Студопедия
Случайная страница | ТОМ-1 | ТОМ-2 | ТОМ-3
АвтомобилиАстрономияБиологияГеографияДом и садДругие языкиДругоеИнформатика
ИсторияКультураЛитератураЛогикаМатематикаМедицинаМеталлургияМеханика
ОбразованиеОхрана трудаПедагогикаПолитикаПравоПсихологияРелигияРиторика
СоциологияСпортСтроительствоТехнологияТуризмФизикаФилософияФинансы
ХимияЧерчениеЭкологияЭкономикаЭлектроника

Заметки о символических изображениях

Читайте также:
  1. Виды заметки
  2. Глава 7. ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ. ВАЛЬКИНЫ ГРЫЗУНЫ. СТАРЫЙ ЗНАКОМЫЙ.
  3. Заметки
  4. ЗАМЕТКИ
  5. ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ. ВАЛЬКИНЫ ГРЫЗУНЫ. СТАРЫЙ ЗНАКОМЫЙ
  6. ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ. ВАЛЬКИНЫ ГРЫЗУНЫ. СТАРЫЙ ЗНАКОМЫЙ.

Некоторые знаки древних письменностей происходят от стилизованных изображений предметов, которые они обозначали. Например, около 1500 года до н. э. в семитских языках слово «бык» передавалось на письме символом V, изначально возникшим как примитивное изображение головы быка. Этот знак читался как некий горловой звук, который всякий человек, говоривший на данном языке, понимал как слово «бык». При этом, однако, следует иметь в виду, что картинка не есть бык, слово не есть картинка, а звук не есть слово. У многих так называемых примитивных народов – например, у сибирских юкагиров – существует целая система передачи довольно сложных сообщений графическим способом (т. е. с помощью картинок), вне всякой связи с разговорной речью – имеется в виду, что передаются мысли, образы и идеи, для которых в языке не существует никаких слов или выражений. В Китае один и тот же иероглиф (или морфема) произносится жителями двух разных районов страны настолько по‑разному, что эти люди могут вообще не понять друг друга.

 

Полиция перевернула вверх дном мою комнату, но не сочла нужным конфисковать десятки школьных тетрадок, заполненных сценами из моей жизни; начиная с самой первой, со смертью папы, до той, где улетает мама, где ей приходится парить в воздухе, потому что я, своими цветными карандашами, не сумел изобразить небеса. Полицейские сочли мои картинки неинтересными, глупыми, детскими. Впрочем, теперь, когда мой адвокат решил использовать их для смягчения приговора, они были скопированы и переданы стороне, представляющей Корону.

 

Раньше тетрадки были аккуратно сложены на газетах внизу шкафа. Теперь они валялись в углу, вперемешку с одеждой, ботинками, скомканным постельным бельем, которое полицейские сорвали с кровати, торопясь, видимо, провести обыск под матрасом (кстати, тряпочка для спермы тоже исчезла). Я, соблюдая хронологический порядок, разложил тетрадки на голой кровати – из обложек получилось красивое лоскутное одеяло, – а потом стал их просматривать. Подряд, страницу за страницей. В каждом комиксе рассказывалась своя история, и все вместе они тоже рассказывали свою историю, и все истории были одинаковые: случилось это, потом то. Разные способы выразить одно и то же. Даже когда я смотрел картинки выборочно – как попало – и события происходили в другом порядке, то история в целом от этого не менялась: случалось это, потом то.

Читать я закончил в три часа ночи. Некоторое время я дремал сидя, прислонившись головой к спинке кровати, и, вздрагивая, просыпался всякий раз, когда тетрадка соскальзывала с колен на пол. Потом я собрал их все вместе и, мамиными парикмахерскими ножницами, вырезал сначала сцены из школьной жизни, а потом сцены из домашней жизни. Разделил их на стопки – отдельно школа, отдельно дом – и по очереди пересмотрел и сверил. И опять истории получились разные, но в то же время одинаковые: случилось это, потом то. Но когда я попытался разложить картинки в правильном порядке, оказалось, что у меня ничего не получается. Я слишком устал, слишком сильно запутался; перестал различать детали. В конце концов я вообще мог узнать только себя и Дженис. Но не способен был отличить себя двенадцатилетнего от себя двадцати– или тридцатичетырехлетнего, а первую Дженис от второй. Что же касается учителей, тети, мамы с папой… они слепились в один общий ком. И лишь по нумерации страниц – а не по самим картинкам – я смог восстановить изначальный порядок. Только теперь страницы в тетрадях не были закреплены и легко могли выскользнуть из‑под обложки.

Рассвело. Я выключил свет в спальне и спустился вниз. Тщательно обследовав кухню, нашел пустую коробку и то, чем ее заполнить: консервы, печенье, сырные крекеры, банки с арахисовым маслом и джемом. Консервный нож, столовые приборы. Потом я наполнил водой из‑под крана кастрюли и пустые молочные бутылки. Нелегко было затащить их на чердак, не пролив ни капли. Переправив провизию на чердак, я взял из своей комнаты одеяло, подушку, зимнюю куртку – ту самую, с капюшоном, – а также пустой блокнот и карандаши, которые прихватил из квартиры мистера Эндрюса. Я вывинтил лампочку из светильника рядом со своей кроватью и вкрутил ее на чердаке. Пощелкал выключателем. Все работало. Последний раз сходил в туалет – отныне моча и кал будут поступать в ведро с крышкой, куда я налил немного воды и жидкости для мытья полов. Убедившись, что сделано все необходимое, я в последний раз залез на чердак и чуть не свалился оттуда, когда встал на колени у открытого люка, чтобы поднять наверх складную лестницу. Я захлопнул люк. Он издал глухой деревянный щелчок и полностью перекрыл доступ дневному свету.

 

Манда (сущ.):

1. женские гениталии, вульва

2. неприятная персона (вульг.)

 

Это слово мистер Эндрюс – Энди – тоже запретил мне использовать как для обобщенного, так и для избирательного оскорбления представителей учительской прогрессии. То бишь профессии.

Для всех этих блядей, этих вульв с мелками и тетрадками, с их «делай то/делай се», «не делай того/не делай сего», «так надо» и «так положено». С их преподаванием и изучением, заданиями и суждениями, баллами от одного до десяти, с их проклятым «делай что тебе говорят». С их правилами. С их положением верховного судии.

Есть латинское слово pudenda. Оно обозначает наружные женские половые органы и происходит от глагола pudere – стыдиться. И раз учителей нельзя называть тем, другим, словом (ни в его анатомическом, ни в его вульгарном значении), то я присваиваю себе этимологическое право называть их пудендами.

Я знаю, что сказал бы мне на это мистер Эндрюс (знаю, потому что сам рисовал, как он это говорит):

Потенциально все мы пуденды.

 

Я трогал пуденду Дженис (когда она писала), видел мамину – во второй раз, когда Дженис от нас ушла. И однажды назвал маму тем, ужасным, словом, только для того, чтобы увидеть, какое у нее будет лицо.

 

Я солгал, когда сказал, что мистер Эндрюс видел мои комиксы, тетрадки с картинками, в которых запротоколирована вся моя жизнь. Их видел «мистер Эндрюс», а мистер Эндрюс не видел. «Мистер Эндрюс» – «Энди» – был со мной на чердаке все десять дней моего затворничества. Он был со мной так же, как бывал со мной и Дженис сэр Мистрий; когда рисуешь какие‑то вещи (и думаешь, что они реальны), они иногда сбываются. Потому что истину надо искать в своем воображении. Я воспроизводил мистера Эндрюса на бумаге, я производил его. На одних картинках он был таким, как раньше, когда я у него учился (прежняя внешность – ни бороды, ни сигарет – прежние манеры), на других – таким, как сейчас, когда я жил в его квартире. Мы беседовали. При помощи облачков со словами. Облачка заполняли каждый квадратик каждого комикса. А комиксов были сотни. И в каждом из них я старался заставить его понять. Понять историю – истории, – которые двадцать три года рассказывали картинки, лежащие под мягкими тетрадными обложками. Мы беседовали так, как в то последнее утро, когда я забрал свои вещи и ушел, чтобы ни он – мистер Эндрюс без кавычек, – ни Констанс не отягощались моим присутствием. Что, как знает всякая уважающая себя мисс Макмагон, сказано совершенно не по‑английски. В то утро я, до той или иной степени, раскрыл перед ним смысл (ф)актов работы над ошибками, уже исполненных и еще предстоящих: с ним самим и с мистером Бойлом. Я признался ему в своем бегстве. В своей беглости. Я включил его в картину.

 

(Мы разговариваем на чердаке, я и «мистер Эндрюс».)

Иногда я рисую какие‑то вещи, и они сбываются или, наоборот, стираются.

А Дженис? Твои мама и папа… они сбываются? Могут ли они ожить, Гегги?

Не называйте меня так.

Могут?

(Показываю на аккуратную стопку тетрадей.) Они там! Они там! Я их нарисовал!

Чем же ты управляешь? Бумагой, карандашами? Только своими мыслями – и то если повезет.

Вы говорили…

Что, Гегги?

Н‑н.

Что?

Все то, что вы говорили. То, каким вы были.

Я не говорил… этого я не говорил. Если ты думаешь, что я это говорил, ты просто…

То, что вы говорили, теперь принадлежит мне. Я это слышал, и оно мое. Оно принадлежит мне, а не вам!

Ты не можешь…

Могу. (Поворачиваясь к нему.) Я, блин, могу все, что хочу.

Я никогда не учил тебя обижать людей.

(На чердаке мы – я и «Энди» – вместе жевали полоски бумаги и делали слюнптуры на всех плоских поверхностях: на полу, на балках, на стропилах, на упаковках, на обложках тетрадей. Иногда он все портил – закуривал сигарету. Но это было легко поправить – на одной картинке он держал сигарету, а на следующей тушил ее и снова принимался жевать бумагу. Дым медленно, картинка за картинкой, рассеивался. Я, на чердаке, жевал бумагу и ежедневно испражнялся в ведро. Дерьмо выходило формата A4.)

 

Внизу послышался шум. Голоса. На пятый или шестой день. Я не помню. Еды оставалось мало, так что, может быть, это случилось и позже – на восьмой день. Я затаился и, пока они расхаживали там внизу, сидел очень тихо, вслушивался в их мужские голоса, но слов различить не мог. Я зажмурился, так, как учила Дженис, и дышал неглубоко, неслышно.

Чудища нас не найдут, Гегги. Ни динозавр, ни саблезубый тигр, ни мамонт. Они даже не узнают, что мы здесь.

Я сидел тихо, пока голоса и шум не стихли.

 

Рост мистера Эндрюса – примерно пять футов десять (ну, может, одиннадцать) дюймов. Он ниже меня, если только не стоит надо мной, когда я сижу или лежу. С другого конца комнаты – или когда он в саду, а я у окна наверху – он намного ниже. А «мистер Эндрюс» на моих картинках был и того меньше, иногда всего несколько сантиметров от пола. Зато на портрете, который занимает столько места в его кабинете на «Фабрике искусств», он просто огромный. Когда он сидит за столом перед возвышающейся за его спиной картиной, то по сравнению с самим собой кажется настоящим карликом.

(На чердаке мы с ним обсуждали вопросы, имеющие или не имеющие, в зависимости от наших точек зрения, отношение к вышесказанному. «Мистер Эндрюс» высказал мнение, что я вижу все в искаженной перспективе. Все, что я вижу, потеряло пропорции.)

Я говорю: никогда не путайте пропорции и количество, перспективу и относительность. Вы сами меня этому учили, сэр.

Помнишь фокус с линейками, Гегги? Двенадцать дюймов есть двенадцать дюймов, как ни крути. Это все твое восприятие…

Вы прямо как мистер Бойл.

Мистер Эндрюс учил меня искусству смыслов. Учил тому, что искусство – наука неточная. Что картину нельзя оценить в баллах от одного до десяти. К экзаменам по изобразительному искусству готовиться не нужно, сказал он, потому что здесь оценивается не память, а талант. (Опять же, получается, что и талант можно измерить.) Готовиться, повторять, работать над ошибками нужно перед другими экзаменами – по истории, например, по географии, английской литературе, математике, естествознанию. Мистер Бойл говорил: повторение – мать учения. Он утверждал, что это вообще самое важное, и для экзаменуемых, и для больших ученых.

Бойлеанский афоризм:

Не зная назубок изученного ранее, мы не сможем понять того, что изучается сейчас или будет изучаться в дальнейшем.

Слушайте, слушайте! Вот что я скажу. Кушайте, кушайте.

 

Последнее, что сказал мне на чердаке «Энди»:

Бог с ним, Гегги, тебе не за что судить мистера Бойла.

С помощью ластика и карандаша я вписал «черт» вместо «Бог» и «есть» вместо «не».

 

Если бы мою карту не сорвали со стены, я бы выбрал для мистера Эндрюса желтый цвет. Взял бы желтую кнопку, соединил желтой линией место на карте с биографической справкой, с фотографией, которую намеревался достать. Желтый бы я выбрал не по какой‑то особенной причине, хотя традиционно каждый цвет имеет определенный символический смысл. Этому нас учили на уроках изобразительного искусства, это было и на одной из карточек, тех, что полагалось прочесть, обдумать и забыть. В геральдике желтый цвет означает веру, постоянство и мудрость, а в современном искусстве – ревность и измену. Французы мазали желтой краской двери предателей, нацисты заставляли евреев носить желтые звезды Давида. В христианском искусстве желто‑золотое сияние окружает святого Петра – и Иуду. Столько несоответствий, столько противоречий. Впрочем, в случае с мистером Эндрюсом дело обстоит проще: все цвета, кроме двух, ушли на других учителей, и из оставшихся фломастеров желтый я выбрал наугад – с тем же успехом мог бы взять и коричневый. Так что никакого символизма. Решительно никакого.

 


Дата добавления: 2015-08-13; просмотров: 77 | Нарушение авторских прав


Читайте в этой же книге: Дженет Макмагон | Математика | С. Тэйа | С. Тэйа | С. Тэйа | Физическое воспитание | Изобразительное искусство | Первичные цвета | Энди Эндрюс | Клод Моне |
<== предыдущая страница | следующая страница ==>
Ар труве| Естествознание

mybiblioteka.su - 2015-2024 год. (0.011 сек.)