные белые волны поземки, свистал в щелях дощатого кузова грузовика, пронизывал насквозь людей. Немцы втянули головы в воротники. Даже овчарки заскулили в своей загородке.
«Как же это все произошло? — спросила себя Аглая Петровна. — Надо пока обдумать, проверить, приготовиться!»
И она опять стала, в который уже раз нынче, выверять все свое поведение и вспоминать все, что случилось с ней с того самого мгновения, когда Николай Ильич и двое ребят из его соединения вывели ее на тракт и в который раз толково и подробно объяснили, как и куда идти, где сворачивать и как обойти немецкий КПП, чтобы свернуть на Черный Яр. Нет, нет, все было правильно, она ни в чем не оплошала, а то, что ее приняли за парашютистку, — это глупая случайность, совпадение. Кроме всего прочего, нынче не могло быть никаких парашютистов и парашютисток, она бы знала, если бы их ждали. Да и незачем сбрасывать людей в лесу, когда есть удобная и давно известная Москве площадка…
Дурацкая случайность войны!
А собака? Может быть, ей не следовало душить этого пса? Но ведь любой человек станет сопротивляться, если на лесной дороге на тебя кинется вот такое страшилище. Она, кстати, наверное, кричала от страха, не могла не закричать!
Впрочем, об этом не следовало думать.
Нынче нужно было думать о том, что ее ждет.
Короткая улыбка мелькнула на мгновение на ее обветренных, молодых еще губах, мелькнула, осветив глаза, высокие скулы, шелушащиеся от морозного ветра, мелькнула, чтобы на секунду вернулась прежняя Аглая Петровна Устименко, мелькнула и исчезла, может быть теперь навсегда.
Разве не глупо размышлять о том, что ее ждет?
Это раньше ее всегда что-то ждало: ждал бой на заседании бюро обкома, когда она затеяла строительство лесной школы для туберкулезных ребят и когда Криничный вдруг закричал, смешно тараща глаза:
— А где я тебе эти сотни тысяч возьму? Уведите ее, товарищи, у меня припадок стенокардии начинается, уведите Устименко!
И открытие школы ее ждало. Она лежала в те летние ветреные дни после «аппендэктомии», как написал ей ученый Володя, ей еще нельзя было вставать, но позвонил Криничный и сказал:
— Не умрешь! Тебя там ждут!
Она поехала, и они правда ее там ждали, потому что всем было известно, как боролась она и мучилась с этим трудным строительством, как тяжело было с кредитами, какой попался никчемный прораб и как председатель специальной комиссии горздрава профессор Жовтяк, запоздало узнав о точке зрения Криничного, вдруг приостановил строительство.
Это была ее лесная школа, и все в области знали это, и сам Криничный сказал ей на открытии:
— Знаешь, Аглая Петровна, мы ведь, душа моя, многого от тебя ждем. Ругаемся, но есть такое мнение — сильный ты потенциально работник.
Разумеется, это он на всякий случай сказал — потенциально. Чтобы не загордилась.
А там, далеко на Севере, в тихой своей квартирке на черных скалах, высоко над заливом, который поминутно менялся в цвете, ждал Родион Мефодиевич, прислушивался к телефону, накрывая на стол, — ждал запаздывающий рейсовый самолет, ждал жену. И она ждала мгновения, когда катер глухо стукнется о просмоленные бревна пирса и Родион, смущаясь своих краснофлотцев, скажет почему-то на «вы»:
— Здравствуйте, Аглая Петровна.
Ждала она писем Володи — сердито-бодрых и стеснительно душевных, Ждала его возвращения. Ждала отпуска, когда уезжали они с Родионом на Черное море — «погреть кости», как говорил он, а в санатории ждала того дня, когда войдет в свой кабинетик, повесит плащ и скажет секретарше Марии Дмитриевне:
— Ну, пропала теперь я. Как в этом хозяйстве разобраться?
Дома ворчал прижившийся у нее дед Мефодий:
— Аглаюшка, ванна тебя ждет!
— Ужин тебя заждался!
— У телефона тебя ждут!
На своем корабле, уютно похаживая по маленькому командирскому салону, вкусно затягиваясь папиросой, Родион утверждал:
— Убежден я, Аглая, что человек должен до последнего дня своей жизни ждать чего-то еще не бывшего в его биографии, самого удивительного, единственного, того, ради чего он вообще рожден. Ты не согласна?
И сулил:
— Непременно такой день наступит. Обязательно! Тут и выйдет человеку проверочка, наистрожайшая притом.
«Что ж, наступил этот день?»
Само мгновение перехода из света в тьму, конечно, не страшно. Тут многое накручено поэзией, музыкой, естественным страхом смерти. Трудно, разумеется, выдержать все то, что предстоит перед последней точкой, — вот та «наистрожайшая проверочка», о которой толковал Родион Мефодиевич. Не легко выдержать, не согнуться, не подчиниться той силе, которая нынче, очень скоро, сейчас обрушится на нее всем своим грузом, всей расчетливо и продуманно организованной хитростью, лаской, пытками, душевным расположением, теплом, издевательствами, едой, голодом, жарой, провокациями — всем, что она уже хорошо знала по рассказам людей, испытавших это, но по рассказам, а теперь ей предстоит самой узнать то, о чем она только слышала…
— Она все время шепчет! — сказал гауптфельдфебель своему соседу автоматчику с черными усиками. — Шепчет и шепчет.
— Наверное, молится! — усмехнулся солдат.
— Большевики не молятся! — серьезно ответил гауптфельдфебель. — У них нет никакого бога. К сожалению, и мы редко молимся!
Солдат равнодушно кивнул. Фельдфебель принялся набивать табаком короткую трубочку, и лицо его стало печальным. На безымянном пальце у него был перстень, и на мизинце тоже. И Аглая Петровна вдруг удивилась, что этот человек с красивыми руками и серьезным, значительным лицом несколько часов назад спокойно и деловито бил ее сапогами, выкручивал руки и этими самыми перстнями сломал ей зуб. А потом она услышала, как он напевает и как наслаждается мелодией, и ей стало страшно. «Ведь он же не СА и не СС, — думала она, — и его никто не мог заставить и не заставлял бить меня; значит, он уж сам такой, и, значит, ему так нравится?»
Были уже сумерки, когда они въехали в город, вернее, это был труп города или даже скелет давно умершего города. Командуя эвакуацией, Аглая Петровна не знала толком, как разбит ее город, тот город, где прошла почти вся ее сознательная жизнь, и сейчас ей было горько и страшно смотреть на темнеющие остовы разбомбленных зданий, на выгоревшую дотла Приречную, на гордость города — шестиэтажную гостиницу, от которой просто ничего не осталось, на изуродованный мост в Заречье…
Перед машиной открылись ворота, автоматчики, разминаясь, топая ногами, выскочили на мерзлый двор, Аглаю Петровну тоже высадили. Дворник в фартуке разметал снег, трехэтажный дом гестапо ярко сверкал большими окнами здесь считалось дурным тоном прибегать к затемнению. Откуда-то потянуло запахом добротной, сытной пищи, послышалась музыка, два офицера, простоволосые, спортивного вида, в свитерах и в рукавицах, смазывали лыжи на освещенной террасе.
— Встать здесь! — сказал Аглае Петровне писарь.
Она встала. Писарь говорил по-русски с трудом. Он записал ее в большую, хорошо переплетенную книгу, потом отдельно на карточку, потом на карточку поменьше. Другой человек — в синем переднике и таких же манжетах поверх рукавов кителя — сделал отпечатки ее пальцев. А фотограф-солдат уже ждал ее в углу большой пустой комнаты. Он тоже говорил по-русски те слова, которые ему были нужны для его работы.
— Сесть! — сказал он.
И ногой подвинул Аглае Петровне табурет.
Она села. Тогда он повесил ей на шею доску с номером «Р. — 709-3» и еще раз велел:
— Снимаю фас! Спокойно!
Аппарат щелкнул.
— Снимаю профиль! Спокойно!
Потом приказал:
— Встать!
Она ушла в угол этой длинной, низкой, сводчатой комнаты. Здесь стояла скамейка. Наверное, был час вечерней приборки, потому что солдаты убирали и переговаривались. Они все были солдатами СС, отборными нацистами, и говорили между собою, как и полагается истинным сынам тысячелетней империи. Они поминали победоносные армии «Юг», «Центр», потом хвалили какого-то Цейтплера, но больше всего африканского Роммеля и за ним Риттера фон Грейма…
— И еще женщины, — вдруг прервал их фотограф, складывая свою треногу и запирая на замок шкаф. — Это непременно! Женщины, знаете ли, хорошо выкормленные, хорошо вымытые, то, что можно было бы назвать гейшами для наших войск. Понимаете, ребята? Без всякого свинства. Скромно, уютно, со словами любви, с милым взором, чтобы поиграть на концертино, чтобы была имитация любви, но чисто сделанная. Какой-нибудь умный полковник во главе всей этой армии обслуживания, ну, знаете, талантливый, как Гагенбек в Гамбурге с его мировым зверинцем. Животные на свободе…
— Я с вами согласен! — ответил фотографу солдат с маленьким носом пуговкой. — Я совершенно с вами согласен…
Его круглое личико вспотело от волнения, и он тоже стал говорить о женщинах в покоренных странах. Он не хотел насилия, ему было это все противно. Он так же, как и фотограф, хотел германской организации. Четкости, ясности замысла, размаха.
— В конце концов, мы имеем на это право! — воскликнул высокий лупоглазый солдат с мясистой шеей и бритым жирным лицом. — И мы, и наши братья на фронтах. Женщина решает многое в нашей жизни.
— Женщина ничего не решает, все решает подруга жизни, то есть жена, возразил солдат постарше. — Женщина развлекает, женщина, несомненно, есть часть действующей армии, но решает супруга…
Его подняли на смех. И его супругу тоже подняли на смех. О ней кое-что знали, о том, как она «решает» там — в Данциге. Решала она, во всяком случае, не в пользу своего мужа.
— Семья! — гоготали солдаты. Уж молчал бы Рупл со своим семейным счастьем. И если на то пошло, то эти летучие отряды милых дам именно для того и нужны, чтобы солдат рейха никогда не думал о семье, чтобы он был счастлив сегодняшним днем, а не надеждой на отпуск. Женщина! Знаем мы этих подруг до гробовой доски…
И, совершенно не замечая Аглаю Петровну, они заговорили о женщинах, перебивая друг друга и хвастаясь своими победами во многих странах света. Непристойные жесты и подлинный смысл слов не задевали ее внимания, но все большее и большее отвращение охватывало Аглаю Петровну, когда она думала о том, что это говорят не просто грязные люди, хулиганы, пьяная шпана, а говорит система, государственный строй, будущее с их точки зрения, говорит их «нравственность».
Их начальник тоже сидел тут и курил сигарку, по беленой стене перед Аглаей Петровной мелькали тени солдат — она отвернулась от них, радио неподалеку играло один за другим жесткие, рваные марши, и было невыносимо думать, что все это происходит в России, под русским небом, что вокруг раскинулись русские поля и леса, раскинулись маленькие, милые ее сердцу районные города, совхозы, села, деревни, колхозы, где она часто бывала и подолгу работала, а вот теперь — сегодня, или завтра, или послезавтра ее убьют только потому, что никогда не сможет она покориться этим тупым громилам в серо-зеленых куцых мундирчиках, как не сможет им покориться та великая страна, частичкой которой была она — Аглая Петровна Устименко…
— Ах, да что тут! — вздохнула она и прислонилась к стенке, чтобы подремать, пока есть возможность.
Возможность была, про Аглаю, видимо, на какое-то время забыли, и она мгновенно крепко уснула, до изнеможения измученная сегодняшним страшным днем. А пока она спала, события развивались положенным в этом учреждении чередом: фрау Мизель из вспомогательной службы, прозванная самими гестаповцами неизвестно почему «Собачья Смерть», надев две пары очков, «занималась» документами Аглаи Петровны. Специальный аппарат, очень портативный, чрезвычайно удобный к использованию даже в полевых условиях, подтвердил подлинность аусвайса — паспорта, изъятого у задержанной. Паспорт был, и верно, подлинный, только фотография на нем была другая, но на это аппарат не был «выучен», и потому Собачья Смерть, развернувшись на своем вертящемся стуле, быстро напечатала на портативной полевой машинке соответствующую положительную справку. Затем, мягко ступая плоскими, в войлочных туфлях, огромными ногами, фрау Мизель пошла вдоль полок, где была расположена соответствующим образом классифицированная картотека гестапо группы "Ц", в которой имела честь преданнейше работать Собачья Смерть. Пожевывая большими мягкими губами, Собачья Смерть сдернула со второй полки коричневую папку с наклейкой: «Актив ВКП(б) область — город (женщины)», — вынула оттуда полотняные серо-зеленые конверты с наклейками — «брюнетки», «блондинки», «шатенки» — и, подумав, раскрыла тот конверт, на котором была наклейка «брюнетки». Здесь были сосредоточены фотографии главным образом из газеты «Унчанский рабочий», — конечно, обработанные и увеличенные.
Еще сырые здешние фотографии Аглаи Петровны лежали на специальном пюпитре, сильно и мягко освещенном матовыми лампочками. Все еще пожевывая губами — такая уж у нее была привычка, когда занималась она делом, — фрау Мизель довольно легко нашла в конверте «брюнетки» фотографию женщины с широко открытыми, чуть косо посаженными глазами, с высокими скулами, с косой, уложенной короной, и с длинной подписью: «Устименко Аглая Петровна, г.р. 1902, март, м.р. деревня Каменка Унчанск. уезда, член ВКП(б) с апреля 1918 г., посл. должность завоблнаробразом, член бюро обкома ВКП(б), вдова чекиста, замужем за каперангом Степановым Р.М., популярна, известна, опасна как организатор, расхождений с т.н. „генеральной линией“ не имела, взысканиям не подвергалась. Обр. высшее, спец. партийное также. Предположительное местонахождение — подполье».
Над фотографией имелся шифр: «Гр. — I».
Это означало — по опознании и получении сведений подлежит негласному уничтожению.
Швырнув в бездонный рот круглую зеленую мятную конфетку, Собачья Смерть еще раз взобралась на свой крутящийся стул, специальным, тоже портативным полевым дыркоделом со шнурком, автоматически сброшюровывающим папку, обработала документы, завязала шнур бантиком, запечатала узел сургучной печатью со свастикой и литерой "Ц", привела в порядок свою прическу цвета прошлогодней соломы и, заперев криминалистический архив на два ключа, пошла по коридору к комнате шесть, где «занимался» штурмбанфюрер Венцлов, недавно переведенный сюда за какую-то мальчишескую шалость с аллеи Шуха, из Варшавы, из знаменитого тамошнего гестапо. Фольксдейч — немец из Прибалтики — он был настоящим полиглотом: знал польский, русский, украинский, по-чешски болтал как чех, парижане считали его уроженцем Прованса, англичане принимали за йоркширца. В двадцать шесть лет он был принят Гиммлером, в двадцать восемь имел удостоверение «ПК», что означало «Гестапо внутри гестапо, или личный уполномоченный Гиммлера». По слухам, бриллианты в Варшаве испортили ему карьеру, атласная карточка «ПК» была у Венцлова изъята без объяснения причин. Теперь ему было нужно вновь набрать недостающие очки в этой большой игре. Здесь он мог, разумеется, полностью развернуться.
И уже успевшая влюбиться в штурмбанфюрера Венцлова Собачья Смерть понесла именно ему это «красивое и благодарное дело», как ей казалось.
— Да! — крикнул из-за двери Венцлов.
Но в кабинете Венцлова разглагольствовал сам штандартенфюрер фон Цанке, и Собачья Смерть застыла со своей папкой у дверного косяка. Разговор, видимо, начался давно, выражение тухлой скуки застыло в недобрых зрачках Венцлова, но белое лицо его выражало вежливое и даже сердечное внимание.
— И провидение поможет силе нашей германской мысли, — патетически продолжал фон Цанке, кивнув на приветствие фрау Мизель, — поможет нашему трезвому уму, поможет нашему национальному характеру в его величайшей миссии. Но это только в одном случае. Если…
— Если? — с готовностью повторил Венцлов.
— Если мы будем иметь беспрекословные нам, абсолютно надежные, навеки затихшие тылы. Потому что тылы — это всегда коммуникации — к чему?
— К чему? — раздражаясь на эту манеру школьного учителя, но милым голосом переспросил Венцлов.
— К свершениям, мой мальчик, к свершениям! — воскликнул фон Цанке. — А свершения еще только предстоят.
Он усмехнулся одними губами:
— Бывали ли вы в Индии?
— Нет.
— В Китае?
— Нет.
— В Египте?
— Нет.
— Вам предстоит расширить ваш запас языков. Через свершившееся покорение большевистского государства — туда, в эти грандиозно богатые страны, и дальше — вот наш путь, мальчик. Но и те пространства сторожит коммунизм. Надо понять — у нас связаны руки, пока с ним не будет покончено. Наша мечта неполноценна, пока мы не превратим равнины и леса России в навсегда покорные коммуникации. Остальное нас с вами не касается. Толковый руководитель сельскохозяйственного насоса в округе — талантливый крейсландвирт обеспечит нацию продовольствием. Сырье мы тоже будем иметь. Немки не отказываются рожать, ежегодное пополнение армии, военно-воздушных сил и флота мы будем иметь регулярно. Разумеется, в зависимости от того, как часто наши солдаты смогут навещать своих жен. Наше дело коммуникации, вот и все.
Опираясь на трость, он резко повернулся к Собачьей Смерти и спросил у нее, ткнув сухим пальцем в папку, которую она держала у своего тощего бедра:
— Это что?
Фрау Мизель доложила — коротко и точно. И негромко: полковник терпеть не мог, когда на него «нажимали глоткой», как он выражался. И интонации в человеческой речи его раздражали.
— Справедливость не нуждается в музыке, — почему-то говорил он, и никто не понимал, что это значит.
— Пусть этим займется Венцлов, — сказал фон Цанке, уходя. — Это — по его части. Нужно только вспахивать поглубже, да, мой мальчик, поглубже. Повесить мы всегда успеем, это следует помнить.
И, опираясь на трость тяжелее, чем следовало при давнем и пустяковом ранении, полковник ушел. Выждав, покуда дверь за «стариком» закрылась, Венцлов осведомился у Собачьей Смерти бешеным голосом, но едва при этом разжимая губы:
— Кто вас просил тащить мне это вонючее досье, названное вами делом? Какого черта вы вмешиваетесь туда, куда вам не следует и носа совать? Слышали — пахать поглубже? Это значит, я должен получить от нее сведения, от этой проклятой русской бабы, а что я получу, когда у нее такие данные? Что? Еще раз «Интернационал», перед тем как ее станут вешать? Коммуникации!
Его трясло от бешенства. Собачья Смерть и идиотские разглагольствования фон Цанке перемешались в его мозгу. Устименко! Вот такие, как она, и командуют «тихими, безмолвными, покорными» коммуникациями. А партизанская война еще только в зачатке…
— Убирайтесь отсюда! — уже не сдерживаясь, рявкнул Венцлов. — И не лезьте не в свои дела! Криминалистика — вот чему вас учили, а в остальном мы разберемся без вашей помощи.
Пытаясь мило улыбнуться, Собачья Смерть попятилась и тихонько закрыла за собой дверь. В наступившей тишине Венцлов услышал гул моторов воздушной армады. Это бомбовозы шли на восток. Сколько раз в сутки он вслушивался в этот ровный, спокойный, солидный гул, когда они летели в ту сторону, и сколько раз он закуривал, отмечая про себя другой ритм и некую сбивчивость звука, когда они возвращались.
— Следующего! — велел он дежурному. — Кто там?
— Русская партийка, — щелкнул каблуками оберштурмфюрер Цоллингер «добрый малыш», как не без уважения звали его в группе "Ц". — Герр штандартенфюрер записал за вами ее дело…
Он опять щелкнул каблуками.
— Хорошо. Через десять минут! — вздохнул Венцлов. — Кажется, я начинаю уставать, старина.
К Цоллингеру все немного подлизывались в группе "Ц". Дело заключалось в том, что «добрый малыш» имел атласное удостоверение «Гестапо внутри гестапо», и поэтому с ним старались дружить. И расстреливал он всегда на трезвую голову, — веселый, вежливый малыш, любимец небезызвестного Эйхмана, специалиста по «еврейским делам». В группе "Ц" дежурящий сегодня «добрый малыш» тоже занимался евреями. И ведение следствия среди войск СС и СД тоже было в его компетенции. Совсем недавно он вытащил оттуда одного задумчивого болтуна, некоего Каспара Крюгера и вызвался расстрелять его сам, хоть до этого они вместе охотились и слыли добрыми друзьями. И запуганного лейтенанта, упустившего доктора Хуммеля, «добрый малыш» тоже расстрелял, съездил на мотоциклете в Унчу, поставил разваливающегося на части лейтенанта перед строем, «именем Великой Германии» выстрелил ему в зеленое, уже мертвое лицо, сказал «хайль Гитлер» и умчался — веселый, добрый сын своих престарелых родителей, нежный брат и настоящий нацист.
Когда Цоллингер вышел, Венцлов вынул из ящика стола ампулу, белыми пальцами отломал носик и высосал кофеин. Это его поддерживало больше, чем сигареты. Потом он снял свой черный, сшитый еще в Париже мундир, с черепом и костями на рукаве, с дубовыми листьями на воротнике, с одним мягким погоном на правом плече, и, оставшись в тонком пушистом свитере, поправил волосы. От кофеина посветлело в голове, полнее забилось сердце.
«Все-таки у меня препаршивый подбородок! — подумал Венцлов, взглянув в зеркало. — Срезанный! Даже у Собачьей Смерти великолепный подбородок, не говоря о шефе. Что-то есть неполноценное в этой мягкости…»
В дверь постучали.
— Да! — крикнул Венцлов.
Он стоял за своим письменным столом, когда ее ввели.
— Садитесь! — велел штурмбанфюрер.
Аглая Петровна села. Венцлов, поигрывая левой бровью, вглядывался в ее лицо, в молодые обветренные губы, в суровые глаза — широко распахнутые и как бы закрытые от него невидимой броней. Такие лица лишали его сна, аппетита, ощущения своей силы, своего превосходства, своих знаний человеческой души.
«Коммуникации! — внезапно со злобой подумал он. Все чаще и чаще это слово раздражало его. — Безмолвные равнины России. Черт дернул меня знать этот язык!»
— Федорова Валентина Андреевна? — спросил Венцлов.
— Федорова Валентина Андреевна! — повторила Аглая Петровна спокойно, но без всякой услужливости или готовности.
«Изменник?» — подумала она, ко тут же поняла, что это немец, несмотря на то, что следователь говорил по-русски довольно чисто. Что-то все-таки было в его выговоре чужое, попугаячье: так не говорят люди на своем родном языке.
— Федорова. Очень хорошо! — сказал Венцлов и откинулся в своем кресле, читая бумагу с орлом и свастикой.
Теперь Аглая Петровна могла рассмотреть своего следователя.
Его волосы цвета спелой ржи слегка начали редеть и были плотно зачесаны назад, открывая большой, гладкий, плоский лоб. Блестящие голубые глаза с густыми ресницами, тонкие, наверно подбритые брови, мягкий, слегка кривящийся рот и сильно срезанный подбородок — вот такой был перед нею следователь, с которым ей предстояло сражение не на жизнь, а на смерть. В комнате на стене висел портрет Гитлера с ребенком на руках. Фюрер был сфотографирован во весь рост, в мундире, в фуражке, у ног его, у блестящих сапог с низкими голенищами, лежала собачка. На другой стене висел портрет Гиммлера. А левая стена была завешена занавеской — зеленой, на кольцах и на шнуре.
— Ну что ж! — произнес Венцлов, перелистав все, что было в «деле». — Вы сразу чистосердечно признаетесь и тем облегчите свою неоспоримую вину или будете бессмысленно лгать и тем самым оттягивать вопрос о вашем освобождении? Как вы желаете себя вести?
Аглая Петровна молчала.
— Вы курите?
— Нет, не курю!
— Вы желаете пить, есть? Вы желаете отдохнуть, поспать? Вы желаете врача, медицинскую квалифицированную помощь? Вы, надеюсь, не пострадали, прыгая с самолета?
— Я не прыгала.
— Прыгали! — устало вздохнул следователь. — Прыгали! Вот ваш снимок в момент приземления, вот вы еще в воздухе…
Он показал две фотографии-фальшивки, вложенные в папку Аглаи Петровны, — эти фотографии рассылались Гиммлером из Берлина в разных вариантах. Аглае Петровне стало смешно, и она тихонько улыбнулась.
— Вы благоразумная женщина, — сказал следователь. — Стоит ли заниматься всякой чепухой? Вы, я убежден, понимаете, что ваше дело проиграно и сопротивление ничему не поможет. Не сегодня, так завтра, а не завтра, так послезавтра — зачем же нам с вами мучиться?
«Он не дурак, — спокойно подумала Аглая Петровна, — но тут явная путаница. Меня принимают за какую-то парашютистку. Может быть, это мне выгоднее?»
И опять она ничего не ответила, прямо и твердо глядя в глаза нацисту. Сердце ее билось ровно. Сколько раз за эти полгода она представляла себе такие минуты. И вот они наступили. В сущности, им всем нужно от нее одно вопрос, который она должна была задать в Черном Яре: «Нельзя ли у вас сменить отрез бостона на кабанчика?» И тогда…
Но это «тогда» не наступит, вот в чем все дело, господин следователь гестапо. И транспорт взрывчатки, застрявший в Черном Яре, вам не достанется, и поезда ваши будут лететь под откос, и боезапас в поездах будет рваться, и бензин гореть, и в вагонах, смятых и раздавленных, как консервные банки, сотнями будут умирать искалеченные оккупанты…
«Нельзя ли у вас сменить отрез бостона на кабанчика?»
Так просто и так невозможно узнать!
Так бесконечно просто, — правда, Родион? Володька, правда? А узнать нельзя. И никто из них не узнает!
«Буду нажимать на нее поначалу как на парашютистку, — думал Венцлов. Это придаст ей самоуверенности. И, как парашютистке, расскажу о наших десантах, это действует на воображение. Что она там знает в лесах — эта скуластая?»
— Вы ничего не решили? — вежливо осведомился он.
— Мне нечего решать! — ответила она.
— Тогда я позволю себе продемонстрировать вам пейзаж достаточно величественный, — на ходу сказал Венцлов, взял указку, подошел к левой стене и, рванув рукой занавеску, повернул выключатель — огромная Европа была утыкана флажками со свастикой.
— Что вы на это скажете?
Она промолчала, но он успел заметить, что карта произвела впечатление; кстати, Венцлов давно утверждал среди своих коллег, что такого рода психологические маневры, как правило, действуют на людей с некоторым интеллектом.
— На карте всегда виднее поступь истории! — с легкой улыбкой произнес он. — Впрочем, я хочу рассказать вам кое-что о наших парашютно-десантных войсках, так сказать, как специалистке…
И голосом лектора, иногда сбиваясь на другие славянские языки, но быстро и не без изящества поправляя себя, он стал рассказывать Аглае Петровне о том, что такое настоящие парашютные соединения, не кустарная выброска дюжины идейных (мы не спорим) храбрецов, но подлинные десантные части, такие, как, например, войска генерала Штудета, действовавшие во время операции «Везерюбунг», или такие, которые были сброшены в Коринфе или на Крите.
Холодным и жестким голосом он называл количество планеров, Ю-88, Ю-52, рассказывал о громадных контейнерах с вооружением и боеприпасами, о «человеческих бомбах» с амортизаторами, о том, как диверсионные группы могут быть сброшены для выполнения задания и как потом они опять соберутся в своей бомбе, а самолет зацепит их якорем и унесет домой, в добрую, милую, веселую, мощную Германию.
«Германский кулак, — слышала Аглая Петровна, — германская сила, германский гений, германский здравый смысл». И армии он называл, армий было очень много, дивизий и корпусов тоже, и еще каких-то особых отрядов, специальных групп, подвижных группировок и всякого такого, но это ее мало интересовало.
Почти не слушая, она готовилась.
Ведь все это он говорил недаром? Сейчас, конечно, должно было произойти нечто очень важное. И оно произошло.
— У вас нет никаких надежд, — устало щуря глаза, сказал Венцлов. Решительно никаких. Будете рассказывать?
— Нет! — напряженно ответила она. — Мне нечего рассказывать.
— А может быть, вы все-таки что-либо мне расскажете, мадам Устименко Аглая Петровна? — совсем ровным, тихим голосом спросил он. — Что-нибудь? Для начала? Немножко.
— Я не понимаю вас, — не сразу сказала Аглая Петровна. — Я ведь Федорова…
— Некто Федорова, — засмеялся он, — да? О нет, вы не Федорова…
— Федорова!
— Вы — Устименко, коммунистка…
— Я — Федорова!
Следователь слегка нагнулся вперед.
— Устименко!
— Нет!
Теперь они говорили очень быстро, перебивая друг друга. Это все вдруг сделалось похожим на какую-то страшную игру.
— Устименко!
— Да нет же — Федорова, Федорова, Федорова!
В это мгновение он ударил ее указкой по лицу с такой силой, что сразу же брызнула кровь. Он бил указкой, как хлыстом, — по лицу, по голове, по плечам, по рукам, которыми она пыталась закрыть лицо, до тех пор, пока ей не удалось вывернуться и вскочить на ноги. Но едва она схватила со стола пресс-папье, как сразу же увидела направленный на нее ствол пистолета и услышала глухой, словно в воде, голос:
— Положить! Застрелю!
Пресс-папье упало. Она его не положила, она просто уронила, потому что разбитые указкой пальцы не могли удержать ничего.
Наверное, он повредил ей слух, теперь она почти не слышала его слов. Он что-то кричал, а она утирала кровь ладонями и все старалась не упасть. Потом вдруг сделалось совсем тихо. В тишине два солдата с одинаковыми проборами посадили ее на табуретку посредине комнаты, один раскрыл ей рот, другой что-то плеснул, и она проглотила. Следователь ходил по комнате из конца в конец. «А если его убить?» — подумала Аглая Петровна. Он ходил не торопясь, покуривая, сильно наступая на каблуки. «Его надо убить!» — опять подумала она.
— Расскажите про ваше подполье! — приказал следователь издали.
— Нет! — ответила она разбитым ртом. — Нет никакого подполья!
— Вы пришли оттуда?
— Нет!
— Кто еще там с вами в лесу?
Она промолчала.
— У вас есть явка? Вас же позвали на связь.
— Нет.
— Куда вы должны были явиться?
Она не ответила. Какой был смысл отвечать? Зачем ей отвечать? И чем скорее это все кончится, тем лучше.
— Если вы будете мне отвечать, — мягко заговорил следователь, — вам будет прекрасно. Я понимаю ваши чувства: вы — солдат, и у вас есть долг. Но я тоже солдат, и у меня тоже есть свой долг. В данном случае я победитель и не могу допустить такую ошибку, чтобы мои солдаты погибли от ваших партизан при моем попустительстве в то самое время, когда всем известны правовые нормы и положения, касаемые партизанской войны, выработанные еще в 1907 году на Гаагской конференции. Вам они известны?
Аглая Петровна молчала, вытирая кровь, стараясь отдышаться. Наверное, он бил ее не только указкой, но и пресс-папье, — ужасно болело плечо, словно там что-то сломалось.
— Согласно положениям конвенции, — продолжал Венцлов, — сопротивление населения страны или ее части войскам противника допускается только до того, как страна оккупирована войсками противника, и никак не после оккупации. Таким образом, ваша партизанская борьба с нами противоречит международному праву.
— Да что вы? — удивилась Аглая Петровна. — Вот никак не думала!
Венцлов крепко придавил сигарету в пепельнице. Действие кофеина проходило, он опять почувствовал усталость.
— Я не советовал бы вам шутить! — сказал штурмбанфюрер.
— А я и не шучу.
— Еще одно мелкое замечание, — произнес он. — Вы все вне закона также и потому, что международное военное право требует соблюдения партизанами общих правил вооруженной борьбы. Например, вы, партизаны, обязаны носить определенную форму или заметные издали знаки отличия. Гаагская конвенция запрещает вам скрывать оружие…
Он говорил все это, кажется, совершенно серьезно. И Аглая Петровна улыбнулась, стирая кровь с лица. Она плохо соображала, но все-таки это было смешно, как смешон был Адольф Гитлер с ребенком на руках, как смешон был «добренький» Гиммлер, — так же смешно было негодование этого следователя в его желтом свитере.
— Что? — спросил он испуганно. — Что? Почему вы смеетесь?
Она не ответила.
— Хорошо, перерыв! — сказал Венцлов. — Я даю вам время на размышления.
И, отвернувшись к белому рукомойнику, засучив рукава свитера, принялся мыть руки, словно врач в амбулатории.
Вошел солдат с автоматом на шее и встал у нее за спиной. Она оглянулась — он стоял в каске, с оттопыренными ушами, с тупым взглядом тяжелых свинцовых глазок. Венцлов попрыскал на себя парижской лавандой, закурил сигарету от зажигалки, натянул свой черный китель с черепом и костями и, выставив вперед срезанный подбородок, вышел из комнаты.
Солдат шумно высморкался и вздохнул.
Аглая Петровна сидела неподвижно, свесив руки вдоль тела, и ни о чем не думала.
— Бедный допрый фрау! — произнес солдат. У него была такая работа — у Вольфганга Пушмана, — он знал всего лишь несколько фраз-крючков и надеялся, что хоть кто-нибудь когда-нибудь клюнет на эту приманку и разоткровенничается. Он знал — бедный дефочка, бедный малшик, бедный фрау, бедный старишок, бедный старучка, бедный зольдат и еще отдельно: Сталин корошо, Гитлер — плохо. Но никто еще на эти жалкие уловки ни разу не попадался.
Пушман опять вздохнул. «Не везет тебе, Вольфганг! — скорбно подумал он. — Война кончится, а ефрейтора тебе не получить».
Так прошло десять минут, пятнадцать, полчаса. Потом мысли Аглаи Петровны стали проясняться. Вновь она увидела комнату, стол на лапах грифа, лампу из сверкающего металла, Гитлера. Потом разглядела под стеклом на столе следователя большую фотографию — голенастого мальчика в штанишках с помочами, играющего на песке. «Это его сын, — подумала Аглая Петровна. Странно! Зачем ему сын?»
Дата добавления: 2015-09-03; просмотров: 63 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
ПЕЧАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ МЕДИЦИНСКОГО СОВЕТНИКА ДОКТОРА ГУГО ХУММЕЛЯ | | | ВОТ И ВСЕ! |