|
Спустившись с кана и ещё не продрав как следует глаза, я ринулся к матушкиной груди. Бесцеремонно добрался до неё, вцепился обеими руками в пампушку её основания, открыл рот и поймал сосок. Во рту разлилось жжение, на глаза навернулись слёзы. Обиженный, не веря в то, что произошло, я выплюнул сосок и поднял взгляд на матушку. С виноватой улыбкой она потрепала меня по голове:
— Тебе семь лет, Цзиньтун, ты уже взрослый мужчина, сколько можно сосать грудь!
Матушкины слова ещё висели в воздухе, а до Цзиньтуна донёсся звонкий, как колокольчик, милый смех восьмой сестрёнки. Взор застлала чёрная пелена, и Цзиньтун рухнул навзничь. В полных отчаяния глазах намазанные перцем груди взмывали ввысь красноглазыми голубками. Чем только матушка не мазалась, чтобы отлучить меня от груди, — и соком сырого имбиря, и толчёным чесноком, и водой с запахом тухлой рыбы, и даже вонючим куриным помётом. На этот раз она взяла перечное масло. Все прежние попытки терпели провал, потому что Цзиньтун падал на пол и притворялся мёртвым. Вот и теперь я лежал на полу и ждал, когда матушка, как и раньше, пойдёт отмывать грудь. Чётко вспомнился приснившийся ночью кошмар: матушка отрезает одну грудь и бросает на пол со словами «Соси, это тебе!». Откуда ни возьмись выскакивает чёрная кошка, хватает грудь и убегает.
Матушка подняла меня и усадила за стол. Лицо у неё было очень строгое.
— Можешь говорить что угодно, но от груди я тебя отучу! — твёрдо заявила она. — Или ты решил всю меня высосать, чтобы я в сухую щепку превратилась, а, Цзиньтун?
Сидевшие за столом и уплетавшие лапшу барчук Сыма, Ша Цзаохуа и восьмая сестрёнка Юйнюй обратили на меня полные презрения взгляды. Издала холодный смешок и сидевшая на груде золы у печки Шангуань Люй. Тело её иссохло, и кожа отваливалась пластами, как рисовая бумага. Барчук Сыма высоко поднял палочками подрагивающий червячок лапши и покачал у меня перед лицом. Потом этот червяк скользнул ему в рот. Какая гадость!
Матушка поставила на стол чашку дымящейся лапши и вручила мне палочки:
— На, ешь. Попробуй, какую лапшу приготовила твоя шестая сестра.
Шестая сестра в это время кормила у печки Шангуань Люй. Она повернулась и смерила меня враждебным взглядом:
— Такой большой, а всё титьку сосёт. Ну куда это годится!
Тут я возьми да и шваркни в неё всю эту лапшу. Сестра вскочила, вся в белых червячках, и возмущённо закричала:
— Мама, ты совсем его распустила!
Матушка отвесила мне подзатыльник.
Я бросился к шестой сестре и обеими руками вцепился аккурат ей в грудки. Слышно было, как они запищали, будто цыплята, которых цапнула за крылья крыса. Сестра аж согнулась от боли, но я хватки не ослаблял.
— Мама, мамочка! — верещала она, и её вытянутое лицо пожелтело. — Ну смотри, что он вытворяет…
— Гадёныш! Гадёныш маленький! — воскликнула матушка, и её гнев обрушился на мою бедную голову.
Я упал и потерял сознание.
Когда я пришёл в себя, голова раскалывалась от боли. Барчук Сыма как ни в чём не бывало продолжал забавляться с лапшой, поднимая её вверх, перед тем как съесть.
Из-за края чашки на меня глянула Ша Цзаохуа. Вся мордочка у неё была в прилипшей лапше. Глянула робко, но дала почувствовать, что преисполнена уважения ко мне. Шестая сестра, сидя на порожке, всхлипывала. У неё болела грудь. Шангуань Люй буравила меня недобрым взглядом. Матушка с искажённым от возмущения лицом смотрела на разбросанную по полу лапшу.
— Вот ведь ублюдок! Думаешь, легко эта лапша достаётся? — Она собрала горсть лапши — нет, клубок червей, — зажала мне нос и запихнула в широко раскрывшийся рот. — Жри давай, всё жри! До костей всю высосал, наказание моё!
Я с шумом извергнул всё обратно, вырвался и выбежал во двор.
Там, в чёрном халате, склонившись над точильным камнем, точила нож Лайди. Халат был велик ей, она ходила в нём, не снимая, все эти четыре года. Лайди дружески улыбнулась мне, но в тот же миг выражение лица у неё изменилось.
— На этот раз точно глотку ему перережу, — процедила она сквозь зубы. — Пришёл его час, нож мой острее северного ветра и холодней, понять он заставит: за жизни погубленные расплачиваются своей.
Я был не в настроении и прошёл мимо. Все считали, что она умом повредилась. А я думал, притворяется, только вот зачем — непонятно.
Однажды — она обитала тогда в западной пристройке — она, забравшись на жёрнов и свесив длинные ноги, закрытые полами чёрного халата, рассказала, как купалась в роскоши, когда странствовала с Ша Юэляном по Поднебесной. Каких только удивительных вещей не повидала! У неё был ящик, который умел петь, стёклышки, с которыми всё далёкое делалось близким. Тогда я посчитал всё это бредом, но вскоре сам увидел этот ящик: его как-то принесла пятая сестра, Паньди. Эта жила у подрывников припеваючи и раздобрела, как жерёбая кобыла. Она осторожно поставила эту штуковину с раскрытой, как цветок, жёлтой медной трубой на кан и с довольным видом позвала нас:
— Идите все сюда, кругозор расширять будем! — И сняв красную материю, стала раскрывать секрет ящика. Сначала взялась за ручку и со скрипом крутанула. Затем таинственно усмехнулась: — Вот, послушайте: так хохочет иностранец. — Раздавшиеся из ящика звуки перепугали нас до смерти. Смех иностранца походил на стенания призраков из слышанных нами сказаний.
— Унеси сию же минуту, унеси прочь этот ящик с призраками! — замахала руками матушка.
— Ну и тёмная же ты, мама. Скажешь тоже — ящик с призраками! Граммофон это, — вздохнула Паньди.
С улицы через окно донёсся голос Лайди:
— Игла стёрлась, новую вставить надо!
— Опять ты, госпожа Ша, что-то корчишь из себя, — издевательским тоном изрекла пятая сестра.
— Эту штуковину я испортила, — презрительно бросила старшая. — Помочилась в эту твою жёлтую трубу. Не веришь — понюхай.
Пятая сестра нахмурилась и, сунув нос в раструб, стала принюхиваться. Но не сказала, учуяла что или нет. Я тоже сунул свой любопытный нос и вроде бы уловил что-то вроде душка тухлой рыбы, но сестра тут же оттолкнула меня.
— Лиса блудливая! — с ненавистью выпалила она. — Лучше бы тебя пристрелили. Зря я за тебя заступалась.
— Да я бы его прикончила, кабы не ты! — отвечала старшая. — Вы только гляньте на эту якобы девственницу! Титьки, как старый турнепс, дряблые, Цзяном пообсосанные.
— Предательница, сука предательская! — костерила её Паньди, невольно прикрыв рукой отвислые груди. — Жёнушка вонючая пса-предателя!
— А ну катитесь отсюда! — рассвирепела матушка. — Обе катитесь, чтоб вам сдохнуть! Глаза бы мои вас не видели!
В душе у меня зародилось уважение к Лайди. Ведь помочилась-таки в эту драгоценную трубу! Насчёт стеклышек, с которыми далёкое делается близким, тоже, конечно, правда. Бинокль это, у каждого командира на шее болтается.
— Дурачок маленький! — приветливо окликнула меня Лайди, удобно устроившаяся на сене в ослином корыте.
— Никакой я не дурачок, нисколечки не дурачок! — защищался я.
— А по-моему, очень даже дурачок. — Она резко задрала чёрный халат, согнула в коленях ноги и позвала приглушённым голосом: — Глянь-ка сюда! — Луч солнца осветил её ноги, живот и похожие на поросят груди. — Забирайся. — На её лице играла усмешка. — Забирайся, пососи меня. Матушка кормила грудью мою дочь, а я дам тебе пососать свою. И будем в расчёте.
Весь трепеща от страха, я приблизился к корыту. Она выгнулась всем телом, как карп, ухватила меня за плечи и накрыла мне голову полами своего халата. Опустилась кромешная тьма, и я, дрожа от любопытства, стал шарить в этой тьме, таинственной и завлекательной. Пахло так же, как от той граммофонной трубы.
— Сюда, сюда, — словно издалека, донёсся её голос. — Дурачок. — И она засунула мне в рот сосок. — Соси, щенок ты этакий. Нет, не нашей ты породы, не из Шангуаней, ублюдок маленький.
Во рту плавилась горьковатая грязь с её соска. Из подмышки пахнуло так, что стало нечем дышать. Казалось, я сейчас задохнусь, но она держала меня за голову обеими руками и судорожно выгибалась всем телом, словно желая запихнуть мне в рот всю грудь целиком, огромную и твёрдую. Понимая, что этой пытки больше не выдержу, я взял и укусил её за сосок. Она подскочила как ошпаренная, я выскользнул из-под чёрного халата и скрючился у неё в ногах, предчувствуя, что сейчас огребу тумаков. По её впалым смуглым щекам текли слёзы. Груди под чёрным халатом яростно вздымались и опускались, как птицы, распушившие после спаривания своё прекрасное оперение.
Мне стало очень стыдно, я протянул руку и дотронулся пальцем до её руки. Она погладила меня по шее и тихо сказала:
— Братишка, милый, не говори никому про сегодняшнее.
Я понимающе кивнул.
— Скажу по секрету, — добавила она, — во сне мне явился муж. Сказал, что не умер, что душа его поселилась в теле какого-то мужчины, светловолосого и белолицего.
Это воспоминание молнией пронеслось у меня в голове, тем временем я уже вышел в проулок. По главной улице мчались как сумасшедшие пятеро подрывников. Их лица выражали бурную радость. Один из них, толстяк, толкнул меня на бегу:
— Малец, японские черти капитулировали! Дуй домой и скажи матери: Япония капитулировала, война Сопротивления закончилась, победа!
На улице с радостными криками прыгали солдаты, среди них, ничего не понимая, толклись местные жители. Японские черти капитулировали, Цзиньтуна отлучили от груди. Лайди дала мне свою, но молока у неё не было, только вонючая грязь на соске, как вспомнишь — ужас! С северного края проулка большими прыжками примчался Бессловесный Сунь с Птицей-Оборотнем на руках. После гибели Ша Юэляна матушка выставила его вместе со всем отделением из нашего дома, и он поселился с ними в своём собственном. Сестра тоже переехала к нему. Теперь рядом их не было, но в доме немого часто раздавались по ночам её бесстыдные вопли и какими-то окольными путями достигали наших ушей. А сейчас он притащил её сюда. Выставив огромный живот, она сидела у него на руках в накинутом на плечи белом халате. Похоже, он был пошит по тому же образцу, что и чёрный халат Лайди, разнились они лишь цветом. При мысли о халате Лайди вспомнилась её грудь, а воспоминание о груди Лайди заставило обратить внимание на грудь третьей сестры. Из всех женщин семьи Шангуань её груди были самые классные: прелестные и живые, чуть задранные вверх мордочкой ёжика. Так что же, раз у неё груди высший сорт, значит, у Лайди не высший? Ответить на этот вопрос прямо я не могу. Потому что, едва лишь начав что-то осознавать в окружающей действительности, понял: красивыми могут быть самые разные груди; назвать какие-то уродливыми язык не поворачивается, а сказать, что эти вот красивые, получается запросто. Встречаются же и ёжики красивые, бывают и красивые поросята. Поставив сестру на землю, немой замычал своё «а-а, а-а-о» и дружелюбно помахал у меня перед носом кулачищами размером с лошадиную подкову. Я понял, что это мычание следует понимать как «Японские черти капитулировали». А он припустил дальше по улице, словно дикий буйвол.
Птица-Оборотень разглядывала меня, склонив голову набок. Её ужасающих размеров живот напоминал разжиревшего паука.
— Ты горлица или гусь? — спросила она своим щебечущим голосом, хотя трудно сказать, был ли этот вопрос адресован мне. — Улетела моя птичка, улетела! — На её лице отразилась паника.
Я указал в сторону улицы, она вытянула вперёд руки, что-то чирикнула и побежала туда, топая босыми ногами. Бежала она очень быстро, и я диву давался: неужели этот огромный живот не мешает? А не будь у неё живота, пожалуй, и взлетела бы. То, что беременные бегают медленнее, представление ложное. На самом деле, когда мчится стая волков, совсем не обязательно, что беременные волчицы отстают; и среди стаи летящих птиц непременно есть самки с оплодотворёнными яйцами. Вот и Птица-Оборотень добежала до собравшихся на улице этаким мощным страусом.
К воротам дома спешила и пятая сестра. У неё тоже выпячивался большой живот, а серая гимнастёрка на груди промокла от пота. Бежала она совсем не так ловко, как третья. Та на бегу размахивала руками, будто крыльями, а пятая сестра поддерживала живот обеими руками и пыхтела, как кобыла, тянущая повозку в гору. Самая высокая из сестёр Шангуань, Паньди отличалась ещё и самой пышной фигурой. Груди у неё, разбойные и лихие, постукивали, когда сталкивались, словно были наполнены газом.
Ночь была тёмная, хоть глаз выколи, и старшая сестра в своём чёрном халате, спрятав лицо под чёрной вуалью, пробралась через сточную канаву в усадьбу Сыма. Ориентируясь на кислый запах пота, она подобралась к ярко освещённой комнате. Плитки двора поросли зеленоватым мхом, идти было скользко. Сердце, готовое выскочить, бешено колотилось в горле. В руке она судорожно сжимала нож, во рту стоял металлический привкус. Сестра приникла к щели в створчатой двери, и открывшаяся перед ней картина ужаснула её и потрясла. Колеблющийся свет большой оплывшей свечи отбрасывал пляшущие тени; на зелёных плитках пола валялась беспорядочно разбросанная серая форма, чей-то грубый носок повис на краю палевого унитаза. На худом смуглом теле Цзян Лижэня в чём мать родила распласталась Паньди. Лайди влетела в комнату, но тут же застыла перед бесстыдно выставленными ягодицами младшей сестры; в ложбинке на копчике поблёскивали капельки пота. Ненавистный Цзян Лижэнь, которого Лайди вознамерилась прикончить, был надёжно защищён.
— Убью! Убью обоих! — закричала она, высоко занеся нож.
Паньди скатилась под кровать, а Цзян Лижэнь, схватив одеяло, рванулся к старшей сестре и повалил её на пол.
— Так и знал, что это ты! — ухмыльнулся он, сдёрнув вуаль.
— Японцы капитулировали! — крикнула пятая сестра, остановившись у ворот, и снова выбежала на улицу, потащив за собой и меня. Рука у неё была влажная от пота, в этом запахе я учуял ещё и примесь табака. Этот был запах её мужа, Лу Лижэня, который сменил фамилию с Цзян на Лу в память о командире батальона, героически погибшем при разгроме бригады Ша. Вместе с потом пятой сестры его запах разносился по всей улице.
Там кричали и прыгали от радости бойцы батальона, многие со слезами на глазах; они наскакивали друг на друга, хлопали по плечу. Кто-то забрался на совсем уже накренившуюся колокольню и ударил в старинный колокол. Народу на улице становилось всё больше: кто пришёл с гонгом, кто привёл молочную козу на верёвке, один даже принёс кусок мяса, который подпрыгивал на листе лотоса, как живой. Моё внимание привлекла женщина с медными колокольчиками на груди. Она как-то странно пританцовывала, груди у неё прыгали вверх-вниз, и колокольчики громко звенели. В воздухе висели тучи пыли, все орали до хрипоты. Стоявшая в толпе Птица-Оборотень вертела головой туда-сюда, а немой тыкал своими кулачищами каждого, кто случался рядом. Из усадьбы Сыма солдаты принесли на руках Лу Лижэня, высоко подняв его, как бревно. С криками «Эге-гей! Эге-гей!» они подбросили его в воздух аж до верхушек деревьев, потом ещё и ещё раз…
— Лижэнь! — кричала пятая сестра, держась за живот, и слёзы текли у неё по лицу. — Лижэнь! — Она пыталась протиснуться среди солдат, но всякий раз её выпихивали сомкнувшиеся тощие задницы.
Перепуганное этим бурным весельем, солнце заметно прибавило ходу и вскоре присело на землю передохнуть, откинувшись на деревья по гребню песчаных холмов. Кроваво-красное с головы до ног, истекая потом и полыхая жаром, всё в каких-то пузырях, оно переводило дух, словно седовласый старец, и наблюдало за этой толпой.
Сначала в пыль упал один человек, за ним повалилось ещё несколько. Поднятая пыль мало-помалу оседала, покрывая лица людей, их руки и пропитанные потом тужурки. В кроваво-красных лучах на улице лежало множество недвижных тел, подобных мертвецам. Стали сгущаться сумерки; с болот и прудов, заросших камышом, потянул прохладный ветерок, он принёс с собой гудок паровоза, тянувшего состав через мост. Все навострили уши прислушиваясь. А может, я один навострил уши.
Война Сопротивления победно завершилась, но Шангуань Цзиньтуна отлучили от груди. Появились мысли о смерти. Хотелось прыгнуть в колодец или броситься в реку.
Из груды валяющихся на улице тел стала медленно выползать фигура в жёлтом от пыли халате. Встав на колени, она принялась откапывать из пыли нечто такого же цвета, как и её халат, как и всё остальное на улице. На руках у неё появилось одно существо, потом другое. Оба верещали, как гигантская саламандра.[87]
Посреди бурной радости празднования победы в войне Сопротивления третья сестра, Птица-Оборотень, родила двух мальчиков.
Сестра и её дети заставили меня на время забыть о своих переживаниях. Я тихонько пробрался поближе, чтобы взглянуть на племянников. Переступая через чьи-то ноги и головы, я наконец приблизился настолько, чтобы разглядеть сморщенные личики и тельца младенцев, извалявшихся в жёлтой пыли, увидеть их лысые головки, гладкие, как тыквочки. Когда они в плаче разевали рты, вид у них был просто жуткий, и мне почему-то почудилось, что тельца этих двух созданий могут покрыться толстой чешуёй, как у карпа. Я невольно отпрянул, наступив при этом на руку лежащего рядом мужчины. Вместо того чтобы наподдать мне или выругаться, он лишь крякнул, неторопливо сел, а потом так же неторопливо встал. Когда он стёр с лица пыль, стало ясно, кто это, — муж пятой сестры, Лу Лижэнь. Что ищешь, Лу Лижэнь? А искал он пятую сестру, которая с трудом поднялась из зарослей травы под стеной и бросилась к нему в объятия.
— Победа, победа! Наконец-то мы победили, — твердила она, обхватив его голову и беспорядочно ероша волосы. Они что-то тихо мурлыкали, поглаживая друг друга. — Давай назовём нашего ребёнка Шэнли,[88]
— услышал я голос сестры.
К тому времени старичок-солнце уже притомилось и готовилось отойти ко сну. Свой ясный свет пролила луна, эта малокровная, но прелестная вдовушка. Обняв пятую сестру, Лу Лижэнь собрался было уйти, но время выбрал явно не самое подходящее, потому что именно в этот момент в деревню входил муж второй сестры, Сыма Ку, со своим антияпонским батальоном спецназначения.
Батальон состоял из трёх рот. Первая, кавалерийский эскадрон, насчитывала шестьдесят шесть лошадей смешанной илийско-монгольской[89]
породы, а бойцы его были вооружены американскими ручными пулемётами «томпсон», которые отличались изяществом линий и позволяли вести беглый огонь. Вторая рота, самокатчики, катила на шестидесяти шести велосипедах марки «Кэмэл», и у бойцов через плечо висели немецкие зеркальные[90]
«маузеры» с магазином на двадцать патронов. Бойцы третьей роты верхом на шестидесяти шести крепких, быстрых мулах были вооружены японскими винтовками «арисака». Имелось в батальоне и небольшое спецподразделение с тринадцатью верблюдами — они перевозили инструменты для ремонта велосипедов и запчасти к ним, а также всё необходимое для починки оружия и сохранности боеприпасов. На верблюдах передвигались также Сыма Ку с Шангуань Чжаоди и их дочери Сыма Фэн и Сыма Хуан. Ещё на одном верблюде восседал американец по имени Бэббит. На верблюде, замыкающем этот караван, покачивался похожий на чёрную обезьяну Сыма Тин, одетый в армейские брюки и серую с розоватым отливом шёлковую рубашку. Он был мрачен, будто его обидели.
Бэббит отличался от всех не только спокойным взглядом голубых глаз, мягкими, светлыми волосами и ярко-красными губами. На нём была рыжая кожаная куртка, парусиновые брюки с множеством больших и маленьких карманов и высокие ботинки из оленьей кожи. В таком необычном наряде он въехал на своём верблюде вслед за Сыма Ку и Сыма Тином.
Конный эскадрон Сыма Ку влетел в деревню, как сверкающий вихрь. На шестёрке вороных в первой шеренге красовались в шерстяных мундирах цвета хаки молодые бравые всадники, сияя начищенными до блеска медными пуговицами на груди и на рукавах. Сверкали кавалерийские краги, отливали блеском «томми» на груди и каски на голове, поблёскивали даже лошадиные бока. Приблизившись к лежащим на земле солдатам, эскадрон перешёл на шаг, а вороные первой шеренги загарцевали, подняв головы, когда их шестеро всадников сняли автоматы и принялись палить в затухающее небо. Темноту расчертили яркие полоски трассирующих пуль, с деревьев посыпались листья.
Вздрогнув от выстрелов, Лу Лижэнь с Паньди в испуге оторвались друг от друга.
— Вы что за часть? — крикнул комиссар.
— Дедушки твоего та самая часть, — осклабился молодой кавалерист.
Не успел он договорить, как по волосам Лу Лижэня чиркнула шальная пуля, и комиссар неуклюже растянулся на земле. Но тут же вскочил и завопил:
— Я командир и политический комиссар батальона подрывников и хочу видеть вашего старшего офицера!
Его слова потонули в грохоте автоматных очередей.
Подрывники бестолково пытались встать на ноги, натыкаясь друг на друга и снова падая. Кавалеристы понукали лошадей, возникла толчея, и ряды эскадрона расстроились. Низкорослые вёрткие лошади, словно стая хитрых, рыскающих в поисках добычи котов, перепрыгивали через тех, кто не успел подняться, и тех, кто поднялся, но завалился снова. Сзади напирали остальные шеренги эскадрона, перепуганные люди с криком бессмысленно топтались среди лошадей. Они, подобно пустившим корни деревьям, не могли убежать, и им ничего не оставалось, как только принимать сыпавшиеся отовсюду удары. Эскадрон уже прошёл, а они ещё до конца не осознали, что произошло. И тут появилась рота на мулах — ровным строем, тоже во всём блеске, мулы вышагивали, горделиво подняв головы, как и восседавшие на них бойцы с карабинами.
Конный эскадрон тем временем перестроил свои ряды и теснил подрывников с другого конца улицы. Зажатые с двух сторон, те сгрудились посередине. Самые шустрые хотели было улизнуть проулками, но их перехватили самокатчики третьей роты в светло-коричневых гражданских костюмах и открыли по ним огонь из «маузеров». Пули поднимали фонтанчики пыли у ног перепуганных беглецов, и им пришлось вернуться. Вскоре всех бойцов и командиров батальона согнали на главную улицу, перед воротами Фушэнтана. И почему они, спрашивается, не прорвались в Фушэнтан и не заняли оборону, укрепившись в глубине двориков этой огромной усадьбы? Да потому, что лазутчики Сыма Ку заранее проникли в батальон, закрыли под шумок ворота и установили мины перед воротами и за ними.
Бойцы на мулах получили команду спешиться и освободить проход для прибывающего начальства. Вот в этот проход и устремились взоры подрывников, а также местных жителей, которые на свою беду оказались рядом с солдатами. У меня появилось смутное предчувствие, что те, кто появится, наверняка будут иметь отношение к семье Шангуань.
Солнце почти скрылось за песчаной грядой, от него остался лишь розоватый гребешок на фоне мрачно темнеющих деревьев. Над глинобитными хижинами пришлых заметались золотисто-красные вороны. В небесах уже выделывала головокружительные пируэты стая летучих мышей. Наступившая вдруг тишина свидетельствовала о скором появлении командования.
— Победа! Победа! — взревели глотки кавалеристов, когда на западе наконец показались украшенные красным шёлком верблюды.
Сыма Ку красовался в оливковой форме из первоклассной шерсти, в шапке лодочкой, которую у нас прозывают ослиной мандой, и с парой медалей на груди, с лошадиную подкову каждая. Пояс утыкан серебристыми патронами, на правом боку револьвер. Его верблюд, величественно задрав драконью шею и навострив стоящие торчком, как у собаки, уши, жевал похотливыми, как у лошади, губами и щурил прикрытые ресницами тигриные глаза. Вплывая в освобождённый кавалеристами проход, он покачивался, переставляя большие толстые ноги с подковами на раздвоенных, как у коровы, копытах, изгибал длинный и тонкий, как змея, хвост и поджимал тощий, как у барана, зад. Он походил на корабль, покачивающийся на волнах, а Сыма Ку, который восседал, скрестив перед собой ноги в кавалерийских крагах из первоклассной кожи, чуть откинувшись назад и выпятив грудь, — на горделивого моряка. Рукой в белой перчатке Сыма Ку поправил складки своего головного убора. Резкие черты лица, бронзовая от загара кожа с красными пятнышками на щеках, как на побитых морозцем кленовых листьях. Казалось, его лицо вырезано из сандала и защищено от влажности и коррозии тремя слоями тунгового масла. Кавалеристы отдали честь оружием и разом громко выкрикнули приветствие.
Следом шёл верблюд, который нёс на себе Шангуань Чжаоди, жену Сыма Ку. За эти годы её нежное, даже изящное лицо ничуть не изменилось. Она была в белой поблёскивающей накидке поверх куртки из жёлтого шёлка — на подкладке, с косым запахом, в красных шёлковых шароварах и изящных жёлтых кожаных туфельках. На руках — браслеты из тёмно-зелёной яшмы, на всех пальцах, кроме больших, — восемь золотых колец, а в ушах — блестящие зелёные виноградинки. Позже я узнал, что это были изумруды.
Не забыть бы упомянуть про моих высокочтимых племянниц, ехавших на верблюде сразу за Чжаоди. Толстая верёвка, пропущенная между горбами, соединяла два стульчика-корзины, сплетённых из навощённых веток. В левой корзине с цветами в волосах сидела Сыма Фэн, в правой — так же принаряженная Сыма Хуан.
Потом на глаза мне попался американец Бэббит. Сколько ему лет, было так же трудно сказать, как определить возраст ласточки, но по огоньку в его кошачьих глазах я решил, что он очень молод, — лишь недавно навострившийся топтать курочек петушок. А какое красивое перо было у него в голове! Верблюд покачивался, а его поза оставалась неизменной, — он напоминал привязанного к поплавку и пущенного в воду деревянного мальчика. Меня очень впечатлило такое умение, но вот как у него это получалось — оставалось загадкой. Лишь потом, когда мы узнали, что он американский военный лётчик, стало понятно, что он и верхом на верблюде чувствует себя как в кабине самолёта. Он не на верблюде ехал, а управлял бомбардировщиком «кэмэл», сажая его в глубоких сумерках на главной улице самого крупного городка северо-восточного Гаоми.
Замыкал шествие Сыма Тин. Этот член славной семьи Сыма ехал, понурив голову, без всякого настроения, верблюд у него был весь запылённый да ещё и хромал на одну ногу.
Собравшись с духом, Лу Лижэнь подошёл к верблюду Сыма Ку, надменно козырнул среди клубов пыли и громко обратился к нему:
— Командир Сыма, в этот день всенародного ликования мы рады приветствовать вас и ваших бойцов как гостей в укрепрайоне нашего отряда.
Сыма Ку расхохотался так, что чуть не свалился с верблюда. Похлопав по лохматому горбу, он обратился к кавалеристам, стоявшим перед ним и за ним:
— Нет, вы слышали, какую чушь он несёт?! Какой укрепрайон? Какие гости? Здесь мой дом, эта земля моя, кровная, здесь, на этой улице, моя матушка кровь пролила, когда меня рожала! Устроились тут, клопы вонючие, присосались к нашему Гаоми! Хватит, вон отсюда! Убирайтесь в свои заячьи норы, освобождайте мой дом!
Говорил он с яростным ожесточением, звучно и выразительно, чётко выговаривая слова. После каждой фразы он с силой хлопал верблюда по горбу, тот вздрагивал, а солдаты при этом разражались неистовым рёвом одобрения. Лицо Лу Лижэня после каждого хлопка становилось всё бледнее и бледнее. Наконец раздражённый донельзя верблюд напрягся всем телом, оскалил зубы, и вылетевшая из его широченных ноздрей вонючая кашица растеклась по лицу комиссара.
— Я протестую! — отчаянно завопил тот, вытираясь. — Я выражаю решительный протест, я доведу это до сведения самых высоких властей!
— Здесь самая высокая власть — это я, и вот тебе мой указ: даю полчаса, чтобы убраться из Даланя. По истечении этого времени применю оружие! — провозгласил Сыма Ку.
— Настанет день, придётся испить тебе горького вина, что сам приготовил, — мрачно бросил Лу Лижэнь.
Не обращая на него внимания, Сыма Ку громко скомандовал:
— Проводить этих друзей за пределы нашей территории!
Бойцы на лошадях и мулах сомкнули свои ряды. Оттеснённые подрывники двинулись в наш проулок. Там с обеих сторон через каждые несколько метров стояли вооружённые люди в штатском, они же заняли позиции на крышах домов.
Спустя полчаса промокшие до нитки бойцы батальона подрывников карабкались на противоположный берег Цзяолунхэ, и луна освещала их лица холодным светом. Переправилась большая часть отряда. Остальные, воспользовавшись суматохой, улизнули в кусты на дамбе или проплыли вниз по течению, выбрались на берег в безлюдном месте и, выжав одежду, под покровом ночи разбежались по домам.
Несколько сот бойцов стояли на дамбе как мокрые курицы, поглядывая друг на друга. У одних текли слёзы, другие втайне радовались. Окинув взглядом своих разоружённых солдат, Лу Лижэнь рванулся было к воде, явно с намерением утопиться, но его удержали крепкие руки. Он постоял ещё немного, погруженный в мрачные мысли, потом вдруг поднял голову и злобно заорал в сторону ликующей толпы на другом берегу:
— Погоди, Сыма Ку, настанет день, мы вернёмся, и прольётся кровь! Дунбэйский Гаоми наш, а не ваш! Да, пока он у вас, но всё вернётся на круги своя, и он снова будет нашим!
Что ж, пусть Лу Лижэнь ведёт своих бойцов зализывать раны, а мне следует вернуться к своим проблемам. Выбирая, утопиться в колодце или в реке, я в конце концов остановился на реке. Потому что слышал, что по реке можно доплыть до океана. Ведь добрались же по ней большие парусные лодки в тот год, когда открылись необычные способности у Птицы-Оборотня.
Переправу подрывников через реку под холодным светом луны — бестолковые шлёпания руками по воде, фонтаны брызг, шумное плескание, волны во все стороны — короче, столпотворение — всё это я видел собственными глазами. Бойцы Сыма патронов не жалели, они палили из своих «томпсонов» и «маузеров» очередями, и вода в реке закипала, как в котле. При желании они могли уничтожить всех подрывников до одного. Но они стреляли, только чтобы запугать, и убили и ранили лишь несколько человек. Поэтому когда подрывники вернулись с боями уже как отдельный полк и ставили солдат и командиров отряда Сыма к стенке, те считали, что это несправедливо.
Я заходил в воду всё глубже, река уже успокоилась и поблёскивала мириадами огоньков. Вокруг ног обвивалась речная трава, в колени мягко тыкались мелкие рыбёшки. Я сделал ещё несколько нерешительных шагов вперёд — вода достигла пупка. В животе заурчало, невыносимо захотелось есть. Перед моим взором возникли матушкины груди — такие родные, такие прекрасные, столь почитаемые мной. Но матушка уже намазала соски перцовым маслом, она снова сказала: «Тебе семь лет, хватит уже сосать грудь». И зачем только я дожил до семи лет! Почему не умер раньше! По щекам потекли слёзы. Так вот, пусть я лучше умру, чем позволю этой мерзкой еде марать мне внутренности. Я смело шагнул вперёд — вода покрыла плечи. Ощутив стремительное течение у самого дна, я попытался крепче упереться ногами, чтобы устоять под его напором. Крутящийся водоворот увлекал за собой, и меня охватил страх. Придонное течение быстро размывало ил, я чувствовал, что погружаюсь всё глубже, что меня тянет в самый центр этого страшного водоворота. Напрягшись, я попятился и громко закричал. В ответ донёсся вопль Шангуань Лу:
— Цзиньтун!.. Цзиньтун, сыночек дорогой, где ты?..
Затем послышались крики шестой сестры, Няньди, и старшей сестры, Лайди. Прозвучал ещё один тонкий голосок, знакомый и в то же время чужой. Я догадался: это моя вторая сестра, Чжаоди, та самая, с кольцами на пальцах. Вскрикнув, я упал, и водоворот тут же поглотил меня.
Первое, что я увидел, придя в себя, была торчащая прямо передо мной столь желанная матушкина грудь. Её сосок неясно смотрел на меня любящим взором. Другой был у меня во рту, он сам теребил мне язык и тёрся о дёсны, и из него беспрерывно текла струйка освежающего сладкого молока. От матушкиной груди исходил чарующий аромат. Позже я узнал, что она отмыла перцовое масло с грудей мылом из лепестков роз, которое преподнесла ей в знак дочерней любви Чжаоди, и мазнула ложбинку между ними французскими духами.
Комната была ярко освещена. В высоких серебряных канделябрах горела дюжина красных свечей. Вокруг матушки сидело и стояло множество людей, в том числе муж второй сестры Сыма Ку. Он демонстрировал матушке своё новое сокровище — зажигалку, из которой — стоило нажать на неё — вылетал язычок пламени. Барчук Сыма поглядывал на отца издали, с полным безразличием и никаких родственных чувств не проявлял.
— Нужно бы вернуть его вам, — вздохнула матушка. — Бедный ребёнок, даже имени до сих пор у него нет.
— Раз есть хранилище — «ку», должно быть и зерно — «лян». Вот пусть и зовётся Сыма Лян, — решил Сыма Ку.
— Слышал, нет? — обрадовалась матушка. — Тебя зовут Сыма Лян.
Сыма Лян бросил на Сыма Ку ничего не выражающий взгляд.
— Славный малец, — сказал тот. — Вылитый я в детстве. Премного благодарен, уважаемая тёща, за то что сохранили для рода Сыма этот росток. Теперь заживёте счастливо, дунбэйский Гаоми — наша вотчина.
Матушка только кивнула.
— Если действительно хочешь выказать любовь к матери, добудь несколько даней[91]
зерна, — обратилась она ко второй сестре. — Чтобы нам больше не голодать.
Вечером следующего дня Сыма Ку закатил грандиозное празднество в честь победы в войне Сопротивления и возвращения в родные края. Из целой повозки хлопушек соорудили десять гирлянд и развесили на восьми больших деревьях; откопали порох, спрятанный подрывниками в паре дюжин чугунных котлов, раскололи их и устроили грандиозный фейерверк. Хлопушки гремели полночи, с деревьев начисто снесло все зелёные листья и тонкие ветки. Фейерверк получился на славу, огни его окрашивали зелёным полнеба. Для застолья зарезали несколько дюжин свиней и бычков, выкопали несколько чанов старого вина. Жареное мясо разложили по большим тазам и расставили на столах на главной улице. В куски мяса воткнули несколько штыков, и каждый мог подойти и отрезать, сколько душа пожелает. Можно было отрезать свиное ухо и бросить вертевшейся у стола собаке — никто бы и слова не сказал.
Чаны с вином установили рядом со столами. На них висели железные черпаки — наливай, сколько влезет. Хочешь помыться в вине — кто бы возражал. То-то было раздолье для деревенских обжор! Старший сын из семьи Чжан — Чжан Цяньэр — доелся и допился до того, что тут же на улице и преставился. Когда труп уносили, изо рта у него вываливалось мясо, а из ноздрей текло вино.
Дата добавления: 2015-08-21; просмотров: 61 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
Глава 17 | | | Глава 19 |