Читайте также: |
|
Больше всего в своем творчестве Гоголь ценил психологическую сторону ("Всё мною написанное замечательно только в психологическом значении..."), полагая, что в остальном он уступает другим писателям. Между тем вы не встретите у него особенно тонко и многосторонне обрисованной психологии, и его персонажи, как правило, лишены слишком сложной и оригинальной психологической характеристики. Герои Гоголя скорее схематичны, сгущены и упрощены в своей внутренней жизни и вырублены чаще всего из одного куска, вылеплены из одной массы. Очевидно, психологические преимущества гоголевского дарования заключались не в представленных им образцах индивидуальной человеческой психики, которая у многих его подопечных сведена до минимума, но главным образом в творческом подходе, опыте и методе автора, погруженного в исследование души, которая берется обычно в каком-то одном измерении, как некий пласт или срез события, и в этом элементарном составе досконально рассматривается. По единственному, подчас ординарному или второстепенному признаку Гоголь мастер вытаскивать всего человека, который, однако, прекрасно обходится этим единственным признаком. Примитивность душевной организации персонажей сочетается у Гоголя с углубленно-внимательным авторским взглядом в процессе ее изучения. Герои просты, порою лубочны, наводя тем не менее вас на бесконечные размышления по поводу их содержания. Ибо они, эти люди, не исчерпывают собою, но восходят к краеугольным породам или вопросам существования, предлагая сплошь и рядом загадки на тему, как такое может статься с человеком и что означает в общечеловеческом смысле это состояние или душевное свойство, куда оно ведет, где берется и зачем вообще существует на свете. Уж куда как прост Собакевич, чей портрет, следуя за матерью-природой, Гоголь, мнится, рубил топором по несложной схеме - медведя ("Для довершения сходства, фрак на нем был совершенно медвежьего цвета... Его даже звали Михайлом Семеновичем"). Но какая бездна значений в нем откроется, едва вы копнете, подстрекаемые авторским зондом, который не упускает доискиваться, где спрятана в этой глыбе душа, что сулит она миру и как она, эта глыба, олицетворяет Россию...
Метод всматривания и внедрения в жизненный материал, не требующий, казалось бы, специального анализа, поскольку искомый характер исчерпывается подчас всем известной мерзостью, представленной как однородный субстрат, напоминает у Гоголя труд геолога и рудокопа. Как будто он осваивает залежи человеческих свойств, берет пробы грунта, опускается в прорытые им погреба и подземные галереи, где человек нередко имеет вид ископаемого, минерала, определенного слоя, в котором автор прокладывает своим повествованием шурф. Работу Гоголя в этой области, условно назовем, психологии можно живописать словами Гофмана:
"Роясь, как крот... работая при бледном свете рудничных ламп, рудокоп укрепляет свой глаз и может дойти до такого просветления, что в неподвижных каменных глыбах ему, иной раз, представляются отраженными вечные истины того, что скрыто от нас там, далеко, за облаками!" ("Фалунские рудники".)
Интерес Гоголя к элементарным проявлениям жизни, к типам и классам человечества (почти о любом из его героев можно сказать, как сказано автором о Манилове: "есть род людей..."), к основополагающим законам и свойствам, за счет известного пренебрежения индивидуальным лицом и характером, сопряжен зачастую с разрешением каких-то метафизических загадок и тайн мироздания, обнаруженных там, где никто обычно их не видит и не находит. Возведение образа к типу шло параллельно, а иной раз было тождественно низведению человека к среде, к месту, к земле с ее кладами и рудниками. Такова, скажем, загадка пошлости, над которой бился Гоголь, смеясь или негодуя над бессмысленным оплотнением живого духа в веществе существователей, но вместе с тем терзаясь сомнениями - "не страшно ли великое она явленье", эта пустая и праздная жизнь ("жизнь бунтующая", как назвал он ее в благоговейном ужасе), не признающая никаких возвышенных целей, быть может, оттого, что она до времени копит нечто более капитальное в своих каменных подвалах. По поводу "Старосветских Помещиков" восхищенный Шевырев оговаривался:
"Мне не нравится тут одна только мысль, убийственная мысль о привычке, которая как будто разрушает нравственное впечатление целой картины. Я бы вымарал эти строки..." ("Московский Наблюдатель", 1835 г. кн. 2).
Между тем эта мысль о привычке - "долгой, медленной, почти бесчувственной", которая превосходит самую верную и одухотворенную любовь, которая сильнее смерти и жизни человеческой, - не только является центральной идеей произведения, но и весьма актуальна для Гоголя с его географией истории и метафизикой элементарного быта, с его склонностью задаваться головоломными вопросами над простейшими клетками и молекулами материи. Отчаявшись после первого тома "Мертвых Душ", Гоголь во втором томе во имя "нравственного впечатления картины" взялся рубить сплеча завязанный им же самим гордиев узел вопросов и ничего, кроме благих намерений, этим не сумел доказать. Ему должно было бы быть более ползучим и мудрым - в согласии с "убийственной мыслью о привычке", в соответствии с праздно бунтующей жизнью и толпами вопросов о ней. Ведь помимо нравственного негодования и безлюбого равнодушия, озаряющего холодным светом эту коллекцию монстров, собранную в его кунсткамере, здесь присутствует также скрытое восхищение перед таинственной игрою природы, сотворившей эти странные скопления движущих миром энергий, эти чудовищные прообразы ее же, природы, стихийных сил... В самом деле, не помещики же они и только, а если - типы, то не только людей - типы элементов и сущностей, составляющих тело земли, народа, мифологические фигуры, подобно языческим божествам, восседающие в безднах. А что они - мертвые, так даже и лучше. Подземное царство. Домашние боги-предки. Тот свет...
Странное дело! В поэме Гоголя, имеющей глобальный замах, только и разговоров, что о мертвых - с мертвыми же (в иносказательном смысле) владельцами мертвых. В своем апофеозе удачливого приобретателя душ Чичиков до того входит в буквальность этой покупки, что приказывает Селифану собрать мертвецов, предназначенных на вывод, в Херсонскую землю, и сделать им поголовную перекличку. Словом, всё полнится смертью, свирепствующими по стране эпидемиями и массовыми падежами, подсчетами, сколько у кого перемерло, и поименной регистрацией мертвых. Не зря Вяземский сравнивал "Мертвые Души" с "Пляской мертвецов" Гольбейна. И в этой-то мертвенной атмосфере поэма Гоголя, как на дрожжах, вспухает урожаем всяческой материи, живности, жратвы, вещей, упитанных телес, словесной и пространственной массы. Под аккомпанемент речей о покойниках в мире смерти творится пир изобилия, причем это не звучит каким-то резким и трагическим диссонансом, подобным, например, пиру во время чумы, но естественно вытекает одно из другого. Могила здесь обеспечивает материальный достаток, является матерью богатства. Побьется Чичиков с Коробочкой над заключением фантастической сделки, переведет умерших мужиков от Коробочки в свой заветный ящик и садится уписывать блины. Те блины прямое производное операции с мертвецами, список блюд непосредственно следует за списком купленных душ. Это какое-то рождение сочной и вкусной плоти из могильного духа и праха.
"...Некоторые крестьяне несколько изумили его своими фамилиями, а еще более прозвищами, так что он всякий раз, слыша их, останавливался, а потом уже начинал писать. Особенно поразил его какой-то Петр Савельев Неуважай-Корыто, так что он не мог не сказать: "Экой длинный!" Другой имел прицепленный к имени - "Коровий Кирпич", иной оказался просто: "Колесо Иван". Оканчивая писать, он потянул несколько к себе носом воздух и услышал завлекательный запах чего-то горячего в масле.
"Прошу покорно закусить", сказала хозяйка. Чичиков оглянулся и увидел, что на столе стояли уже грибки, пирожки, скородумки, шанишки, пряглы, блины, лепешки со всякими припеками: припекой с лучком, припекой с маком, припекой с творогом, припекой со сняточками, и ни весть чего не было".
Мертвые души в произведении Гоголя обладают плодоносной, физиологической силой, по примеру хтонических божеств преисподней, подземных подателей земного богатства. Всего вероятнее, на это значение Гоголь в поэме и не рассчитывал. Взаимозависимость жизни и смерти, изобилия и могилы, возможно, имела целью представить единообразие этих явлений, равно бессмысленных и гибельных в царстве неодухотворенной материи, на религиозно-нравственный взгляд (в аспекте, допустим, известного изречения Блаженного Августина, сказавшего о своем рождении: "...Не ведаю, откуда пришел я в эту то ли мертвенную жизнь, то ли жизненную смерть"). Не исключается и апокалиптический смысл в хождении Чичикова по мертвому промыслу (по слову того же Августина: "Христос придет судить живых и мертвых не прежде, чем придет для обольщения мертвых душою антихрист"). Но помимо того, независимо от намерений автора, в поэме слышатся отзвуки первобытно-языческих мифов. Ближе всего это связано с тем, что можно назвать "гилозоизмом" Гоголя, с его представлением земли в виде живородящей стихии, и следом за нею - царства мертвых в виде всемирной житницы. В этом отношении "Мертвые Души" языком современной повести и поместно-провинциального быта продолжают древнюю сагу, пленившую Гоголя в "Страшной Мести", - о мертвецах, бесконечно растущих в земле и составляющих ее фундамент и плоть ("Те леса, что стоят на холмах, не леса: то волосы, поросшие на косматой голове лесного деда" и т. д.). Непропорционально растянутое, склоненное к переполнению текста, тело поэмы - тоже своего рода мертвец, плодоносящий материальным и словесным избытком, сросшийся неотделимо с землей, простирающий мгновениями к небу тощие кости лирических монологов: "душно мне! душно!" - из живой могилы "Мертвых Душ" всё чаще, всё выше к концу эти всплески воздетых рук мертвеца-Гоголя... И оттуда же, из той же земли-могилы, исходят соки, тянутся корни - в вещественное умножение, в рост. Повсюду распростертая тень смерти - как черноземная почва для гоголевских гипербол, для роскоши его слога. От нее всё так и прет в поэме здоровьем, пышет грубой, чувственной силой, сочной физиологией образов, точно "мертвые души" (подземные боги) вдыхают жизнь в материю и служат на пользу народу, вещам, накоплениям, щекам, подбородкам и бакенбардам (растущим еще шибче у Ноздрева после того, как в очередной потасовке их выдирают, - те бакенбарды частный случай плотоядной буйности крови, бродящей в жилах поэмы).
"Здоровые и полные щеки его так хорошо были сотворены и вмещали в себе столько растительной силы, что бакенбарды скоро вырастали вновь, еще даже лучше прежних".
В роли землепоклонника Гоголю было совсем необязательно олицетворять своих богов или демонов в стилизованных образах какой-нибудь старинной легенды. В "Мертвых Душах" и следа такой стилизации нет. Тем не менее эта дальняя связь с древним религиозным сознанием угадывается уже в сближении земли и человеческой плоти, мертвых душ и кушаний, могилы и утробы, в стремлении всякой песчинки к поспешному размножению, в ощущении вещества как живой протоплазмы, способной к самозарождению и развитию в универсальном масштабе. Гоголевским формам и образам внятна та космогония, которую некогда втолковывали языческие волхвы княжескому сборщику подати Яню, касаясь спорной проблемы происхождения человека:
"Бог мывъся въ мовници (в бане) и вспотивъся, отерся евхтемъ (ветошкой), и верже с небесе на землю" ("Повесть временных лет", год 1071).
Из этой смоченной Боговым потом первоматерии сатана затем лепит человека, преданного телом земле, душою - Богу...
Схожий космогонический миф излагает заонежское сказание - о сотворении мира из персти земной, поднятой со дна преисподней:
"По старосветному окиян-морю плавало два гоголя: первый бел гоголь, а другой черен гоголь. И теми двумя гоголями плавал сам Господь Вседержитель и сатана. По Божьему по велению, по Богородицыну благословению сатана выздунул со дна синя моря горсть земли..."
Гоголь перенял эти навыки миротворения у птицы-гоголь, у своего тотемного предка, почитаемого у многих народов в качестве устроителя космоса. Гоголевская космогония того же пошиба: берется ничтожная толика какой-то элементарной материи, грубо чувственной, понуждаемой низшими ли, высшими ли бродильными силами к колоссальному разрастанию, содержащей в собственном зернышке полный образ вселенной. Появление гор у Гоголя в самый неподходящий момент, посреди ровной местности (вспомним гору в "Вие", в "Заколдованном месте" и т. д.), следствие всюду рассыпанных зерен плодоносного тока вещества, принадлежащего вечно беременной матери богине - сырой земле, которой втайне предан автор. Речь идет, разумеется, не о системе идей или верований, но о некой тенденции в жизнеощущении и стилистике Гоголя, так же как в творческой его и человеческой участи - вия. Примем ли мы во внимание упорное влечение Гоголя долу и низу, к земле и под землю, к каменноугольным бассейнам греха (где, однако, по Гоголю, властвует тот же закон великодержавного верха, отраженный в подземной воде); обратимся ли к лейтмотиву его творчества и биографии в виде навязчивых страхов и неотвязного желания самолично, при жизни, проникнуть в преисподние области, куда он, в конце концов, и нисходит, подобно Энею, Орфею, Вергилию, Данте и прочим искавшим родиться вторично из материнского чрева земли-могилы (не есть ли неодолимо грызущее человека влечение к смерти - та же жажда второго рождения, что присутствует в плотской любви, в этих поисках входа, пещеры с темным лазом под землю, со всеми небесными блаженствами, которых Гоголь, на манер Подколесина, счастливо избежал, с тем чтобы этим же темным путем пройти серьезнее, в книгах, сгинув не в любовных томлениях, но в неподдельной земле?), - вновь на память являются аналогии Персефоны, обеспечивающей воскрешение мертвых собственным погребением заживо... 1
1 Можно пояснить эту мысль о соединении плоти с землей, смерти с рождением, преисподнего мрака с богами и плодами достатка - наивным свидетельством женщины, погребенной в глубоком колодце и прокопавшей оттуда подземный ход:
"Затем, словно в утробу, где растет зародыш, я попала в подземелье. Потом по воле судьбы я освободилась, как будто снова на свет родилась" (Сомадева "Океан сказаний. История о Киртисене").
Мифологичность гоголевского мышления повлияла и на определенное сходство иных эпизодов и образов поэмы с фольклорными сюжетами-схемами, хотя автор, по-видимому, не искал специальных аллюзий, но пришел к ним в ряде случаев невольно и неосознанно. Так, понятие "хозяин", "хозяйка", в бытовом его содержании примененное, допустим, к Коробочке, имеет и второе, приглушенное, конечное, значение - "хозяйки леса" или "хозяйки всяческой твари", приписываемое обычно в фольклоре персонам круга Бабы-Яги. Весь антураж появления Чичикова у Коробочки отдаленно напоминает подобного рода встречи путешествующего героя с соответствующего типа старушками, проживающими в маленькой избушке-сторожке где-нибудь на окраине леса. Тут и непогода, принудившая героя в "темное, нехорошее время" проситься к ней на ночлег, и часы с шипением, напугавшие Чичикова ("как бы вся комната наполнилась змеями"), и несколько подозрительная жалоба хозяйки ("нога, что повыше косточки, так вот и ломит"), наконец, подведомственная ей всевозможная живность, начиная от собак, лающих на человеческий лад, и кончая индюком, говорящим: "желаю здравствовать". Но особенно "хозяйкой" в означенном смысле воспринимается Коробочка в контексте птичьего царства, какое представляет ее обитель, уже в комнатах украшенная картинами с изображением птиц, перенесенных затем в неисчислимых количествах на подворье и огороды, где огородное чучело в чепце являет нам фантастического двойника хозяйки.
"Подошедши к окну, он начал рассматривать бывшие перед ним виды; окно глядело едва ли не в курятник; по крайней мере, находившийся перед ним узенький дворик весь был наполнен птицами и всякой домашней тварью. Индейкам и курам не было числа; промеж них расхаживал петух мерными шагами, потряхивая гребнем и поворачивая голову набок, как будто к чему-то прислушиваясь 1; свинья с семейством очутилась тут же; тут же, разгребая кучу сора, съела она мимоходом цыпленка и, не замечая этого, продолжала уписывать арбузные корки своим порядком. Этот небольшой дворик, или курятник переграждал дощатый забор, за которым тянулись пространные огороды с капустой, луком, картофелем, свеклой и прочим хозяйственным овощем. По огороду были разбросаны кое-где яблони и другие фруктовые деревья, накрытые сетями для защиты от сорок и воробьев, из которых последние целыми косвенными тучами переносились с одного места на другое. Для этой же самой причины водружено было несколько чучел на длинных шестах с растопыренными руками; на одном из них надет был чепец самой хозяйки".
1 Коробочка тоже держит голову набок.
Вспомните, что этой же первоматерией места - птичьим пером, "потопом перьев" - таровата хозяйка, и предложенная гостю перина вспухает до потолка, чтобы, опустившись под тяжестью тела до пола, разбросать перья по всем углам комнаты. Сошлюсь и на шутливое предложение Чичикова, которое, прими мы его всерьез и буквально, пошло бы впору старой колдунье ("Мертвые в хозяйстве! Эк куда хватили! Воробьев разве пугать по ночам в вашем огороде, что ли?"). Можно добавить, что из всех помещиков Чичикову только Коробочка дает провожатого в путь - как это свойственно обычно ее сказочным прототипам...
Впрочем, нужно ли всякое лыко пускать в строку ради сомнительного сдвига этого вполне заурядного и бытового по содержанию образа в сторону древнего мифа? Сам этот сдвиг осуществляется так незаметно и неназойливо, что, право же, странную подборку некоторых деталей можно объяснить так же заурядно, не прибегая к посредничеству воображения. "Владычица птиц", "Баба-Яга" лишь легкий оттенок значений, проступающих в Коробочке, чей портрет допускает расширительное истолкование уже благодаря тому, что он и написан расширительно, "ландшафтно", распространенный на окружающий мир, позволяя выступать персонажу на ролях олицетворенной стихии. Оттого-то герои Гоголя и имеют вид идолов, языческих богов-истуканов, царствующих над отведенной им площадью и средой. Это не столько характеры, сколько духи места со своим специфическим культом. Тем не менее мифологический план достаточно зыбок, проблематичен и лишь едва акцентирован системой повторных вкраплений, совпадений и шутливых, случайных ассоциаций.
К числу последних относится, например, сцена игры в шашки Чичикова с Ноздревым, заставляющая вспомнить (поскольку ставкой объявлены мертвые души) игру чорта с цыганом или бывалым солдатом. Сам Чичиков в роли скупщика душ также фигура в некотором отношении сказочная. Предпринимались исследования (Д. С. Мережковский), подводящие Чичикова непосредственно к определению беса, антихриста. Подобные аналогии в принципе правомочны, доколе они не сужают многозначное существование образа до этой единственной и, в общем, скудной функции. Чичиков, в самом деле, имеет признаки беса, но таковыми далеко не исчерпывается, и самые улики, рассеянные по тексту, на эту тему могут быть повернуты несколько по-иному. Скажем, привлекшая, помнится, внимание Мережковского ножка, которой он ловко подшаркивает направо и налево, "в виде коротенького хвостика или наподобие запятой", служа принадлежностью чорта, способна при известной доле воображения сойти и за признак подземных, змееногих богов и героев (вроде Эрихтония), что не исключает, естественно, бесовской змееногой природы.
Традиционная хромота владык подземного мира, страны мертвых, в языческих мифах, свидетельствующая о змеином генезисе этих существ, доставшаяся в наследство и христианскому чорту (хромой бес), и сказочной Бабе-Яге, бывшей богине смерти, у Чичикова представлена в версии безногого капитана Копейкина. Не будучи хромым в своем натуральном, человеческом облике, Чичиков охромел в легенде, созданной его похождениями и распаленной фантазией зрителей. Почтмейстер, позабывший, что у настоящего Чичикова и руки и ноги целы, и принявший его за легендарного капитана Копейкина, безногого инвалида Отечественной войны, рассказавший на эту тему историю, которая в виде вставной новеллы вошла в "Мертвые Души", был не так уж неправ. Здесь торжествует вторая, "героическая" природа Чичикова, не только спорящая с его заурядным, естественным характером и обличием, но и, доколе рассматривать этот образ в координатах мифа и сказки, перебивающая в нем версию отвратительного беса-антихриста. А именно, в этих координатах Чичиков воспроизводит фигуру сказочного героя, отважного и хитроумного, проходящего подземные области и встречающего на пути различного рода чудовищ. На эту вторую версию работает, в частности, сплетня о похищении красавицы губернаторской (царской) дочери. Вместе с тем в таком повороте Чичиков перенимает черты благородного разбойника, защитника угнетенных, несгибаемого борца за поруганные права человека.
Если капитан Копейкин явно перенял эстафету у Акакия Акакиевича Башмачкина, в обличии мертвеца мстящего сильным мира сего за погубленную шинель, и в роли атамана шайки, набранной из таких же, как он, обездоленных ветеранов, значительно расширил сферу мщения, придав ей даже форму общественного протеста, то Чичиков идет еще дальше. В своем сказочном облике он ведет себя как неистовый мертвец Башмачкин и как храбрый разбойник Копейкин, однако вызволяет из плена не шинель, не казенные подати мертвецов.
"Вообразите себе только то, что является вооруженный с ног до головы вроде Ринальда Ринальдина и требует: "Продайте"', говорит, "все души, которые умерли". Коробочка отвечает очень резонно, говорит: "Я не могу продать, потому что они мертвые". - "Нет", говорит, "они не мертвые; это мое", говорит "дело знать, мертвые ли они, или нет; они не мертвые, не мертвые!" кричит - "не мертвые!"..."
Так "просто приятная дама" пересказывает "даме, приятной во всех отношениях", версию посещения Чичиковым Коробочки. Нет нужды, что всё это выдумки. Слово произнесено: "не мертвые!" Благородный герой выкупает, а то и с оружием в руках освобождает мертвых от смерти 1. Перед нами мелькает задача величайшего масштаба и смысла, до какого вообще способно додуматься человечество: кто за свои обиды мстит, кто за обиженных заступается, ну а Чичиков, как Гоголь, добрался до последней, до главной несправедливости в мире - до смерти и встал горою: не мертвые! Что это значит - не мертвые? О мертвых - не мертвые? Это вам не освобождение крестьян от крепостной зависимости. Это не... 2
1 У Коробочки - у Бабы-Яги, у змеи, у самой богини смерти! - тоже змееногой, хромой - подземного, значит, божественного происхождения деятель.
2 Меня тянет под землю - в скобки и в сноски. Но думай не о себе, думай о Гоголе, - говорю я своей голове.
Скажут: здесь нет ни грана правды, и всё только плод фантазии, праздномыслия и скудоумия перепуганных губернских шутов, возбудивших одну лишь издевку у Гоголя, который сам за Чичиковым ничего такого не подозревал и искренне изумился бы, когда б читатели подошли к рассказанным анекдотам буквально. Но, во-первых, скажу я, автор и не обязан всё знать о своем персонаже, и Чичиков во многом ведет независимую от Гоголя жизнь. Во-вторых, Гоголь всё же кое-что, по-видимому, за ним подозревал и вкладывал кое-что от себя в уста губернским фантастам. Сплетни к правде о Чичикове имеют примерно такое же отношение, какое имеют к жизни Акакия Акакиевича Башмачкина его посмертные проделки в охоте за генеральской шинелью, послужившей причиной, говорит Гоголь, "фантастического направления, впрочем, совершенно истинной истории".
"А всё, однако же, как поразмыслишь, во всем этом, право, есть что-то. Кто что ни говори, а подобные происшествия бывают на свете; редко, но бывают".
Как далеко ни отстоят "Мертвые Души" от других сочинений Гоголя, они увенчивают его творчество и соблюдают, в общем, известные пропорции между реальностью и фантастикой, которая контрастна событиям обыденного мира и вместе с тем бросает на них существенную тень, позволяя договорить в ней то, что не знакомо обыденному свету. Разве и бред Поприщина о королевском престоле, и мечта о красоте совершенной, мелькнувшая Пискареву в личике уличной гурии, и вздорный морок "Носа", и посмертное отмщение Башмачкина, разве всё это просто бред и вздор, а не та воображаемая, гипотетическая точка зрения на жизнь, без которой истина о ней, преподанная Гоголем, была бы неполной и попранной?.. То же можно сказать касательно фантастического элемента в "Мертвых Душах". Только здесь, в поэме, он не развертывается от авторского лица и не переводится в самосознание заглавного персонажа, но отдается на откуп всевозможным сплетникам, гадателям и любителям небылиц от дамы, приятной во всех отношениях, до острожного пророка в нагольном тулупе, провонявшего тухлой рыбой. Они за автора домысливают истину о Чичикове и о высшем его назначении, сопряженном с покупкой мертвых душ. Они своим разнузданным воображением образуют буфер между фактической стороной дела, изложенной в сереньком свете обыденного существования, и великими иероглифами Промысла, которые чертит автор в своих лирических пассажах. Без них, без этих бредней, без этой дикой игры ума вокруг загадки Чичикова и того, что сулит он миру, бессвязные страницы пророчествующей патетики и низкой прозы рассыпались бы. Фантастика служит мостом от низких истин к высоким прозрениям. Поэтому Гоголь так упорно, так непропорционально внимательно муссирует все эти слухи и подробнейшим образом рассматривает равно бессмысленные в глазах рассудка и столь далеко идущие версии.
Из них - на равных, примерно, правах воображаемого потенциала, заключенного в Чичикове как фигуре провиденциальной, - можно составить два мнения. Одно: Чичиков - злодей и мошенник, каких не видывал свет, сбежавший Бонапарт, грядущий антихрист; второе: Чичиков - великий герой, благодетель рода человеческого. Но ведь и сам по себе Чичиков в своем маленьком, обыденном виде показан как бы на распутье дорог, равно для него открытых, и, творя злое, способен, по мысли автора, больше, чем кто-либо другой, служить добру своей приобретательской силой. И страсть к стяжанию, заложенная в нем, может разразиться для России бедой и конечным разорением, а может выдвинуть Россию в первую по мощи и достоинству мировую державу. Эта страсть, напрямки объявляет Гоголь, - не от человека и сообщена ему Произволением свыше ради великого поприща и неведомого покамест общего блага: "И еще тайна, почему сей образ предстал в ныне являющейся на свет поэме". Значит, и покупка Чичиковым мертвых душ в воображаемом варианте его таинственной личности способна обернуться и дьявольским соблазном, властью ада над душами, приобретенными по дешевке, за деньги, и светлой победой над адом и смертью, выкупом, освобождением мертвых. Как и с будущим России, не дающей ответа, куда она так бешено мчится, проблема остается открытой, но лично Гоголь склоняется к обнадеживающей гипотезе.
Примечательная деталь: ничего не ведая о капитане Копейкине, еще до изложения в поэме странной его истории, "дама просто приятная" в свежей сплетне о Чичикове рисует того вооруженным с ног до головы (в стиле доблестного разбойника Ринальдо-Ринальдини, романтического героя Вульпиуса), требующим от Коробочки чуть ли не силой выдачи мертвых пленников, - то есть, по сути, в свете легенды о славном капитане Копейкине. Та легенда, рассказанная юродливым языком почтмейстера, играет, очевидно, самую актуальную роль в поэме и имеет прямое отношение к авторской концепции Чичикова, переведенной на язык фантастики и балагана. Чичиков в этом аспекте продолжает дело Копейкина, идя против формального закона и несправедливого порядка вещей, и готовый на любую авантюру забияка Ноздрев уже рад служить под его командой. Чичиков алчет сказочного исполнения чуда и, как капитан Копейкин, устремляется к тому непреклонно, всё обуздывая, всё подчиняя одной задаче. Страшный завет отца: "всё сделаешь и всё прошибешь копейкой", принятый на вооружение, нацеленный на практическое воскрешение мертвых, на выкуп человеческих душ из-под залога смерти, отозвался в его вымышленном, героическом имени-псевдониме - капитан Копейкин. Не Дон-Кихот, а капитан Копейкин, воодушевленный идеей спасения человечества от смерти, был избран Гоголем в рыцари нового времени.
Столь сверхъестественная версия, не имеющая, на взгляд, ничего общего с реальным обликом Чичикова, неожиданно находит в последнем поддержку, правда, лишь в исключительный миг его душевной биографии, в момент высочайшего вдохновения, пережитый им за составлением купчей крепости на все приобретенные в путешествии души. Тот момент - единственное место в поэме, где голос Гоголя, сливаясь с мыслями Чичикова, звучит отрадным приветствием отдельному человеку и всей человеческой массе, где человек выступает в живом, веселом, неисправимом контексте собственного имени - не куклой, не трупом, не мерзкой тварью, не призрачной вещью, не пошлым сборищем; причем в его доподлинную, любовно обретенную плоть восходит не кто другой, как мертвые души в прямом и широком значении безвестных тех мужиков, которые давно перемерли, либо разбежались по свету и теперь, перейдя во владение Чичикова, внезапно оживают под его мысленным взором. Перед нашими глазами встает из гробов и острогов и проходит Россия - не в общих контурах, не в виде ландшафта или государственной карты, не в символической и иносказательной форме дороги, тройки и русской песни, но пестрым шествием человеческих лиц и жизней, необыкновенно богатых приметами личной судьбы и свободы, густой толпою, рудоносной породой, вдруг повалившей в поэму из чичиковской шкатулки.
Дата добавления: 2015-08-21; просмотров: 48 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Глава четвертая ГЕОГРАФИЯ ПРОЗЫ 4 страница | | | Глава четвертая ГЕОГРАФИЯ ПРОЗЫ 6 страница |