Читайте также:
|
|
Я никогда ничего не понимал в векселях – самого этого слова уже не было, когда я начал учиться. Что такое «заемное письмо»? Что такое «передаточная надпись»? Что такое «полис»? Не полюс, это все знают, а именно «полис»? Что такое «дисконт»? Не дискант, а «дисконт».
Когда эти слова попадались мне в книгах, я почему–то всегда вспоминал энское «присутствие» – железные скамейки в полутемном высоком коридоре, невидимого чиновника за барьером, которому униженно кланялась мать. Это была прежняя, давно забытая жизнь, и она вновь постепенно оживала передо мной, когда Вышимирский рассказывал мне историю своего несчастья.
Мы сидели в маленькой комнате с подвальным окном, в котором все время была видна метла и ноги: наверно, стоял дворник. В этой комнате все было старое – стулья с перевязанными ножками, обеденный стол, на который я поставил локоть и сейчас же снял, потому что крайняя доска только и мечтала обвалиться. Везде была грязная обивочная материя – на окне вместо занавески, на диване поверх рваной обивки, и этой же материей было прикрыто висевшее на стене платье. Новыми в комнате были только какие–то дощечки, катушки, мотки проволоки, с которыми возился в углу за своим столом сын Вышимирского, мальчик лет двенадцати, круглолицый и загорелый. И сам этот мальчик был совершенно новый и бесконечно далек от того мира, который я смутно вспоминал теперь, слушая рассказ Вышимирского с его дисконтами и векселями.
Это был длинный путаный рассказ с бесконечными отступлениями, в которых было много вздора. Решительно все, что он делал в жизни, старик ставил себе в заслугу, потому что «все это для народа, для народа». В особенности он напирал на свою службу в качестве секретаря у митрополита Исидора, – он объявил, что прекрасно знает жизнь духовного сословия и даже специально изучил ее в надежде, что это «пригодится народу». Разоблачить этого митрополита он был готов в любую минуту.
Почему–то он ставил себе в заслугу и другую свою службу – у какого–то адмирала Хекерта. У этого адмирала был «умалишенный сын», и Вышимирский возил его по ресторанам, чтобы никто не мог догадаться, что он умалишенный, потому что «они скрывали это от всех»…
Но вот он заговорил о Николае Антоныче, и я развесил уши. Я был убежден, что Николай Антоныч всегда был педагогом. Типичный педагог! Ведь он и дома всегда поучал, объяснял, приводил примеры.
– Ничего подобного, – злобно сморщившись, возразил Вышимирский. – Это на худой конец, когда ничего не осталось. У него были дела. Он играл на бирже, и у него были дела. Богатый человек, который играл на бирже и вел дела.
Это была первая новость. За ней последовала вторая. Я спросил, какая же связь между экспедицией капитана Татаринова и биржевыми делами? Почему Николай Антоныч взялся за нее? Это было выгодно, что ли?
– Он взялся бы за нее с еще большей охотой, если бы экспедиция была на тот свет, – сказал Вышимирский. – Он на это надеялся, очень надеялся. Так и вышло!
– Не понимаю.
– Он был влюблен в его жену. Об этом тогда много говорили. Много говорили, очень. Это были большие разговоры. Но капитан ничего не подозревал. Он был прекрасный человек, но простой. И служака, служака!
Я был поражен.
– В Марью Васильевну? Еще в те годы?
– Да, да, да, – нетерпеливо повторил Вышимирский. – Тут были личные причины. Вы понимаете – личные. Личность, личность, личные. Он был готов отдать все свое состояние, чтобы отправить этого капитана на тот свет. И отправил.
Но любовь – любовью, а дело – делом. Николай Антоныч не отдал своего состояния, напротив – он его удвоил. Он принял, например, гнилую одежду для экспедиции, получив от поставщика взятку. Он принял бракованный шоколад, пропахший керосином, тоже за взятку.
– Вредительство, вредительство, – сказал Вышимирский. – План! Вредительский план!
Впрочем, сам Вышимирский прежде был, очевидно, другого мнения об этом плане, потому что он принял в нем участие и был послан Николаем Антонычем в Архангельск, чтобы встретить там экспедицию и дополнить ее снаряжение.
Вот тут–то и появилась на свет доверенность, которую Николай Антоныч показывал Кораблеву. Вместе с этой доверенностью Вышимирскому были переведены деньги – векселя и деньги…
И, сердито сопя носом, старик вынул из комода несколько векселей. В общем, вексель – это была расписка в получении денег с обязательством вернуть их в указанный срок. Но эта расписка писалась на государственной бумаге, очень плотной, с водяными знаками, и имела роскошный и убедительный вид. Вышимирский объяснил мне, что эти векселя ходили вместо денег. Но это были не совсем деньги, потому что «векселедатель» вдруг мог объявить, что у него нет денег.
Тут были возможны разные жульнические комбинации, и в одной из них Вышимирский обвинял Николая Антоныча.
Он обвинял его в том, что векселя, которые Николай Антоныч перевел на его имя вместе с доверенностью, были «безнадежные», то есть что Николай Антоныч заранее знал, что «векселедатели» уже разорились и ничего платить не станут. А Вышимирский этого не знал и принял векселя как деньги, – тем более, что «векселедатели» были разные купцы и другие почтенные по тем временам люди. Он узнал об этом, лишь, когда шхуна ушла, оставив долгов на сорок восемь тысяч. В уплату этих долгов никто, разумеется, не принимал «безнадежных» векселей.
И вот Вышимирский должен был заплатить эти долги из своего кармана. А потом он должен был заплатить их еще раз, потому что Николай Антоныч подал на него в суд, и суд постановил взыскать с Вышимирского все деньги, которые были переведены на его имя в Архангельск.
Конечно, я очень кратко рассказываю здесь эту историю. Старик рассказывал ее два часа и все вставал и садился.
– Я дошел до Сената, – наконец грозно сказал он. – Но мне отказали.
Ему отказали – и это был конец, потому что имущество его было продано с молотка. Дом – у него был дом – тоже продан, и он переехал в другую квартиру, поменьше. Жена у него умерла от горя, и на руках остались малолетние дети. Потом началась революция, и от второй квартиры, поменьше, осталась одна комната, в которой ему теперь приходится жить. Конечно, «это – временное», потому что «правительство вскоре оценит его заслуги, которые у него есть перед народом», но пока ему приходится жить здесь, а у него взрослая дочь, которая владеет двумя языками и из–за этой комнаты не может выйти замуж: мужу некуда въехать. Вот дадут персональную пенсию, и тогда он переедет.
– Куда–нибудь, хоть в дом инвалидов, – сказал он, горько махнув рукой.
Очевидно, этой взрослой дочери очень хотелось замуж, и она его выживала.
– Николай Иваныч, – сказал я ему. – Можно мне задать один вопрос: вы говорите, что он прислал вам эту доверенность в Архангельск. Каким же образом она снова к нему попала?
Вышимирский встал. У него раздулись ноздри, и седой хохол на голове затрясся от негодования.
– Я бросил эту доверенность ему в лицо, – сказал он. – Он побежал за водой, но я не стал ее пить. Я ушел, и со мной был обморок на улице. Да что говорить!
И он снова горько махнул рукой.
Я слушал его с тяжелым чувством. В этом рассказе было что–то грязное, такое же, как и все вокруг, так что мне все время хотелось вымыть руки. Мне казалось, что наш разговор будет новым доказательством моей правоты, таким же новым и удивительным, каким было внезапное появление этого человека. Так и вышло. Но мне было неприятно, что на этих новых доказательствах лежал какой–то грязный отпечаток.
Потом он снова заговорил о пенсии, что ему «непременно должны дать персональную пенсию, потому что у него сорок пять лет трудового стажа». К нему уже приходил один молодой человек и взял бумаги и, между прочим, тоже интересовался Николаем Антонычем, а потом не пришел.
– Обещал хлопотать хлопотать, – сказал Вышимирский, – а потом не пришел.
– Николаем Антонычем?
– Да, да, да! Интересовался, как же!
– Кто же это?
Вышимирский развел руками.
– Был несколько раз, – сказал он. – У меня взрослая дочь, знаете, и они тут пили чай и разговаривали. Знакомство, знакомство!
Слабая тень улыбки пробежала по его лицу: должно быть, с этим знакомством были связаны какие–то надежды.
– Да, любопытно, – сказал я. – И взял бумаги?
– Да. Для пенсии, для пенсии. Чтобы хлопотать.
– И спрашивал о Николае Антоновиче?
– Да, да. И даже – не знаю ли я еще кого–нибудь… Может быть, известно еще кому–нибудь, что он проделывал… эта птица! Я послал его к одному.
– Интересно. Что же это за молодой человек?
– Такой представительный, – сказал Вышимирский. – Обещал хлопотать. Он сказал, что все это нужно для пенсии, именно персональной, именно!
Я спросил, как его фамилия, но старик не мог вспомнить.
– Как–то на «ша», – сказал он.
Потом пришла взрослая дочь, которую действительно нужно было срочно выдать замуж. Но это была нелегкая задача, и вовсе не потому, что «мужу некуда въехать». Дело в том, что у дочери был огромный нос, и она шмыгала им с необыкновенно хищным видом. Не знаю, был ли это хронический насморк, или дурной характер заставлял ее поминутно делать такое движение, но когда я увидел, как она угрожающе шмыгнула на отца, мне сразу стало ясно, почему старику так хочется переехать в дом инвалидов.
Я очень приветливо поздоровался с нею, и она побежала куда–то и вернулась совсем другая: прежде на ней был какой–то арабский бурнус, а теперь – нормальное платье.
Мы разговорились: сперва о Кораблеве – это был наш единственный общий знакомый, – потом о его ученике, который по–прежнему возился в углу со своими катушками и не обращал на нас никакого внимания. У нас был бы даже приятный разговор, если бы не это движение, которое она делала носом. Она сказала, что не любит кино за то, что в кино все люди «какие–то мертвенно–бледные», но в это время старик опять влез со своей пенсией.
– Нюточка, как фамилия того молодого человека? – робко спросил он.
– Какого молодого человека?
– Который обещал похлопотать насчет пенсии.
Нюточка сморщилась. У нее дрогнули губы, и сразу несколько чувств отразилось на лице. Главным образом – негодование.
– Не помню, кажется, Ромашов, – отвечала она небрежно.
Дата добавления: 2015-08-09; просмотров: 69 | Нарушение авторских прав
<== предыдущая страница | | | следующая страница ==> |
В ТЕАТРЕ. | | | Глава 7. |